Вологодский литератор

официальный сайт

Все материалы из категории Слово писателя

Виктор Бараков

Виктор Бараков:

ПЕРВОКУРСНИКИ Заметки преподавателя

Чубайс предсказывал: миллионы бывших советских людей не впишутся в рынок. Он угадал: большинство моих сверстников так и не привыкли к капитализму. Для нас ценен человек, а не его кошелёк.

А вот студенты-первокурсники – не все, но многие – искренне считают, что если ты заработал (без разницы, как) хотя бы миллион колониальных рублей, значит – у тебя ума палата!

То есть академики, инженеры, учителя, преподаватели вузов, большинство врачей для них – голь перекатная, сплошные неудачники. И кто тогда из нас потерянное поколение? Потерянное для вечности…

Однажды поспорили о толерантности к ЛГБТ… Часть «обучающихся» горячо убеждала меня, что «голубые», «розовые» и прочие – не извращенцы, а другие, особые: «Генетическая мутация виновата!» — и оскорблять их нельзя. Оскорблять я их и не собирался, просто процитировал, что это «мерзость перед Богом» и что «мужеложники царствия Божия не наследуют». Они так и взвились: «Вот от этого «гендеры» и страдают, надо с детства рассказывать всем о них – свободно и без предубеждения!»

Я напомнил, что в стране действует закон о запрете «гейской» и прочей пропаганды среди несовершеннолетних, но мои слова не произвели впечатления – они продолжали гнуть своё. Чуть остыли, только когда я возразил, что на взрослых «особей» никто нападать не собирается, пусть живут, как хотят, только своей агрессивной пропагандой они нарушают «толерантность» по отношению к нормальным… – плиз! – обычным мужчинам и женщинам. Брак только между ними признаётся не только конституцией, но и нашей традицией и всей многовековой классической русской литературой.

Сошлись на том, что мешать друг другу не будем, а ещё добавил от себя, что и впредь буду слушать не грешного человека, а голос Божий, всем известный как совесть…

Студенческие «словечки»….  Если раньше, лет десять-пятнадцать назад, всех убивало вездесущее «как бы», то теперь в печёнках сидит англоязычная лексика: топ, хайп, лайфхак. Многие первокурсники выражаются на таком языке, что я их не понимаю, а они не понимают меня. Некоторые, русские по национальности, говорят с «американским» акцентом…

Диктую: «Считать, что язык сам очистится от чужеродных слов — ошибка. Если бы русские (а не русскоязычные) писатели, учителя, преподаватели вузов, журналисты, языковеды и другие хранители русского языка не сопротивлялись бы и не разъясняли, чем опасно засорение англицизмами — мы бы сдались и превратились в сплошной космополитический кисель».

    Газеты читают, правда, только в электронном виде. Удивляет, что, кроме наших, просматривают ещё и иностранные: «Тайм», «Нью-Иорк Таймс», «Лос-Анджелес Таймс»… Причём многие – на языке оригинала. А вот «толстые» журналы: «Аврора», «Москва», «Юность» оказались для них «терра инкогнита».

   История и литература для студентов – что-то очень далёкое, из школьной программы. Зато как слушают – ведь почти всё в новинку! И усваивают быстро, на свежую-то голову.

Талантов много, но не обработанных. Дал задание описать впечатления первых  месяцев учёбы – вытаскивал их потом из-под завалов штампованных фраз. Пейзаж пошёл лучше, портрет неизвестного сокурсника, к моему удивлению, засиял психологическими красками, а вот новелла не удалась – они не знали, что это такое…

Одна из студенток, пересказав материал о запрете абортов в Польше, воскликнула: « Я всегда буду бороться за свободу, за право женщины поступать так, как она считает нужным!» Пришлось спросить: «А кто защитит право ещё не рождённого ребенка на жизнь?»

Были и в нашей стране запреты и разрешения…  Действовать надо убеждением, а врачевать любовью. Одними беседами в женских консультациях были спасены тысячи детей…

Для себя решил: спорить ради спора не буду, стану убеждать. И учить, ведь они ещё только в начале пути, многого не знают, не понимают… Но буду защищать и право на собственную точку зрения – студенческую и свою. А иначе как говорить о русской литературе, христианской по духовному содержанию? Как обсуждать «русский» вопрос, «еврейский» вопрос – по Достоевскому, например? А как говорить о сегодняшнем дне?..

Кстати, на первой лекции выяснилось: о морали первокурсники имеют весьма смутное представление — не смогли перечислись заповеди!

Успокоил, сказав, что даже в учебнике МГУ в разделе о профессиональной этике приводится «заповедь», которой нет: «Не противься злу»…

Пришлось продиктовать все десять – с комментариями. По лицам видел, что для многих сия информация – настоящее открытие!..

Какие они все разные… сами в себе. От одной и той же студентки слышишь: «Перфекционист», «российский язык» — и тут же: «Меня этот фильм зацепил!», «крайний выпуск». – «Почему крайний, а не последний?» — Оказывается, из-за боязни. Вопрошаю: «Но мы же не лётчики и не космонавты?!» — Молчит…

А иногда смеюсь в голос! Вот, например, что они «выдают» и письменно, и устно: «Я считаю, что американцы перегнули все палки мира»; «Я хочу обозреть эту статью»; «Приятно читать работы, в которых логика не скачет, как козёл по горной местности».

На первом курсе сто с лишним человек. Предложил написать статью-обзор современной прессы. Десять опубликовал в сети. Остальные превратились в «небесную сотню». Если вспомнить Библию, то всё в порядке: «Только десятая часть спасётся»…

Первые месяцы учёбы для них заканчиваются, начинается сессия. Уже сейчас переживаю, всё-таки прикипел к ним душой.

После зачёта пойду дежурить в общежитие. Куплю самый большой торт – поздравлю с Рождеством Христовым!

(http://rospisatel.ru/batakov-st.html)

Сергей Багров

Сергей Багров:

СТОЯНИЕ

Сегодняшний день и родная история

                                                    ГУЛЯЙ, НАРОД

О, чистота крещенских вечеров! Видна спокойная луна, откуда льётся столп неведомого света. Крупнеют заезды. Мрак ушел в леса. Где-то вдали раздался  чудный  глас. Это  великая Мария, всечеловеческая мать, благословляет нас, как в лучшие лета, на жизнь без ссор и черных войн. Благословляет и на новую весну. Пусть вслед за снегом явится трава. Вернется с юга первый грач. Взревут ручьи. И обязательно  прольется теплая  гроза. Гуляй, народ!..

     

                                                           ТРИ ЗРЕЛИЩА

Храню в душе  любимые места, которые мне подарила жизнь. Одно из них в той стороне, где я родился, то есть в Тотьме, городе над Сухоной-рекой, суровом, в то  же время и уютном, буквально выплывшем из зримой сказки, как купец в карете, и люди в нём все исключительно свои.    

Второе место, где меня очаровало  от большого солнца и высоких  гор — это ущелье Чин-Тургень, к востоку от Алма-Аты, наполненное  тем необычным светом, какой  сияет  только в неземных   садах. И третье место, где меня сразило наповал, так это Александровск, город около Уральских гор. Я побывал в нем  в январе 1958 года, будучи на съемке автотрассы.    Нас, изыскателей дорог, и угораздило здесь оказаться в самые жестокие морозы. Пять дней мы ждали потепления, чтоб было градусов под 40, но никак не 50. В один из таких дней, когда температура  показала высший холод, и строчка спирта на термометре остановилась против цифры 54, мы, пять   геодезистов, и вышли на крыльцо.

Незабываемое зрелище!  Смотрели в пять пар глаз на Александровск, маленький районный городок. Он  нежно плыл  среди хрустальных крыш, весь  не в лучах, а в длинных иглах света, которые летели от трех солнц. Было  светло и неподвижно. Где-то скрывалась тайна, отчего на нас смотрело  солнце не одно, а целых три. Было неуютно от жестокого        мороза, в тоже время загадочно и странно, словно мы не на земле, и скоро нас отсюда заберут. 

 Еще нас удивили  белевшие за городом   луга, в которых странствовали призрачные   тени.

— Олени, — подсказал хозяин дома, — приходят из-за Вишеры, как гости. Мороз им нипочем…

                                          

                                                            НОВЫЙ СНЕГ

Зима, как и вчера, взяла  изнеможением летающих снежинок, чуть видимой луной и обещанием крутых морозов.

Где-то  за березами, в уютном парке  слышен легкий смех.  Словно закончилась зима. Душа возбуждена.  Ей весело и странно, и кто-то обещает взять тебя  с собой. Туда, где новый снег и тот, кто разглядел сквозь  снег твой силуэт.

                                                          НА ОТСТАВЕ

Такая красивая, с лебединой шеей и обжигающим взглядом  глубоких сияющих глаз, а живет на отставе, в обыкновенной, затерянной  среди перелесиц и пожен деревне! И что удивительно, всем довольна – и тем, что дом у нее деревянный, и что муж неказисто-невзрачный, и что каждый второй в округе незаметный пенсионер.

Почему она здесь? Не среди обаятельных и горячих, а среди полугожих и пожилых? Не ответит она.

Так бывает и в нашей природе. Среди глухомани, возле болота, рядом с хилыми деревцами преспокойно растет себе никому неизвестная, редкой силы и стройности выдающаяся сосна. От корней до вершины она так мощна, выразительна и роскошна, что глядишь на нее и глупеешь, не понимая: за что же господь удостоил ее такой неожиданной красоты?

 

                                                 ЛАДОНЬ НА ГРУДЬ

 

Россия – это нечто, нечто, не поддающееся  подсчетам и расчетам. И в то же время – задушевное, семейное, свое, зовущее к себе, как сына, уставшего от многочисленных дорог. А здесь, где дом родной, следы от твоих ног. И огоньки трех окон на дорогу, откуда ты  однажды вышел в путь.

Летят снега, как вести о былом, и все они, как близкая  родня, опять с тобой. Нет никого, а видишь всех, кто ждал тебя  и снова ждет.

Россия! Ты единственная, чья душа умеет класть свою    ладонь  тебе на грудь. Там, где Россия, там и ворох чувств, а в них, как из весны, звенят апрельские ручьи. Их нет сегодня, но они слышны и даже ощутимы, несмотря на снег. Россия – это всё… Та светлая загадка, какую предстоит взять навсегда с собой.

 

 

 

                                                      

 

                                                           СНОВА НОВЫЙ

 

Что увидеть дано? То ли строчку огней через поле. То ли бурю в лесу. То ли сад, где сражаются с ветром  надтреснутые деревья. На земле сегодня всё приготовилось к урагану, который валит всё слабое под собой. Даже на кладбище стон и грохот. Венки размахались, как отпугивая кого-то. А снег, обрадовавшись, летает, то у земли, то у самого неба, и кто-то садится верхом на коня, поскакавшего  в реве ночи к речной долине, где пасутся белые привидения.

Ночь уходит. Уходят и привидения.  Даже не верится, что, пробившись сквозь снег, торопится в наши края заря. Алое в белом! Словно кто-то несёт ее на руках.  В нашу сторону, где и не рай, а как рай, когда снег, усмиряясь, ложится, как чистое одеяло, и  на земле, воскресает  еще один день. Снова – новый.

                                                         СТОЯНИЕ

                  Любимый, великий, не умирающий. О нем так мало сказано.  Но еще скажут, как о подлинном  гении, заглянувшем  в глубокое русское бытиё

Иван Дмитриевич Полуянов – личность незаурядная. Где он только себя не явил! В уютных залах библиотек, древнерусских архивах, на берегах почти  всех вологодских рек, болот и озёр, в загадочных, пахнущих хвоей  глухих сузёмах и на тех бесконечных просёлках и тропах, которыми нужно идти и идти, никуда не придя, чтоб опять и опять продолжить свою дорогу. Дорогу не только писателя, но и ночлежника у костра, и художника, и открывателя всех живущих существ на свете, включая зверя, птицу и человека. Человека не всякого, а того, кто с богатым внутренним миром,  чья натура таит притягательную загадку.

Добираться до самой сути. Во всём. Чтоб вопросы в ищущей голове обрастали ответами, которые были бы всем понятны. Только лишь после этого Полуянов садился за стол и писал своим трудночитаемым почерком  очередную страницу повествования. Чаще всего такая пора  для него наступала  глухой поздней осенью по отъезду на «Москвиче»  из деревни Мартыновской в город.

Деревня Мартыновская, где жил Полуянов летами, в ста километрах от Вологды. Она тиха, малолюдна и очень красива. Особенно в майскую пору, когда друг за другом по очереди расцветают черёмухи, яблони, боярышники и сливы, вытягивая свои пахучие  ветви из палисадников на дорогу, и каждого, кто по ней шел и идет, спешат   погладить по голове.

Иван Дмитриевич  чувствовал себя здесь всегда хорошо. Где-то рядом с его пятистенком соседствовали дома поэта Юрия Макарьевича Леднева и очеркистки  Людмилы Дмитриевны Славолюбовой. Я тоже жил в трёх километрах от их деревни, и мы порою встречались друг с другом. У всех у нас были усадебные участки, и мы выращивали на них, овощи, ягодники и даже понравившиеся нам кусты и деревья, которыми с нами делился соседний лес.

Иван Дмитриевич, хоть нас особо и не учил, но опыт свой, опыт бывалого лесовода и огородника передавал с удовольствием. Гордился тем, например,  что у него в огороде раньше всех расцветает картошка, не в августе, как обычно, а в самом начале июля. Почему? На заданный нами вопрос он отвечал:

— В конце апреля приезжаю из Вологды. Топлю печь. Ставлю на неё пару корзин семенной картошки, окропляю её водой и уезжаю назад. Приезжаю спустя две недели. Моя картошка вся обросла ростками. Они-то мне и дают преждевременный урожай. Вы тоже попробуйте. Не пожалеете.

Пробовал, знаю, Юрий Макарович. Я тоже пробовал. И местные жители, само собой. И у всех у нас всё выходило так, как подсказывал  Полуянов. Поспевшие молодые клубни шли на наш обеденный стол не в начале осени, а в июле.

Жил Иван Дмитриевич в больших деревянных  хоромах. Пятистенок  старинной рубки. Комнат не счесть.  Хотя  обитали в них только трое – сам Полуянов, его постоянно прихварывавшая супруга и дочь.

Как-то  Иван Дмитриевич  познакомил меня со своим кабинетом. Был солнечный день. И просторная горница на втором этаже, куда мы вошли,  была притушённой, как в сумерках от того, что в окно пробирались ветвями сразу несколько крупных деревьев. Иван Дмитриевич улыбнулся:

— Здесь всегда у меня  тихий вечер. Не отвлекают ни воробьи, ни синицы. Они любят свет. А тут его мало. Для писца это самое то…

Полюбопытствовал я:

— «Самозванцы», наверное, здесь и рождались?

— О-о! Шёл я к ним, наверное, всю свою жизнь. Что-то писал и здесь. Но большинство страниц одолел всё  же в Вологде. Здесь меня отвлекает природа. Зовёт к себе и зовёт. И я ухожу. То ли с удочкой на реку. То ли  с фотоаппаратом. Люблю снимать птичьи свадьбы. Это такие рулады, такие страсти!  У нас тут чаще всего  женихуются чайки. Иногда ухожу туда, не знаю куда. С простыми руками.  Побыть один на один с облаками. Они, как столетия, движутся надо мной. И в них я вижу то, что потом  читатель увидит в книге.

В огороде Ивана Дмитриевича среди сирени была заси́дка, из которой он наблюдал прилёты с отлётами всех боровых, луговых и болотных птиц. Не пропускал и стаи ворон, выгоняющих из деревни    залетевшую  сослепа  серую  выпь. Сценки воздушной схватки рождались у него на глазах  едва ли не ежедневно.

Природа манила писателя сегодня на крохотный ручеёк, который тёк, тёк, и вдруг пересох, потому что где-то вверху  перегородили его жёлторотые жабы. Завтра надо  сгулять на ягодное болото: высыпало на глади столько морошки, что собирать её можно аж соломенной  шляпой. Послезавтра — к сказочным вы́скорням среди ёлок, в которых была  у медведицы лёжка, и  летом можно увидеть её с двумя медвежатами  около гари, где рос вперемёшку с кипреем глухой  малинник.

И всё-таки чаще всего навещал  Иван Дмитриевич   красавицу-Кубину, голубая вода которой  играет в любую погоду, а в солнечный вечер она похожа на проплывающих в ней верховых окуней. ́Полуянов рассказывал:

—  Там у нас, под горой, за гороховым полем, ёлки смотрятся с берега в воду. Иногда, чуть стемнеет, наблюдаю за  чёртом в очках.

Не верится мне:

— Неужели  чёртом?

— Филином, надо думать.  Крупноголовым, глазастым, с поднятыми ушами. Уши его слышат всё, даже то, как стучит у меня от волнения сердце. У него в этих ёлках гнездо. Недоступно ни для кого. Вот я и стараюсь его как-то подкараулить…

Природа вошла в душу писателя  навсегда.   И родился-то Полуянов, можно сказать, в самом сердце  диких лесов. Деревенька Семейные Ложки со всех сторон окружена переспелыми  елями. Рядом бежит по камням речка-резвунья по имени Городишня.  Кругом цветы, ягодные поляны. По вечерам слышен лай лисят и лисы. Древними сказками  подвывают расшумевшиеся деревья. И месяц вверху огромен и страшен, как глаз зависшего в небе ночного  гостя.

Из Семейных Лужков семья Полуяновых  переехала в дальний Архангельск. В семье подрастало два сына. Оба  мечтали,   хотя б на денёк оказаться в Лужках. И что же. Едва вступили в юные  годы, так и исполнили эту мечту. Поплыли в родительский дом на  большом белопалубном пароходе. И так каждый год. Случилось, однако,   сухое лето. Пересохла даже Северная Двина, и пароходы по ней уже не ходили. Старший брат был настойчив и смел. Заявил молоденькому Ванюше:

-Ты, как хочешь, а я всё равно поплыву!

— И я  поплыву! —  ответил Ванюша.

Для чего из бросовых бревен соорудили плавучий плот, и — вперёд, воображая себя   пловцами. 160 километров. Хотя  и с трудом, но всё  же, преодолели.

Хвойная мгла тайги. Суровые очи озёр. Ночная рыбалка. Поход в полевой городок, где  такой крупный храм, что, казалось, стоит он не на земле, а плавает в небе. И заявляет  с гордостью о себе: «Приходите ещё! Я  здесь буду всегда!»

Последнее посещение    Городишни   было у Вани прощальным. Храма не было на горе. Вместо него  в беспорядке раздробленных кирпичей рдело кровавое возвышение. Святыню раздели на кирпичи. Уходил отсюда молоденький Полуянов, ощущая спиной взгляд усталого пилигрима, который сюда приходил  помолиться. И вот вместо светлой молитвы   бросал  в тусклый воздух беспомощные слова: «Как же быть-то тепере? Как же?..»

Наступил 1941-й. Война. Семья Полуяновых поредела. Сначала ушел на войну отец, а потом старший брат. Иван Дмитриевич был ещё недоро́стком,  и рос, казалось бы, для того, чтоб и ему  отправиться на войну. Что и случилось. Уехал последний в семье мужчина туда, где калечат и убивают. Воевал пехотным бойцом. Отстаивал родину. Во имя будущей тишины и возможности жить, как живут все достойные люди.

После войны Полуянов работал в библиотеке. Одновременно живописал, пробуя силы свои в художественных набросках, создавая кистью портреты знакомых людей и пейзажные зарисовки. И ещё, как мёдом, притягивала к себе  русская литература,  в которой так много было ещё не сказано, не выверено душой, не раскрыто щемящего и святого. А почему бы ему самому  не нырнуть в это лоно? И вот написал Полуянов первый  рассказ.  Потом и второй. И третий. А там и со счёту сбился.  Предложил рассказы  в издательство. Взяли. И в том же году  напечатали книжкой. С того и пошло.

В Вологду  Иван Дмитриевич переехал в 1961 году, уже, будучи членом Союза писателей СССР. Здесь написал он более 30 книг. Многие из них  эпохальны. Охватывают картины жизни российского государства, начиная с Присухонья и московского центра Руси. Ведет писатель нас за собой  со времён  языческого распада. Через княжение первых русских князей. Через судьбы  величественных мужей, таких как воины-защитники Александр Невский, Даниил Московский, Дмитрий Донской. Или молитвенники  Сергей Радонежский и Дмитрий Прилуцкий. Через служение Руси  Ивана Калиты, обоих Иванов Грозных.  Через  Минина и Пожарского  и  всех тех, при ком стране  угрожало нашествие  крымчаков, ливонцев, поляков  и многих других завоевателей, кому не терпелось стать хозяевами  Руси. Ведёт непременно   к дням спокойным и тихим, которые были нужны, чтоб оправиться от ран и страданий и зажить, наконец,  как живут все православные   на земле.

Многое в нашей истории, отмечает писатель, осталось в забвении. Совершенно не освещены  кровавые годы владения казанскими татарами наших северных территорий, где шло  повседневное умерщвление населения, продажа его в рабство. Годы, когда  процветали пытки, пожары и грабежи, понёсшие за собой гибель миллионов людей. Отсюда и миссия Иоанна 4-го понятна в основном лишь с завоевательной стороны.  Тогда как Иоанн Грозный был в глазах не только московской верхушки, но и всех людей  Московии вместе с Устюгом, Тотьмой и Вологдой  воином-освободителем, справедливым заступником, кто покончил с разбойничьими притязаниями Казани, дав возможность всем северянам  возродить испепелённые нелюдями  сёла и города.

«Месяцеслов», «Деревенские святцы» — это тысячелетняя летопись народной жизни  России. О, как много бы надо об этом сказать.

«Самозванцы» — это не только  Средневековье, но и   нынешний день, где главными героями являются все сословия  страны. Прежде всего, доблестные бойцы, граждане-патриоты,  государственные мужи, а вместе с ними   скрытые и открытые отморозки, развратители, предатели, жулики, сексоты  и палачи. День минувший перемешался с сегодняшним. Не поймёшь, который из них и страшнее.

Впечатляют и очерковые откровения. Малознакомые читателю «Древности Присухонья» знакомят нас с бытом, ремеслами и культурой  живущего по берегам Сухоны населения, которому на протяжении сотен лет приходилось  одновременно со скотоводством и  хлебопашеством заниматься обороной своих жилищ. Городишня, Нюксеница, Брусенец, Берёзовая Слободка, Великий Двор, Веселуха, Святица, Уфтюга… Всё и не перечислишь. Городки и селенья эти  стояли возле  главной  дороги Севера, соединявшей Вологду и Архангельск. Здесь на протяжении  многих столетий шли торговые пути. Летом по Сухоне и Северной Двине. Зимой  по снежным дорогам, что пролегли вдоль этих рек. Кого здесь только не разглядишь! Крестьяне с сохами. Тянущие  вверх по реке купеческие суда  согнувшиеся ярыги.  Ямщики, погоняющие   саврасок. Воеводы с боярами. Тать ночная. Колонна колодников. Окружённый  оруженосцами батюшка-царь.  Жизнь кипела.

Однако за эту жизнь приходилось ещё постоять. Свищут стрелы, гремит пальба.  Шумят мужицкие сходки, что опять выше леса  подати поднялись. Неси их, плати! Надо б и дать. Да откуда их взять? К тому же ещё по большой дороге поднялась пыль до самых небес. Кого ещё там несёт? Готовься к отпору.

Одна из последних работ Полуянова  «Детские лики икон». И здесь — история разновеликой  Руси.

1015-й год. Скончался великий князь Владимир – Креститель. И старший из двенадцати его сыновей, Святополк, алчный, нелюдимый властолюбец, задумал уничтожить родных братьев и тем укрепить захваченный им престол.

Борис с войском возвращался из похода на печенегов. Чуть брезжило,  под образами горели свечи – священник служил заутреню, когда в шатёр ворвались бояре Святополка. Пронзённый копьями, князь упал у алтаря. Оруженосец  его Георгий Угрин собою прикрыл раненого и был сражён на месте. Шею его украшала золотая гривна – дар Бориса любимцу. Чтобы завладеть сокровищем, злодеи обезглавили мертвого отрока.

Самого юного из братьев, Глеба, по приказу бояр зарезал собственный повар кухонным ножом.

— Суди тебе Господь, брате-враже Святополче, покаяться, дабы душу спасти! – простонал мальчик и захлебнулся кровью.

Братья-мученики  смогли бы защитить себя, но отказались обнажить оружие – младшие против старшего, сознательно предпочтя смерть, вспышке губительной междоусобицы. Дан был им дар смирения, провидчески проницали они грядущее, как бы предчувствуя удельную раздроблённость, зловещая заря которой занималась над Русью.

Знаменьем свыше  — к единению Руси – восприняли  современники события 1015 года. Борис и Глеб, с ними оруженосец Георгий,  были причислены  к лику святых.

Вот откуда  пошли на Русь первые иконы с ликами не обнаживших мечи  подростков, подлинных  героев  своей страны.

Спасибо, Иван Дмитриевич, и за эту горькую  страницу, которую ты посвятил истинным  сынам  многострадальной Руси.

Постоянная ссылка:

Постоянная ссылка::

РОДНАЯ КУБАНЬ

https://rkuban.ru/

Сергей Багров

Сергей Багров:

ВОЗЛЕ НАС

ДУНУЛО И ВЗДОХНУЛО

 

        Треснуло где-то за огородами. Засвистело в лесу.  Свет потух и опять загорел.   Вдоль по улице, как на крыльях, повалил  мягкий    снег.  Осень уже на исходе. Не знаешь, на что она и похожа. Скрипя дырявыми сапогами, ушла  бродить в тусклый  сумрак полей. В деревне – покой.  Застучали мостки. Кто-то шел с бадейками на колодец. Снова дунуло. Снова треснуло за оградой. На все  улицы, раздышавшись морозами, входила молоденькая зима.                                

                                                                ПО КРУПНОМУ СЧЕТУ

 

Жизнь и смерть  — две загадочные стихии. Почему они в нас или около нас, не знает никто.

Вселенная. Так много пространства она занимает в живых и мертвых мирах. Но лишь на земле мы ощущаем ее грандиозную бесконечность. И люди для нас только в двух положениях – те, которые  были, и  те, которые есть. Все ушедшие притягательны, потому что несут  опыт прошлых эпох. И что характерно? Сей опыт   хранит           для грядущего  наша память.

Что сегодня у нас? Территория родины, наши смятения, ревность, хмурь, растерянность  и болезни. Сверх того, вера в собственную судьбу. Быть ей   там, где находится наша совесть.  Вот почему и Пушкин сегодня не в   забытье.  И Лермонтов жив. И Рубцов на коне. Даже верится в то, что торопится он на собственный  день рождения. 3 января Николаю Михайловичу  – 85. И он отметит его, как живой, вместе с нами.

За Русь, за Родину, за Рубцова!

 

                                              НИЗКАЯ ВОДА

 

От синеющей Сухоны против Крутца по заросшему ивами склону ползут  снизу вверх меж перил тесаные  ступеньки. Краснощёкая, в белом платочке молодка, забравшись на берег, снимает с плеча полукруглое коромысло, ставя на землю вёдра с водой.

Я как раз проходил этим местом. Шучу:

— Молодая, а запыхалась?!

Молодая кивком  посылает меня  посмотреть, откуда она появилась.

— Лестница шибко крутая, — заговорила круглым на «о»  серебряным голосочком, — на 705  ступенек. Тут сердце надо с овин, чтоб залезти без передыху, да ещё с парой вёдер на водоносе. Сухонская водица у-у как низко бежит!

— А на вкус, какова? – спрашиваю с улыбкой.

— Сладкая, если по правде. Чай из Сухоны можно без сахара пить. Правда её, эту сладкую, — молодая снова кивает, кончиками платочка отправляя меня поглядеть, откуда берут в этой местности воду, — ещё надо поднять! – И берется  за водонос, осторожно вздымая его на плечо.

Удивительно, думал я, провожая  взглядом молодку.  Вот такие  женщины на Руси. Были и есть. О, как был прав поэт, когда говорил, что они и коня на скаку остановят, и в горящую избу войдут. В этом я убедился здесь же на Сухоне, против Крутца. 705 ступенек меня отделяло от места, где местные  женщины берут воду для самовара.

 

.                                             ВСТРЕЧ ВЕТРУ

 

Обрыв над Кубеной. Кипящая на каменной гряде осенняя река. Загривки сена на камнях. И тень от мачтовой сосны.  Казалось, тень указывает место, куда должна упасть сосна, которую качает хмурый  ветер.

Сквозь ветер раздается нервное  шипенье. Там, наверху, в игольчатых ветвях темнеет круглое гнездо. В нем, вытянув встреч ветру худенькую шейку,  трепещет серый ястребок, тоскуя и сердясь на мать, еще вчера на бледной зорьке улетевшую за пищей для него, однако сгинувшую в глухоте заречья,  где кланяются ветру малахитовые ели, шуршит подмерзшая трава и, словно тень, ныряет вниз и вверх бесшумная  сова.

Нет мамы. Нет и родины. Зато есть ночь, а в ней глубокий мрак, в котором, как две свечечки, горят глазенки ястребка. Надолго ль хватит им и силы, и терпенья, чтоб продержаться до конца? Никто не скажет. Да и зачем  кому-то знать о треволнениях птенца. Спасти его способна только мать. Но нет ее. Засни, малыш. Во сне спокойней умирать.

 

 

МЕЖА

 

По всем посадам родины прошла межа, образовав два клана – нужных и ненужных. Как много у нас стало торгашей, держателей купюр и тех, к кому с любовью смотрят в рот.

Сыны России! Не пачкайте себя. Прочь, прочь от грязных денег, от провокаторов и тех, кто приспособился быть нужным тем, кто подаёт.

 

                                    ИГРАЮЩАЯ СУДЬБА

 

Кончился срок пребывания в тотемских поселениях. Можно ехать домой. Кому — на Кубань. Кому — в Поволжье. Кому —  в Залежную. А  кому и в Польшу.

Отправка шла  с 45-го года. Почти десять лет. По Сухоне. Ну, а там – по  большой железной дороге. К Юго-Западу, Югу и Юго-Востоку.

Первый путь – на барже. Исчезали  вдали  Чуриловские бараки.  Разработанные поля. Коровники. Подрастающие бычки. Свиньи с хряками. Магазины. Столовые. Дом культуры.  Всё, что создано невольничьими  руками под присмотром строгого коменданта. Было вашим, стало – ничьим.

Уезжая, прощались с кладбищенским городком, где похоронены были, как взрослые, так и дети. Кресты, глядевшие в спины репатриантов, не хотели их отпускать и чуть ли не  плакали, до того они были печальны и одиноки.

Не было при прощании только тех, кто ушел  на войну и обратно не возвратился.

Время сглаживает беду. Но всё равно и горестно, и обидно, что хороших людей  становится меньше. Меньше там, где они родились и где приживались, да не прижились. Ушли от нас, как с берез уходят по осени  листья, легкие- лёгкие и неслышимые,   как тени.    

 

                                                  ПЛОВЕЦ

 

Помню осень 50 какого-то  года, бараки Лежского  леспромхоза и нас,  практикующихся студентов, кто устраивал между лесными поселками  радиосвязь.  Нас несколько человек.   Кто верхом на коне, кто в подсанках с катушкой, откуда и полз по лесному визиру  наш провод.

О, как  конь  испугался, попятился, чуть не сбросил меня, разглядев  быстрее, чем я,  мертвого человека.  Тот лежал среди спелой брусники в новом комбинезоне, галифе и кожаных сапогах. На небритом лице снисходительная  улыбка, мол, нельзя было жить, а я жил, и теперь, и не надо, да отдыхаю.

В поселке, куда он шел, никто ничего про него не знал. Потому никуда о покойном не сообщили. Здесь, среди ягод и вырыли маленькую могилку.

Помню еще:  через несколько дней возвращался я  в Лежу.  Свежей могилки не мог миновать, проехал с ней рядом. И всё оглядывался назад. Слишком уж непривычной казалась она.  Вся красная от брусники, в которой наш  незнакомец, как плыл. И крестик над ним  из двух ёлочек,  как игрушка. И какая-то тень. Словно сзади за мной ступал по брусничнику  тот самый в кожаных сапогах, кто бы мог рассказать, кто он есть и какая нужда повела его в путь.

 До свидания, странник. Никому ничего не успел ты сказать. Как ушел в братство тех, кто теряется в долгих дорогах. А ведь где-то и мать у тебя. Ждет,   поди.  А ты тут. В спелых ягодах. Как пловец   брусничного государства.

                                         НА МЕРТВОМ КОНЕ

 

Все люди, в какой бы стране и в какое бы время ни жили, так и так проходят через тоску.

Что такое тоска? Это зов самых близких, тех, кто любит тебя, но кого уже нет. Потому и похожа она на печальную всадницу, что несется к тебе с того света на черном, как смерть, скакуне, освещая свой путь пугающими очами.

                                           ВОПРОСА НЕТ

 

Коронавирус, а страна живет. Как молодо  мелькают на дворе беспечные снежинки!  Играют голуби на проводах. Рычит бульдозер, выворачивая пласт земли. Куда положено, внедряется энергия машин. Повсюду труд. И постоянный поединок тишины и шума. И в нашей Вологде всё, как везде. Изобретателен  лишь взлет ворон, которые танцуют среди мусорных  шкафов,  исследуя добро и недобро.

Страна живет. И ты живешь. И надо думать, нет вопроса: кто и когда кого переживет? Всем подавай не прозябание, а жизнь.

 

                                                ЗОЛОТОЙ

 

Путь от посева ржи до урожая, ох и долог. Лежит зерно в земле. Холодно и неуютно, а терпи. Лежи  до выпавших снегов. А там – великий сон. В его объятиях – большая тишина, в которой прорастает рожь. Из тишины прорвется то, чему назначено быть самым-самым.

Хлеб на Руси всегда был  золотым. Не зря же русские поэты преподнесли ему чистейшие стихи. Константин Бальмонт среди них:

О, пахари, подвижники посева,

В вас божья воля колосом жива!

Хлеб, небо и земля. Как много тайн скрывается за этими словами. 

Виктор Лихоносов

Виктор Лихоносов:

ВЕТХАЯ ТИШИНА У ГИРЛА Из писем другу

Если бы знать, что ожидает нашу ровную советскую жизнь, если бы сам Господь насторожил нас на несчастную перемену и прочие бедствия, больше бы дорожили отпущенным благом, успели бы еще пожить в охотку, ничего такого, что не достанется запросто потом, не упустить, всякой всеми вместе нажитой  привычной привилегией воспользоваться. О если бы, если бы…

Все в той потерянной жизни обходилось проще, неприхотливей, дешевле, можно было устремляться во все концы и нигде вдалеке  не пропасть.

Теперь есть, о чем пожалеть…

Зря я не торопился, не объездил даже те земли, где меня приняла бы родня…

В Ташкенте жил брат отца Тимофей Федорович, который к братьям Степану и Петру ни разу в Новосибирск не выбирался; до войны  и  после войны подняться в дорогу из Средней Азии это целая история, хотя наши  елизаветинские хохлы в Кривощекове  не раз попадали в бригаду проводников, ездивших в Ташкент и Ашхабад и привозивших, помню, вкусный урюк. По отцу родня была не той заботливой дружной породы. что со стороны матери (ласковая, щедрая, никого из своих не забывавшая). С двоюродными сестренками и братишками я и виделся чаще и знаюсь до сих пор, а по отцовскому корню дружил только с тремя сестренками, любивших и жалевших «тетю Таню», мою матушку. В Ташкенте могла бы застрять моя биография, если бы дядя Тимофей не испугался, что я приеду поступать в институт и потесню его семейство: на жалобную просьбу мою он не ответил. И может, к лучшему. Не было бы у меня Тамани, Пересыпи, не написал бы я роман о Екатеринодаре и не встретил в хуторе у речки Псебебс моих  спасителей Терентия Кузьмича и Марию Матвеевну , о которых мой первый рассказ «Брянские». И уж ни за что не переехала бы из Сибири в Ташкент или в Ургенч моя матушка.

Ашхабад, Душанбе, Алма-Ата промелькнули для меня только в разговорах и в литературе.

Да и в Тбилиси не проскочил я покопаться в архиве в фонде царского Наместника на Кавказе. И поездом Симферополь-Баку не прибывал я к азербайджанским писателям А в Махачкале не посидел на вечере Расула Гамзатова и не постоял там, где князь Барятинский встретил пленного  Шамиля.

Все откладывал и надеялся на другие дни. Вся земля общая, успею.

А потом уж, когда после ельцинского переворота  стакан чая на вокзалах стоит сто рублей и всюду можно было  ожидать разбоя , много не наездишься.

Но и поздно уже, мои сроки прошли.

Самая короткая моя дорога в Пересыпь  и в Тамань.

У гирла, вытекающего из Ахтанизовского лимана и впадающего в море, сижу я среди чаек , разгребаю ракушки и с кем-нибудь далеким разговариваю. Мне легко кого-то приплетать к себе Побуду с одним, перемолвлюсь вдаль словцом ,подцеплю другого, нынче со мной ты, так послушай, как ворочаются волны, вбрасывают ракушку, за день нагребут целую горку. Я один, со мной только чайки – над водою, на песке. Впереди, к востоку, с гравюрной четкостью виден холмистый край Голубицкой, именно там белый маяк, от которого я, приближаясь, всегда приветствую душой Пересыпь и лукоморье. А на западе под тучами гнется серпом Кучугурский берег и за мысом, если стать там на круче, можно разглядеть Керчь. Повернусь к востоку – подумаю о нашем нежном зауральском писателе в сосновой деревне у Тобола и протянусь в Сибирь, к родным берегам Оби.

А нынче ты, мой быстроногий вятский летописец, перебираешь со мной мокрые ракушки.

Ты скачешь по белу свету как молодой, двенадцатый раз падаешь на колени у Гроба Господня и еще подаришь мне книжки о пядях земных и «море житейском». Я же с тростинкой  хожу вдоль воды и хрустят под моими подошвами ракушки.

Никуда далеко не выбираюсь, самая длинная моя дорога – сорок верст, в Тамань. Вчера там был. В той, голубчик,  Тамани, где построил монастырь преподобный Никон, где (уж позволь напомнить тебе лишний раз) вытеснялись век за веком   греки, татары, черкесы, енуэзцы, турки, где Суворов пил чай с запорожцем Захарием Чепигой, а легкий молодой Пушкин постоял мгновение на круче, печальный Лермонтов невзлюбил слепого мальчика, где высаживался на берег по пути в Екатеринодар Александр Второй и ночевал, может, в какой-то хате, в той самой Тамани, где спустя много десятилетий нечаянно, но только для тебя одного возникла девочка Надя и притянула тебя однажды за руку полюбоваться горою Лыской и Керчью, в этой, о Господи, Тамани не пристают уже четверть века к берегу катера и не качаются на волнах лодки рыбаков и столько же не плачет у морской камки та самая девочка, которую ты выманул в Москву навсегда.

Вы не пишите мне из своего знаменитого Камергерского проезда, не вспоминаете меня и мои пересыпские углы.

А я нет-нет, да и полистаю твои страницы.

Нынче целый день ленился во дворе, разговаривал с матушкой, перечитывал ей письма из Топок, Запорожья и Петрозаводска, перебирал и раскрывал книги.

«В Вифлееме, — пишешь ты, — я жил целых десять дней. Как же я любил и люблю его! И какое пронзительное, почти отчаянное чувство страдания я испытывал, когда во второй раз завезли нас в Вифлеем на два часа. Да еще и подталкивали: скорей! скорей!»

Я тоже бывал в Вифлееме спускался к яслям Христовым на одно мгновение .

«К счастью, — пишешь, — я много минут был один-одинешенек у Вифлеемской звезды, у яселек».

А я был в маленькой толпе писателей, и в то мгновение не понравились мне наши знаменитости: они постояли и поглядели на все как туристы, не крестились, не подползали на коленях к звезде – такая была на лицах привычная ученость, усталая мудрость, будто они сами явились из древности, звезду в небесах заметили раньше пастухов и в сей миг ждут почтения к себе. Неужели игумен Даниил в ХII веке, описавший свое  х о ж е н и е  в Константинополь и Иерусалим, был темнее и достоин «милостивого снисхождения» просвещенной братвы? Не поленился, отыскал его томик.

<…>

Видел ли ты в двух верстах от Вифлеема «заброшенную часовню в масличной роще» во имя ангела – благовестника? О ней пишет Фаррар, его тяжелый том «Жизнь Иисуса Христа» я разворачиваю в канун святых праздников… Отчего так?  У Фаррара и в старых книгах о Святой земле рисунки, гравюры, первые фотографии украшают мотивы  священных преданий с какой-то чудесной допотопной ветхостью и так  чутко  притягивают  к Богу, к молитве, что весь как-то мигом смиряешься, вздохнешь, поклонишься равнинам Галилеи и Иерихона, заложенным окнам церкви Гроба Господня, холмам и низинам с библейскими овцами.

Теперь, в тесноте цивилизации, трудно собрать чувство как в старину.

Разе что в позднюю осень пустота намекает на нетронутую песчаную округу (где нынче Голубицкая и Пересыпь), вечно одинокую в те стародавние времена , когда греки плавали мимо по Меотиде и из Ахтанизовского лимана выгибалась протока пошире нынешнего гирла.

Я у гирла-то и вспоминаю тебя, держу твою паломническую книжку «Незакатный свет». Чайки в кучке белеют грудками и будто следят за мной. Никого! Пустота в море и в небе, и, кажется, за высоким берегом в поселке все вымерло. И эта мелодия тысячелетней пустоты в этих окрестностях слышна мне.

Но что я тебе посылаю свои вздохи? – ты далеко-далеко от меня и ничего не угадываешь, и зависти моей не чувствуешь. Все-то ты повидал, всему поклонился, крестики освятил, камешки подобрал и  там, где крестили княгиню Ольгу (в Айя-Софии),  предполагаемый уголок облюбовал, а я, бедный, лишь чайкам читаю твои признания: «Прощай, Стамбул! И да живет в наших душах Царь-град, столица Византии, город храма Святой Софии, Влахернской иконы Божией Матери…»

А еще я не забываю, что ты по девять часов стоял на молитве в Пантелеимоновом монастыре с монахами, двенадцать раз падал  на колени у Гроба Господня, босиком шел к Иерихону.

Здесь у гирла я начал писать в тетрадке о поездке писателей на Север и после первой странички не могу стронуться дальше. Нет подходящих слов. Все затаенно – дорогое  остается тонкими волосками в тебе, тянется долгим напевом. Слова убоги.

Теперь, после того, что случилось в нашей стране в конце века, отражается во мне какая-то другая жизнь, поездка наша кажется прощальной, и потому прощальной, что больше такое не повторилось, хотя до ельцинского переворота начислялось еще целых десять лет. Так много утекло воды и столько из той компании покинуло божий свет, что мне теперь горько выбирать мгновения, жалеть, что их больше так не прожить. Вот на Ленинградском вокзале  появляются  писатели-«деревенщики» и радуются друг другу как родственники: Сергей Павлович Залыгин,  Виктор Петрович Астафьев с Марьей Семеновной, Василий Белов, Валентин Распутин, Владимир Крупин, Виктор Потанин, Анатолий Ким, Владимир Личутин, Владимир Гусев, Владимир Коробов, Борис Романов, добрый покровитель русских почвенников Валерий Ганичев и еще кое-кто. В Петрозаводске и Мурманске пристанут к ним Д. Балашов, В.Бондаренко, В. Маслов.

И это я, бывший школьный учитель под песчаной Анапой, в сей честной компании?

Теперь только восклицаю: о как посчастливилось!

Рассказ «Брянские» и повесть «Люблю тебя светло» вытянули меня в писатели. А то так бы и забили меня в школе ученические тетрадки и педсоветы.

Так бы и не пристал близко к Распутину, Астафьеву, Белову, Балашову, Олегу Михайлову, вообще никогда не послушал бы их за обедом, на прогулке. А что уж говорить о писателе из зауральского  села Утятка, о моем окрещенном тесными узами Викторе Потанине, который о чем-то спросил меня в издательстве «Молодая Гвардия», да так и не переставал спрашивать десять лет. Мы с ним поместились в одном купе с Астафьевыми; Марья Семеновна  сказала: «ну, вот аж три Вити у меня  стало, а то был один, да и тот стал надоедать». И мы как-то семейно захохотали. Так же по-семейному расселись трапезовать, к нам добавилось еще человек пять, сплотились бок о бок, и началось. И вот не воскресить этого! Ни речей, ни гогота, ни лиц не закрепилось механическими секретами. И строчек в тетрадках, в блокнотиках не спряталось ни у кого. Мало дорожили мгновением? Жили и жили. А что запомнилось – теперь как золотая песчинка. Даже такое: ночью я слез со второй полки и не мог повернуть рычажок  в двери; Астафьев услышал, поднялся, дернул ручку и выпустил меня. Мне было неловко, что разбудил …старика. А было ему всего пятьдесят семь. Недавно одолел я восемьдесят. И то, как я когда-то неловко разбудил Виктора Петровича, нет-нет, да и привидится мне и я загрущу на мгновение.

Утекли годы водою. Какую-то другую жизнь застали мы. Поездка на Север кажется нынче прощальной, именно кажется, потому что ничто не предвещало крутых перемен и катастрофы.

То был наш счастливый дружеский  миг на земле. Расставание будет не скоро. Миг был в Мурманске, в Апатитах, Североморске, Кандалакше, а раньше всего в Петрозаводске, где я обрадовался появлению Дмитрия Балашова. Володя Бондаренко, больше известный в Малом театре, чем в литературных кругах, позвал  на обед к родителям. Я ждал Балашова. И он возник на пороге, низенький, в сапогах, похожий на русского князя в учебниках истории. Толстые свои романы писал он за одну зиму, жил  в  деревне, держал корову, лошадь  сам косил траву, срубил избу. Я его побаивался. А вот Астафьев на него как-то привередливо косился, чем-то он стал ему неугоден, может, даже этими вот мягкими сапогами, пояском на рубахе, невниманием к литературной знатности Виктора Петровича. В комнате с книжными полками он вынимал какой-нибудь томик и ставил назад, вынимал, взглядывал и хлопал корочкой, наконец вытянул сочинение Балашова, укрылся от нас у окна, перелистывал, читал с подозрением. Тут громко вошел сам Балашов.

— Все знает  князь Димитрий, — сказал Астафьев. — Умноглазый Балашов слушал так, будто говорилось не про него. – Он и в Царьграде как свой, все углы Айя-Софии обсмотрит и патриарху Филофею руку облобызает так умело, что мы, чалдоны, позавидуем  и через пять веков. Откуда такое? – Астафьев как-то нарочно разыгрывал удивление, а Балашов все смотрел в пол. – Вон ему сам Мамай сказал, что станет вторым Батыем. Все знает и пишет аж залюбуешься: как это можно подсмотреть и подслушать через целые столетия? «Князь Дмитрий сидел у себя в спальне рядом с Дуней, а та навалилась ему мягкой грудью в колени и плакала». Да не было ли такой Дуни и у автора?

— И не одна, — признался Балашов строго.

— «Он…- послушайте, — посопел, потоптался, шагнул, привлек ее к себе, мохнато поцеловал в лоб». Это когда вы так  м о х н а т о  целовали и кого? Пойду-ко и я свою Марью поцелую, — съерничал Астафьев и рукой приобнял  невозмутимого Балашова,  повел к столу.

А я задержался и снял ту же книгу, прямо распахнул ее. И…

«Все эти люди умерли, от большинства из них даже не осталось могил. Ражие  посадские молодцы, румяные девки состарились и сгинули тоже. Много раз сгорали и возникали вновь хоромы. Исчезали деревни. Все они нынче в земле, и мы не ведаем больше того, что скупо отмечено летописью, не знаем сказанных слов и только можем догадывать, о чем мог говорить князь, воин, девица..»

Я как раз писал роман о Екатеринодаре, и та же  мелодия сожалений  прокралась в мою душу.

Я слышал, как в другой комнате за столом Балашов ругает Петра Первого, а позже , когда вошел , услышал уже: «А  теперь и на Севере того нет… Я вчера написал про теремных затворниц, про страсти их тайные да про то, как с одного слова ласкового, походя сказанного, с одного взгляда, с шутливой перебранки за углом бани девица приготовилась ждать (да не один год) того, кого почла своим, вечным».

-Так мы и выпьем за возвращение теремных затворниц! – сказал я, и все ахнули в поддержку.

А может, я уже выдумываю? Тот застольный миг тоже растянулся дымом, исчез; легче Балашову было описать баб за прялками при татарах, чем мне петрозаводское застолье тридцать  лет назад.

Я следил за одним Балашовым. Он спрячется в своей деревне, в Москве я его не увижу, а страсть как хочется послушать его, такого редкого русича, который живет древностью и сегодняшним днем и чем-то выше нас, не знающих толком ни Владимира Мономаха, ни Ивана Калиту, ни Сергия Радонежского. Только через девятнадцать лет его убьют под Новгородом, где я еще раз видел его на спектакле в Юрьеве монастыре, и плясовом гулянии с народом и у него дома за трапезой… в славные дни празднования 1000-летия Крещения Руси. Уже после смерти матери, в декабре 99-го, пил я с ним чай в подвале нашего Союза писателей в Москве, и он обещал будущей весной пожаловать в Тамань, и в январе я начал писать ему напоминание, но тут его и не стало. Что-то такое дивное, неожиданное высказывал он тогда за чаем, но всю эту редкую вязь слов я не записал, а после мне не хватило дара восстановить. Жалею и по сей день, что  не постоял Дмитрий Михайлович на той круче, которой Пушкин видел Керчь (Корчев ).

Да и все годы как-то пусто без него на самых опасных пядях сражений. Равняю в жалости к нему судьбу его с судьбою Василько Теребовльского, князей Бориса и Глеба; и убил его, может, такой же Святополк. Помню, как я по-детски горевал, когда упоминал в «Осени в Тамани» о Васильке.  Не тогда ли Господь вывел меня за руку на тропу сочувствия несчастливым кубанским казакам и прислал ко мне кроткого Попсуйшапку?

Балашову показал бы я береговую долину в Пересыпи, повез за Ахтанизовскую на Гору Бориса и Глеба, услышал бы от него то, чего никто мне теперь не скажет, погадал бы с ним, где преподобный Никон основал монастырь, спустил бы его в наш погреб, нацедил холодного вина, а матушка постаралась бы нас покормить и потом, спустя время, спросила бы меня: «Так он чо – тоже писатель? больно лобастый». Не случилось.

Мы путешествовали по Северу, а матушка меня каждый день «сопровождала», чувствовала, как я встречаюсь с тетей Пашей, даже присоединялась издалека к нашей беседе, радовалась тому, как бы и она поговорила со своей деревенской подружкой. Сорок лет не виделись они, тетя Паша уехала из Кривощеково в Карелию вслед за дочкой и больше уж им не увидеться на этом свете, и я каюсь, не догадался уговорить родню на поездку в Елизаветино. Всех собрать на один миг! Отец тети Паши Григорий записан в церковной метрической книге при крещении  отца моего – Иоанна.

И больше я ничего не знаю. Все годы после ее отъезда я только и слышал жалобные возгласы матери, что нету теперь на болоте тети Паши, да читал письма из Карелии с причитаниями: как плохо привыкать после Сибири к чужому краю.

«Сообщаю, — повторяю я нынешним вечером за письменным столом строчки  тягучим  напевом, пальцем вожу по строчкам – что мы твое , Таня , долгожданное письмо получили, я была рада, что и не описать Мы были с тобою близкие подружи, а теперь столько лет не виделись. Мне уже 73 года. Было время, смеялись в Кривощеково, хохотали из-за всякого пустяка, а теперь все отошло, дождешься вечера, так скорей на койку. Вспомнишь, как мы жили в Кривощеково, сколько таскались с коровами, стояли на базаре за прилавком с молоком, варенцом, еще и успевали друг у друга посидеть, гостей принять. Ты пишешь, что никак не можешь забыть Сибирь, конечно, милая – трудно забыть, жизнь некороткая прошла там, и мать там схоронила, а теперь как привыкать без своей улицы и болота внизу? Один сын, и то не рядом. Значит, так Богом дано. Дядько Тышко в нашей воронежской деревне умер; к нам в эту зиму приезжали оттуда, много про кого говорили, ну… я уже некоторых забыла. Охота поехать… Жду Витю, едет с писателями, пусть к нам зайдет. Твоя Парасковья Григоровна».

Дочь Маруся приводила ее на станцию попрощаться и еще раз передать привет «подружке Тане». Старушка чистенько принарядилась, стояла моложаво-худенькая в плаще , на голове плотный платок, нос тонкий, на одном глазу крошечное бельмо. Я подвел к ней писателей.

«Мама выпрямилась перед ними как царица… — писала нам в Пересыпь Маруся, — руки скрестила на палке, они один за другим подходили с поклоном, каждый что-нибудь сказал вежливое, а Витя всех называл, ну прямо как Брежневу представляли маму, мы потом смеялись дома: «Мамо, это на вас не похоже, вы как царица Екатерина перед ними, вы ж не той породы и не начальство, чтоб так строжиться..» — «А как я? — отвечает. – Они подходят, я благодарю, я книг не читаю, но це ж Витины товарищи, пишут чего-то, так ладно, я здоровкалась, а один  постарше сказал: «Я тоже сибиряк» — А я не сибирячка, я воронежская, кого  выслали, а Лихоносовы, Витины мать и отец, сами поехали в Сибирь» — «Порода» — сказал Астафьев. — «Наша  порода в деревне славилась. Осыкины. Осыкин пруд был. И Гайворонские. Лихоносовы похуже, их по улице называли Голычевы».  Я, тетя, люблю книги читать, и рада, что увидела Астафьева, Белова. Белов сердитый, бурчит, сразу маму спросил: «сколько коров было перед высылкой». Распутин Валентин высокий, молчаливый, но  добрый. Потанин, читала его повесть «Над зыбкой» и плакала, Личутин, росточку невысокого, разговорился, чуть на поезд не опоздали, Балашов наш петрозаводский, только посмотрел в глаза да так долго. а Крупин подарил маме иконку из Иерусалима, он там был. Мама была довольна. «Тане напишу, — сказала, — какие у Вити хорошие друзья. Витя один у нашей родни выучился на писателя. Слава Богу. А был ну такой смирный, слова не допросишься».

Матушка много раз перечитывала письмо из Петрозаводска, уходила на огород и там продолжала переговариваться с тетей Пашей, тихонечко жаловаться на  свою долю.

В дневнике моем сказано, что я  дописывал главу, в которой Попсуйшапка рассказывал в поздние годы Толстопяту о смерти  его сестры Манечки. К дню рождения Лермонтова я поехал в Тамань, оттуда в греческое село Витязево к дочери знаменитого  атамана станицы Благовещенской  Константина Юхно – еще раз расспросить, еще раз понадеяться на что-то чудное, еще раз помянуть всех, кого давно нет.

У гирла всегда поджидали меня сгорбившиеся чаечки.

Я и нынче с ними. Перебираю ракушки, читаю, пишу и гадаю  не ходит ли сейчас босиком в Вифлееме мой вятско-московский дружок?

Он сейчас не слышит, как я с ним любезничаю вдали, но когда-то, если допишу свои слезные страницы, прочитает. Будем мы уже старенькими. А не читает ли  меня  московский вятич в те же часы где-нибудь в своей деревне, как я у гирла в Пересыпи? Вот они, его строчки: «Четыре места на белом свете, где живет моя душа и какие всегда крещу, читая вечерние молитвы. Лавра, преподавательская келья. Никольское. Великорецкое. Кильмез. Конечно, московская квартира».

А что у меня, кроме гирла? На дорогих углах моих топчусь я на всех страницах. Аминь.

(https://ruskline.ru/analitika/2020/10/28/vethaya_tishina_u_girla)

Постоянная ссылка

Постоянная ссылка:

ЖУРНАЛ «РОДНАЯ КУБАНЬ»

Ссылка:

http://rkuban.ru/

Сергей Багров

Сергей Багров:

БЕЛЫЙ ПОКОЙ

МИНИАТЮРЫ

 

ЗА ДВЕ ТЫСЯЧИ ВЕРСТ 

 

          Бой ушёл к зеленеющим нивам, над которыми плыли пушистые облака, сваливая с себя  первый   снег. Он летел и летел, словно белый покой, покрывая разрытое поле, где лежали, как отдыхая, солдаты двух стран – наши и немцы, кого опрокинул летящий  огонь. И они, умирая уже, увидели то, что раньше не замечали – расцветающие  снежинки. Как из детства они.   Словно выпорхнули оттуда. За две тысячи вёрст. Эх, туда бы сейчас, мечтало, стихая,  солдатское сердце.  Однако туда уже невозможно. Нет  солдатам дороги домой, где их ждут и не верят, что все они неживые.

                                                           ВДВОЕМ

 

Давно прошла война. А старый лейтенант живет. Ему уже за 90, и он всё в той же самой  гимнастерке, и в тех же самых галифе. Живет вдвоем, но не с женой, а с фотографией ее, которая в красивой рамке, стоит на полке, около божницы. Здесь же, тоже в рамке,  и красавец-сын. Послевоенный. Правда, он уехал. А куда?

Сегодня ветеран один, как перст. Подходит к  мутноватому  окну. Открыл его. Взял папироску.   Душа, как папиросный дым – куда-то за окно к недальнему погосту,  где две  рябины, а под ними – и она, его Мария, лейтенантова  жена. Покоя бы сейчас. Да нет его. Ушел покой в родную землю, следом за Марией.

Спускается старик  во двор. Глухая осень.  Каркают вороны. Моргает  ветеран. Идет вдоль улицы. Куда? Не знает сам.

Вдруг где-то наверху, как молоточком – стук, стук, стук. Неуж-то кто живой?  Нет. Хлопает доска на крыше. Забыл ее приколотить, она и стукает, точь-в-точь живая.

Идет наш ветеран.  За ним, не отставая, — тень.  А может, это и не тень? Может,  сама Мария. Ушла  в небытие.  Но не понравилось ей там – и вот назад. Чтоб с ним. Кого когда-то дождалась с большой  войны. И вот идет. Вдвоем. В другую жизнь.  

                                В НОВОЙ ЖИЗНИ

                                             

Заболела жена. Увезли в больницу. Константин  сам хотел было с ней. Но с кем оставишь Мишутку? Два всего годика. Карапуз. Врач Скорой помощи напугал, сказав, что лежать Мария будет неделю. Что делать? Придется терпеть. Были бы бабки в деревне, оставил бы с кем-то из них. Но в деревне 12 домов. И все без людей. Кто помер, кто в город подался. Один Константин с женой и живет. Ходят за стадом бычков, которых выращивает в деревне Заготконтора.  Зоотехник дал слово, что за бычками вот-вот приедут и увезут. Но прошло 10 дней. Транспорта – никакого. Работы же с ними выше ушей.  Дай им травы. Дай им воды. Да еще и на выпас сгоняй к Моховому ручью. 

Первое утро. Сынок еще не проснулся. Унес хозяин его к колодцу. Там крыша. Если и дождь, то спасется под ней. Подушка – внизу, под сынком. Вверху – Констатинова куртка. Спит паренек. Крепок сон на заре. Константин той порой – направляется  к ферме. Выпускает бычков. Гонит по выгону к ручейку. Там трава не отоптана. Пусть пасутся. А он, хоть осмотрится, где, чего бы, не пропустить.

До 11-ти возился, наполняя кормушки травой. Тут и крик:

— Ма-а!

Быстро-быстро — к колодцу. Напоил паренька сладким чаем. Для чего и бутылка с ним постоянно с  собой. В руки – хлеба кусок.

— Ешь, Мишутка!

Малый в  писк:

— Мама-а?

— Я – за неё! – Константин  тут же вскидывает Мишутку, прижимает к себе. Ох, какой он легонький и сухой, будто снопик  овса. Прижался к отцовой груди, сплющил носик о пуговицу рубахи. Знай, плывет себе в воздухе, словно птица.

Вольный воздух, покой  и летящие сверху лохматые тучки — все это было,  как в новой жизни, и  Мишутка заволновался. Как вдруг он увидел   быков. Сразу переменился, что-то воинственное выразилось в руках, и он их раскинул, одновременно  взглянув на отца, как на лошадь:

— Но-о!  Но-о!..

Понял отец, что малый хочет  туда, где быки. Что ж. Это можно.

Стадо степенно переступает. Поднимая головы, рассматривает Мишутку. Все быки холеные с откормленными   боками, на которых блещут игривые зеркала, отражая  кроткий солнечный свет.  Мишутка серьезен.  Хочет туда, где рогатые головы. Отец его понимает. Выбирает быка с самыми маленькими рогами. Усаживает верхом. Приказывает:

—  Не урони. А не то…

Бык понимает без слов. Везет малого по-над лугом.

Ах, как радостно малышу оттого, что жизнь его никуда не торопится. Едет себе, гремя  копытами по прогону. Внизу  малахитовая трава. Вверху вылезающее из тучи смирное солнце. Впереди, где-то за копнами   проселочная дорога, по которой однажды приедет к нему  и  мамка.

 День за днем  не идут, а ползут.   Константин еле терпит.  Мишутка смеется.  Каждый день подавай ему новенького быка. Одно пастбище утоптали. Ко второму перебрались.

Неделя, считай, пролетела. Зинаида, приехав из города, так и охнула, разглядев сынка своего на кормлёном быке.  Бросилась было ругать Константина. Но сынок замахал на нее руками и даже голос поднял, выкрикнув вместе с сердцем:

— Не-не-е…

                                                       СУРОВАЯ ВЛАСТЬ

 

         Нет никого, а слышны рыданья. От города, что ли они? А может – от леса? Или от неземного? Того, кто спускается   к нам, как хозяин, собираясь   установить суровую власть. Против кого она? Неизвестно. За кого тогда? Будущее покажет.

                                                                Анне Ахматовой

                                                           ГОД ЗА ГОДОМ

 

           За что отдавала жизнь? За тоску, которой жила год за годом, притворившаяся счастливой с человеком, который тебя любил. Но у тебя был другой, тот, кто тебя не любил, но притворялся, что был счастливым.           

 

                                                    В ЧЕТЫРЕ КОЛЬЦА

 

        Последние дни теплой осени. Выгон. Расплющенная  коврижка. А под ней,  свернувшись в четыре кольца, перламутровая змея. В сторону, в сторону от нее! Иначе получится  поединок.  Жизнь и смерть заиграют друг с другом. Жизнь, разумеется, победит. Но и смерть при этом не проиграет. Унесёт с собой человеческий вскрик. И снова устроится под коврижкой.  

       

                                                                 УРОК

 

            За несколько секунд до выстрела царь улыбнулся, как если бы кто сообщил ему,  что там, за смертью, снова будет жизнь. Так же и семья  его передавала тем, кто убивал ее,  свою брезгливость.  Но веру в собственную жизнь Романовы  оставили в себе. С собой её. Туда, где мрак.

Возможно, и на самом деле там, в безжизненном пространстве,  мерцал священный свет, облагораживая то, что умертвить нельзя.

           Царь, равно как сегодня президент, в ответе за свою страну.  За каждого живущего, кто вышел в неизвестный  путь.

           Историю не повернешь. Живет Россия без Романовых. А их насильственная смерть – это урок, какой преподан нам, чтоб закалить   наш дух. Во имя тех, кто верит в русское терпенье, справедливость и любовь. Без этого России нет.

 

                                                      ОКО  ЗА ОКО

 

Лосенок, мал да удал,  так и крутится  перед мамой, показывая ей свою живость и прыть. Жить бы да жить ему возле мамы. Она такая большая и сильная. А он так неопытен и доверчив.

Вместе они ходили на водопой. Шли по высокой траве. И не слышали, как по ней пробирается волк. Тот бросился  на  лосенка, да мама перехватила. Ударила волка правым копытом, а после — и левым. Волк – назад, по той же траве. Сначала пошел, а потом и пополз. Чуть живой, он наткнулся  на муравейник. На  нем и остался, подставляя себя со всех сторон муравьям.

А лосенок  с лосихой   пили воду в ручье. Напились – и назад. Встретили зайчика под  осиной. У того на плече кустик ягодной голубики. Зайчик был самым ласковым зверем в лесу. Безобидным и очень  добрым. Протянул голубику лосихе. Та зайчика тут же и облизала. А кустик с ягодами лосенку передала.

Пахнуло духом полуденной хвои. Рядом — ели  и елочки. Там у мамы с лосенком убежище, где они скрываются от врагов.

Не успели лоси в елочки окунуться, как блеснуло стальное око.  Грохот выстрела и журчание перебитого язычка, куда угодила горячая пуля. 

Мама, как обезумела, видя то, как сына ее  подняло и швырнуло, отделив на мгновение от земли. И второй бы раз нажал зверобой на курок, да глаза его разглядели  стихию, налетевшую на него копытами и зубами.

Мать-лосиха вбивала  охотника в мох и землю, потому как увидела в нем исчадие ада.

                                        ЯГОДИНА-МОРОШКА

 

Сколько помню себя, я иду по июльскому солнышку  на болото. Иду маленьким – с бабушкой. Иду взрослым – один. Собираю спелую, будто солнышко, ягодину-морошку.

Осоковый шелест. Ворона над соснами.  Мягкий мох, а над ним – круглобокие, в солнышках, кочки.

Жизнь, как ветер, прошелестела. Что осталось в ней?

Только кочки. Я иду по ним и иду с голубыми глазами мальчика, разглядевшего в омуте будущих дней краснобокую, будто солнышко, ягодину-морошку. 

 

 

                                        БЕЗБИЛЕТНЫЕ ПАССАЖИРЫ

 

Увидел ласточку, порхнувшую из гнезда, прилепленного к стене деревенского  дома. И стало вдруг за неё неспокойно. Завтра утром она полетит в далекий Азербайджан к Каспийскому морю, где у нее вторая родина. Долетит ли? – представил ее дорогу.

Утро созрело поздно. Где-то в девятом часу прорезалось солнце. О, как порхнуло по всей деревенской улице! От всех карнизов, где были гнезда над окнами,  полетели пернатые семьи. Впереди – бывалые папы и мамы.

Где-то  около Грязовца молодые спрашивают у старших:

— Далеко еще?

— Тыща вёрст, — получили ответ.

Шелестели перышки на лету. Было трудно. Но ласточки притерпелись. А потом они разглядели Волгу, по которой плыл пароход. Снасти его тотчас же  затрепетали.

Кто-то на палубе рассмеялся:

— Мам, гляди! Безбилетные пассажиры! Уж не на Каспий ли собрались?..

                                               ГЛАЗА В ГЛАЗА   

 

Зима. Гудят под ветром белые берёзы. Искрится снег. Откуда-то с высоких крыш, а может, с облаков слетает лёгкое и неземное. Вон двое. Девушка и кавалер. Оба в меховых полупальто. Остановились и любуются друг другом. Дыхание с дыханием, как два очарования. И этот взгляд. Глаза в глаза. Глядят и обещают то, что сбудется, как сон.

 

                                                ПРОБУДИСЬ!

 

Кланяются деревья, как молятся, уговаривая кого-то не торопиться, подождать день-другой с листопадом, абы высмотреть напоследок судьбу свою, как дорогу, брошенную с горы в пропасть будущих дней, где белеть будет снежное поле, а над ним сивер-сиверко, что баюкает русскую деревушку, в которой заснула, как бабушка на печи, озябшая Русь.

Бабушка, бабушка, пробудись!..

 

                                                                  ВОЛЧЬЯ НОЧЬ

 

           Вернулись с охоты злые. Подстрелен был волк. Но тот ушел за флажки. Ночь была долгой, в тягостном ожидании. Выл ветер.  Не хотелось и спать. Однако куда деваться.  Выпита водка.  Охотники  — по углам. Кто на кровать. Кто на лосиную шкуру. Хозяин забрался на лавку.  Но сон ни в одном глазу.  Вечеровали без телевизора. Лежали, всматриваясь в своё. В полночь все-таки  подзабылись.  Кто-то громко храпел.

          На свет керосиновой лампы вышла луна. Лучи ее облизали  колонну ёлок. Около них в глухом можжевельнике волк и сидел. Зализывал рану и тихо скулил, собираясь под утро отсюда уйти. Глаза  у серого, желтые, с искрой.   Дышал ветерок, приваливая к деревьям сиреневые обвалы то ли сугробов, то ли теней.

        Ночь помрачнела.  Словно к виску ее кто-то приставил пугающий ствол. Живого вблизи – никого. Только в избушке, где свет не погашен, с боку на бок  шевелятся  гости, ругая  сквозь сон незадавшуюся  охоту.

       В лесу потемнело.  Падают с веток снежные ручейки. Осторожно крадется заяц, уходя от волчьего запаха  сквозь чапыжник. Спокойно-спокойно. Волчья боль никого не колышет. Каждый зверь со своим запасом и сил, и дум, и инстинктом  самоохраны.  Жизнь привычная. К лучшей жизни  никто из зверей и ухом не поведет, потому что ее не знает.

           Подвывает дупло осины. О чем оно? Само по себе. Ветерок ворохнул, вот оно  и заныло, словно жалуясь на недолю. Скрип  старой двери, выпустившей кого-то.  Кто-то облегчился – и назад, в освещенную лампой крохотную избушку.

       Холодно и сурово. Где-то спит никого не пугающая сова. Мутно  в лесу. Ничего не видать. Слышно, как шелестит в ветках снег да тихонько лязгают волчьи зубы.

                                                    СОЛНЕЧНАЯ СУББОТА 

 

            В  Бирякове  сегодня   всё ладно. На краю села  млеющие рябины.  Багровеет  листва, приглашая к себе  стаю чаек.

           Тупые удары по волейболу. У  ребят сегодня разгрузочный день.  Во что и  играют, не сразу поймешь. Сумасшедшее солнышко вместе с мячом влетает в поленницу дров во дворе, и она рассыпается, как горушка. Кто-то ругается, кто-то смеется.

          У родителей сбор урожая. У кого-то он в огороде. У кого-то в лесу. Осень бродит по улицам, как, целуя село, где еще не поставлены зимние рамы, и всюду прыгают  зайчики по стеклу. Это завтра всем будет некогда, а сегодня досуг. Солнечная суббота. Кому в чужую радость переселяться, так это не жителям  Бирякова. Хватает своей.

          Ближе к вечеру хромка заголосила. Играл же на ней дядя Коля. Для себя и для улицы. Просто так, чтобы вспомнить былые годы и то, как по ним, как на тройке, проехала жизнь.

           Запахи поля и поздней   рябины. Солнце уже на  земле. Словно пахарь оно. Отработало и пошло ночевать в рябины.

Виктор Бараков

Виктор Бараков:

ЗАТЯНУВШЕЕСЯ ПРОЩАНИЕ

Белоруссия, Донбасс, Карабах… Это кровоточит общая рана, нанесённая расколом 1991 года. Почти тридцать лет прошло, а мы всё ссоримся, делим наследство, которого нет. Бывшие родственники кричат: «Во всём виновата Россия!» И правда – виновата, только не знает, в чём её вина?..

Парадокс, но в этом вопросе и заключён ответ: мы не знаем, не ощущаем, не видим будущего, не способны зажечь фонарь давно потухшего маяка. Методологическая катастрофа – вот основная причина наших экономических, политических и геополитических провалов.

В российских интеллектуальных кругах десятилетиями идут споры о социализме, капитализме, православии… На фоне либерального банкротства, о котором рассуждает даже Путин, вырисовывается нечто, объединяющее лучшее из этих социально-экономических, мировоззренческих и религиозных систем, но все опасаются: как бы не обжечься в очередной раз?.. Однажды к Бернарду Шоу, не отличавшемуся красотой (это мягко сказано), пришла девица и предложила стать отцом её ребёнка: «Он будет таким же умным, как вы, и таким же красивым, как я!» Писатель резонно заметил: «А если получится наоборот?..»

Образ будущего пока не удаётся создать никому: ни философам (Дугин, Фурсов), ни экономистам (Делягин, Глазьев, Катасонов), ни публицистам (Проханов). А «глубинный народ» всё пишет и пишет… Администрация президента завалена открытыми и закрытыми письмами «на деревню дедушке» — в них возмущаются, предлагают, требуют… Даже Маша Шукшина, затравленная родственниками и Малаховым, восклицает: «Неужели не видите, что наше так называемое телевидение растлевает молодёжь?!» Наивная… Она думает, что президент смотрит телевизор, читает газеты, заходит на сайты… Он же объяснил как-то раз, что у него нет ни смартфона, ни ноутбука, только монитор для удалённой работы, а читать ему просто некогда.

Наша власть родом из девяностых, из бывших бандитов и чекистов (среди которых, как известно, «бывших» не бывает), её уровень – «работа с документами», а на литераторов, публицистов, философов она обращает внимание только тогда, когда подписывает благодарственные письма к юбилейным датам. И вообще, любимый «писатель» Путина, по его словам, — Жванецкий!..

За счёт чего мы до сих пор держимся? – За счёт советского ресурса, который заканчивается. Что-то новое режим создать не в состоянии, он может только качать из скважин, открытых при Сталине и Брежневе, нефть и газ, не занимаясь геологоразведкой, выжимать из социалистической инфраструктуры последние соки (даже вооружения у нас на 80 % — советские, пусть и модернизированные!) и ждать у моря погоды, то есть взлёта цен на энергоносители.

Ресурс этот оказался невероятно живучим и «долгоиграющим». Недавно Путин, считавший, что в Советском Союзе, кроме галош, ничего не производили, с удивлением отметил, что наша медицина лучше других справилась с коронакризисом благодаря… остаткам прежней системы здравоохранения!

На остатках, ошмётках и осколках долго не протянешь, крах стремительно приближается. Даже толстокожая либеральная тусовка учуяла запах жареного, занервничала, завизжала, — правда, её эмоциональный всплеск оказался всего лишь осенним обострением (Соловей).

Да, мы не знаем, не видим, не понимаем… Немую сцену в духе Гоголя мы наблюдаем уже много лет, «верхи и низы» застыли в недоумении. Как говорят на Кубани: «Куды бечь?!»

А никуда бежать и не надо. Идеологию сочинять не нужно, она сама должна вызреть. И срочно менять власть, — «демократическим» или иным путём, — бесполезно. Она ведь похожа на грушу: упадёт только тогда, когда созреет, перезреет или… сгниёт.

Постоянная ссылка

Постоянная ссылка:

САЙТ ЖУРНАЛА «РОДНАЯ КУБАНЬ»

https://rkuban.ru/

Николай Устюжанин

Николай Устюжанин:

ЮЖНЫЕ ОЧЕРКИ

Один

 

И снова я один посреди южного леса. Почти лечу по крутому спуску заброшенной дороги, огибая мелкие провалы, осыпающиеся останки обочин и крупные, обожжённые солнцем камни. Рядом бродят, пошатываясь, страдающие от пекла и мух вольные коровы, а издали озираются на меня дикие кони.

Середина сентября. Желтеют верхушки деревьев, на вездесущих кустах ежевики сладкие гроздья давно завяли, лишь одинокие розовые капли припозднившихся ягод напоминают о былой роскоши.

Иду к роднику с двумя гулкими пластиковыми канистрами из-под минералки, – природная вода и чище, и полезней. А вот и промоина с железной короткой трубой, из которой неспешно струится влага. Стоя на скользких камнях, медленно склоняюсь перед живой водой и наполняю одну за другой подручные фляги, — они мгновенно запотевают от холода.

Возвращаюсь теперь уже в гору, изредка останавливаясь, чтобы отдышаться. Никто не окликнет, не свистнет, туристы давно разбежались кто куда, это я приехал на случайные выходные — остыть от сухого асфальтового жара и постоянного изматывающего общения в интернете. Осталась далеко за перевалом погоня за деньгами и техническими новинками, древний мир сейчас нужнее.

Как хорошо!.. Теперь я – повелитель времени и сам себе хозяин. Захочу – буду лежать на кровати в собственной комнате, и слушать далёкий лай собак и лёгкий скрип незапертой двери на крыльце. А нужно будет – схожу, лениво переставляя ноги, в поселковый магазин с приветливой молодой продавщицей и, возвратившись, согрею чай и буду раздумывать, чем закусить – печеньем или пряником?..

А ближе к полуночи, накинув летнюю куртку, чтобы не замёрзнуть в остывающем пространстве, выйду на почти не различимую в темноте дорогу и стану долго-долго, внимательно и страстно, до внутренней восторженной дрожи, смотреть на бесконечно высокое звёздное небо.

 

Рыбалка

 

Ловля рыбы в горной речке – какое-никакое, а развлечение!.. Я позаимствовал у куста приглянувшуюся ветку, привязал к ней леску с поплавком и самодельным грузилом из валявшейся на земле маленькой гайки, и с наживкой тоже не мудрил – обыкновенный размоченный хлеб должен был, по моему разумению, понравиться рыбёшкам.

Так и есть – клюнуло! Красно-белый поплавок задрожал, потом дёрнулся и нырнул в глубину. Подсечка – и серебристая плотва-быстрянка затрепетала в воздухе! Отцепил и бросил её в пакет с водой, – будет чем поживиться сиротской кошке, которую подкармливают всем общежитием. Пожалел горемыку и я – ведь ещё совсем недавно сам был бездомным…

Следующий крохотный хлебный мякиш исчез в желудках вертящейся в воде мелкоты безо всякого клёва, только разок вздрогнул плавающий на поверхности «сигнал рыбака». Закинул снасть в третий раз – та же история!

Наконец я догадался: рыбки, наученные горьким опытом несчастной взлетевшей соседки, крючок уже не трогали, а наживку всё-таки осторожно обглодали.

Надо же! – удивился я, — мозгов почти нет, а соображают! А вот мы до сих пор клюём. На выборах…

 

15 сентября 2020 г.