Слово писателя Поэзия Проза Тема Новости
Слово писателя
Виктор Бараков:
АРМЕЙСКИЕ МИНИАТЮРЫ Полный вариант (Предисловие Ирины Калус)

Русский солдат, как известно, в воде не тонет и в огне не горит. Во всякой сложной ситуации сварит «кашу из топора» — таковы герои этих миниатюр.

Мимо них проплывают лица сменяющих друг друга «генеральных секретарей»;

их отправляют дежурить на «ЧК», на «дискотеку» или даже на «луноход»;

товарищи полковники читают их письма, написанные матерям, устраивают внеплановые проверки по тревоге;

герои сдают экзамены, подготовившись за одну ночь лучше, чем зарубежные коллеги за неделю;

чутко распознают своих и «не совсем своих» в пёстром армейском компоте и безошибочно делают свой выбор — раз и навсегда в пользу своей Родины.

И только кое-где в записях армейской тетради мелькают «ужасные вести»: например, о том, что «через неделю Шурик был отправлен в Афганистан»…

В остальном кажется, что героям всё нипочём — природное обаяние, здоровый цинизм и смекалка всегда верно служат русскому солдату.

А что удивительного? Самоконтроль.

«О, я, я, зельбстконтролле!»

 

Ирина КАЛУС (ГРЕЧАНИК), доктор филологических наук, профессор кафедры русской литературы МГГУ им. М.А. Шолохова, старший научный сотрудник Шолоховского центра, член Союза писателей России, главный редактор журнала любителей русской словесности «Парус».

 

 

«Нам, гагарам…»

 

17 ноября 1982 года капитан Гагара, командир батареи ПВО учебной части под Харьковом, проснулся рано: позавчера страна простилась с генеральным секретарем Леонидом Ильичом Брежневым, а сегодня надо было заменить его большой портрет над аркой у входа в батарею.

Вооружившись складной лестницей, Гагара, — широченный грек со смоляными волосами, темными глазами и трубным голосом, — снял фото почившего генсека, отдал его солдату, а на освободившееся место деловито повесил рамку с изображением нового генерального — Юрия Владимировича Андропова.

— Нам, гагарам, недоступно наслажденье битвой жизни… — напевал он себе под нос, но так громко, что в самых дальних углах казармы можно было услышать его бас.

9 февраля 1984 года Андропов умер. Спустя неделю Гагара, мрачный и взъерошенный, то ли от слухов, то ли от недосыпа, молча, но с видимым раздражением прикрепил на насиженное место портрет полумертвого Константина Устиновича Черненко, немного успокоился, проверив издалека свою работу, и угрожающе просипел:

— Нам, гагарам, недоступно наслажденье…

10 марта 1985 года умер Черненко. Через три дня Гагара, уже ставший майором, возмущенно стуча сапогами по деревянному полу, приволок лестницу, снял портрет, грохоча на всю казарму:

— Вот ведь, мать, какое дело, к нам, гагарам, прилетело!.. — И взял из рук прапорщика завернутый в серую бумагу прямоугольник.

— Сейчас Горбачева повесит! — Шептались солдаты, но промахнулись: майор раскрыл «новинку» — это была всем знакомая фотография Владимира Ильича Ленина. Энергичное движение рук — и вождь мирового пролетариата устремил строгий взор в сторону умывальной комнаты.

— Ну, все! — Гагара с облегчением выдохнул воздух, складывая лестницу и, беря ее подмышку, протрубил:

— Больше сюда лезть не придется — этот точно не умрет, всем ясно?! Будет висеть здесь вечно! — И, подхватив из рук помощника перевернутое лицо покойного секретаря, бодро зашагал к выходу:

— Нам, гагарам…

 

Луноход

 

5 декабря 1982 года мы приняли присягу. Ушли в прошлое домашние тапочки неумех, стиравших небрежно намотанными портянками ступни до кровавых мозолей; зажили исколотые иголками пальцы, по нескольку раз пришивавшие подворотнички; были отремонтированы шинели, сожженные снизу дрожавшими в руках спичками — бахрому убирать тоже надо уметь. Пора было идти в первый наряд.

На следующий день круглый, как глобус, старший прапорщик Бондарь выстроил в казарме одетых по полной форме испуганных и тонкошеих новоиспеченных солдат, уже сменивших поголовное лысое сияние на бодрый пушок:

— Первый наряд — как первая брачная ночь, орлы мои недоделанные! Сегодня я добрый: наряды выберете сами… Кто желает идти на ЧК?

Казарма стушевалась. ЧК… Лубянка… Дзержинский… Желающих не оказалось.

— Так, все ясно. Ты, ты и ты — шагом марш на чистку картошки.

Из первой шеренги вышли трое и нескладно зашагали к выходу.

— Кто хочет на дискотеку?

Лес рук! Все радостно вытянули серые суконные рукава в надежде оказаться в числе счастливчиков.

Все, да не все. Я не стал поднимать руку, чувствуя подвох.

— Вот ты, ты и ты; и, пожалуй, ты еще — идете в столовую мыть диски. Тарелки будете драить всю ночь!

Унылый строй ушел в том же направлении.

— Кто пойдет на луноход?

Я, встрепенувшись, решил: вот он, мой звездный час! Со мной изъявили желание идти еще двое любителей космических путешествий.

— Вам сначала в каптерку! — Прапорщик вернул нас с полпути.

«Каптеранг» выдал выцветшее, белесое, почти прозрачное, будто вымоченное в хлорке, странно пахнущее солдатское обмундирование, вручил каждому по совковой лопате и повел нас на самую окраину военного городка.

Через десять минут мы стояли у лунохода. Это была и впрямь похожая на космический аппарат старая шестиколесная тележка из-под ракет, доверху наполненная содержимым… всех отхожих мест части.

Мы сели в бортовой ЗИЛ, взявший на буксир зловонное чудовище, и отправились на свалку. Целый день мы долбили и месили «лунный грунт», проклиная себя за глупость и легкомыслие. Мы уже видели картину будущего нашего позора, и не ошиблись: над нами смеялась вся батарея.

Впрочем, одно комфортное преимущество у нас было.

Обедали мы отдельно.

 

Шурик

 

На окраине нашей части стоял одноэтажный домик из белого кирпича. Его окна были зарешечены, а входная железная дверь закрывалась на два замка. Мы еще не знали, что это пункт военной цензуры — были заняты другим: ходили в наряды, борясь со сном и голодом, заучивали параграфы устава, занимались физподготовкой и знакомились с техникой. Первые месяцы службы — самые изматывающие.

Совсем редкими были минуты отдыха — нам позволялось сидеть в Ленинской комнате, на стенах которой висели патриотические плакаты и лики вождей, а в красном углу, — красном потому, что он был занавешен красной материей, — стоял белый бюст главного вождя. Здесь мы, сидя за столами, сочиняли письма.

Самым большим любителем сочинительства был Шурик, — солдат неизвестной национальности, нескладный альбинос в рыжих конопушках. На самом деле его звали Василий Шуряк, но прозвище вытеснило его подлинное имя. Да и как иначе: Шурик был посмешищем и тоской батареи. За что он ни брался — все валилось из его длинных крючковатых рук: картошку чистить он не умел, тарелки мыть — тоже, а к оружию его не подпускали после первого же караула — Шурик, не проснувшись, во время тревоги выскочил навстречу дежурному майору не с автоматом, а с лопатой в руке. О строевой подготовке и говорить нечего — на наши занятия приходили смотреть, как на цирковое представление. Солировал, конечно же, Шурик.

С восьми до девяти часов вечера (до программы «Время») нам предоставлялся так называемый личный час, но не всегда — иногда начальство усаживало солдат на табуретки и проводило политические занятия прямо в коридоре.

Во время одного из таких политзанятий и произошло событие, о котором еще долго говорили в части.

К нам пожаловал сам замполит, полковник Фантик, — его фамилия была причудливой и редкой даже для Украины.

Фантик был толст, самодоволен и медлителен. Его губы, похожие на галушки, презрительно сжимались, а черные бегающие глазки невозможно было поймать взглядом.

Полковник прокашлялся, вытащил из-за пузатого кителя лист бумаги и учительским тоном произнес:

— Некоторые из вас не до конца представляют, что такое воинская служба. И потому позволяют себе…

Тут Фантик споткнулся, задумался, пожевал губами и продолжил:

— Неуставные письма.

Батарейные остриженные головы насторожились и перестали раскачиваться.

— Рядовой Шуряк, встаньте!

Шурик резко поднялся, с шумом опрокинув табуретку. Полковник, поморщившись, не глядя на него, развернул листок:

— Вот что пишет рядовой Шуряк своей маме…

По рядам пронесся легкий шелест.

— Здравствуй, мамо! Все у меня хорошо, добрая моя! Я тебе уже говорил, что служим мы в страшно секретной части — учимся сбивать самолеты, вертолеты и прочие… неразборчиво… Я уже получил первый классный разряд!

Табуретки заскрипели от ерзанья: значок первого разряда был только у старшего сержанта Молотилко — он, приподнявшись и выпучив глаза, хотел что-то сказать Шурику, но, глянув на полковника, передумал и опустился на свое место.

— После учений меня благодарил генерал Карелин — сказал, что таким снайпером часть может гордиться. Еще бы! Я сбил несколько мишеней с первого выстрела!

Солдаты не выдержали и загоготали. Полковник Фантик нахмурился, но не остановился:

— Скажу тебе по секрету, мамо: мы уже были в Афганистане, — ездили на месяц, — и там я сразу уничтожил несколько самолетов. Наверное, мне дадут орден.

Батарея хохотала уже в полный голос: солдаты, откинувшись в стороны, давились от смеха: «Во дает!» Даже капитан Гагара вытирал слезы — у моджахедов самолеты не летали даже в сладких снах полевых командиров.

— А вообще меня здесь любят!

Кто-то упал с табурета. На Шурика больно было смотреть — он, криво опустив голову, вздрагивал плечами. Ноги его дрожали.

— В столовой мне дают три порции масла — говорят, что такому богатырю не жалко.

В казарме гремело настоящее веселье: солдаты падали друг другу на руки, сержанты ржали, а капитан Гагара даже стал чихать от смеха.

— Пока кончаю письмо. Целую, мамо!

Фантик свернул листок в трубочку и, угрожая Шурику и нам, запищал фальцетом:

— Вы у меня не смеяться, а плакать будете! Развели тут… неразборчиво… мутотень.

Полковник повернулся и в сопровождении пунцового капитана Гагары отбыл из казармы. Вслед за его тяжелыми шагами удалялось куда-то вдаль и затухающее, уже тревожное, многоголосье.

Через неделю Шурик был отправлен в Афганистан.

 

Андрюша

 

Зимой 1983 года Андропов стал «закручивать гайки»: объявил кампанию по борьбе с тунеядцами и разгильдяями. Милиционеры с дружинниками стали требовать паспорта у прохожих на улицах, прерывали показы в кинозалах во время дневных сеансов и выясняли, есть прогульщики или нет? Директора заводов, школ и НИИ лично стояли в проходных и «засекали» опоздавших. Иногда даже фотографировали для доски «почета».

Докатилась эта волна и до нашей учебной части. Рано утром на контрольно-пропускной пункт неожиданно явился генерал-майор Карелин и, отодвинув в сторону дежурного офицера и выгнав солдат наряда на улицу, с подавленной злостью заявил:

— Я сам сяду за пульт!

Ближе к рабочему часу через КПП боком стали просачиваться изумленные старшие и младшие офицеры, прапорщики и наемные гражданские. Карелин сидел насупившись и грозно двигал бровями.

Ровно в восемь командир части решительно нажал на красную кнопку и закрыл вход и автомобильные ворота. Через минуту за ручку стали дергать и чертыхаться.

— Приходить надо вовремя! — взревел в ответ генерал. — Без взысканий не обойдетесь!

Дежурный, поправив бесполезную красную повязку на рукаве кителя, тоскливо глядел в окно: офицеры на улице, услыхав хорошо знакомый бас, стояли кучкой и не знали, что делать. Кто-то закурил от безысходности, а остальные, опустив головы, повернули в сторону панельных домов и холостяцкого общежития. Еще через пятнадцать минут к воротам, неспешно постукивая каблучками, стали подходить дамы: библиотекарь, медички и продавщица в солдатском кафе, в просторечии — «чепке». Сначала они мягко стучали ладошками по железной плите, а потом забарабанили всерьез:

— Вы что там, заснули?

— Это вы слишком долго спите!

Генеральский рык не смутил «гражданок»:

— Неправда, мы на работу не опаздываем.

— Устав надо читать!

— Еще чего. Открывайте немедленно, нас люди ждут!

Генерал-майор держался стойко, но от женской ругани стал покрываться пятнами:

— Всех уволю!

— А мы будем жаловаться! — огрызались дамы.

Минуты через две они, сгрудившись, стали о чем-то шушукаться:

— Валя, иди!

От стайки отделилась статная и всем известная женщина — зубной врач санчасти, подруга генеральши. Их часто видели вместе: жена генерала в дорогой белой шубе прогуливалась по главной улице с коляской, в которой спала любимая внучка, и всегда весело болтала с врачихой, как водится, по пустякам.

Карелин удивленно вскинул брови: за дверью все затихло. По его лицу пробежала тень, но он не сдвинулся с места. Вдруг у входа послышался шелест и кто-то ласковым, но непреклонным голосом произнес:

— Андрюша, открой ворота!..

Генерал вздрогнул, потом покраснел, как девушка, и, помедлив немного, со вздохом сожаления нажал на пульт.

Под громыхающий железный звук вытянувшиеся в струнку солдаты проводили взглядом фигуру Карелина, нетвердой походкой направившегося к штабу. Так они впервые узнали, как зовут по имени «товарища генерала»…

 

Отпуск на родину

 

Январь 1984 года выдался морозным и хмурым. Стальное небо висело над головами, никак не желая меняться. Старшие офицеры сутками не вылезали из передвижных зенитных комплексов, спрятанных в металлических ангарах — готовились к самому плохому.

В один из вечеров я пришел навестить земляка, младшего сержанта Агафонова, служившего киномехаником в клубе. В его будке, занимавшей одной стороной половину балкона, а второй — почти висевшей под потолком, на самодельной электроплитке бурлил чай, на столе валялись разбросанные журналы «Военная авиация» и «Мир космонавтики», стены были облеплены вырезанными из них же цветными фотографиями бомбардировщиков и истребителей, а в углах пылились круглые контейнеры из-под кинолент.

Агафонов, схватив меня за рукав, потащил к смотровому окошку и приложил палец к губам — мы осторожно приникли к пустой квадратной прорези.

Зал внизу был заполнен погонами, а на сцене, за длинным столом, покрытым зеленым сукном, расположились лампасы.

Командир части, генерал-майор Карелин, даже сидя, был на голову выше всех остальных — он славился в армии не только своим ростом, но и железобетонным характером.

После доклада замполита, озабоченно перечислившего грозные числа и характеристики вплотную придвинутых к нашим границам натовских «Першингов», слово взял генерал Карелин:

— Приказываю командирам всех подразделений с завтрашнего дня перейти на усиленный режим службы.

Затем, оглядев зал, он завершил речь неожиданно глухо и проникновенно:

— Война стучится в наши двери!

Через сутки зенитная часть была поднята по тревоге. Мы, наспех намотав портянки, напялили на себя шинели и загрохотали сапогами — капитан Гагара и старший прапорщик Бондарь подгоняли нас трехэтажными комплиментами. Прискакав на полевую позицию, солдаты ринулись к своим боевым машинам. В моей голове звучали генеральские слова: «Если за сорок пять минут не приведете установки в полную боевую готовность — можете считать себя трупами!»

Машина контроля, за которую я отвечал, затарахтела быстро — дизель автономной электростанции оживил кунг* за пять минут. Сидя в тепле и переключая тумблеры, я поглядывал в узкие окошки по бокам: на улице творилось что-то невообразимое. Красный, как рак, капитан Гагара, потеряв перчатки, размахивал розовыми ладонями во все стороны; старший прапорщик Бондарь, словно лев, бросался от одной машины к другой, рыча на солдат так громко, что даже мне были слышны обрывки его команд.

В батарее назревала катастрофа: не заводились трехосные ЗИЛы — у них, как назло, сели аккумуляторы.

Генерал Карелин, объезжая на своем УАЗе шеренги ПЗРК «Оса», неотвратимо приближался к нам.

В лихорадочной спешке вдруг наступила пауза — солдаты стали двигаться осмысленно. Оказывается, кто-то нашел выход: догадался соединить тросами «умершие» грузовики и прицепить их к моему ЗИЛу.

Минут через семь меня стало трясти из стороны в сторону — водитель, насилуя завывающий двигатель, тащил за собой всех остальных, стремясь успеть скрыться от всевидящих генеральских очей.

С пригорка спустился темно-зеленый УАЗик — генерал вышел из внедорожника и стал зорко всматриваться вдаль: над крышами низких кирпичных хранилищ медленно проплывали кабины наших машин.

Карелин мысленно сличил «боевые единицы» со списком и, удовлетворенный, вернулся обратно в джип.

Через несколько дней наша батарея была признана лучшей — она единственная успела уложиться в норматив. Мне, как комсоргу, был предоставлен отпуск на родину.

Все остальные молча считали себя трупами.

 

* — кузов унифицированный нулевого габарита.

 

                                                                      Самоконтроль

 

На учебном полигоне Киевской военной зенитно-ракетной академии под Борисполем в преддверии экзаменов царило оживление: офицеры переходили от одной ракетной установки к другой, прапорщики следили за порядком, а сержанты и солдаты обслуги сбились с ног, показывая слушателям расположение жизненно важных систем.

Шел июль 1983 года. Солдаты-первогодки «дывились» пестроте офицерских мундиров: тут были негры-кубинцы, щеголявшие своей причудливой латиноамериканской формой, чехословаки в зеленых кителях и немцы из ГДР, от вида фуражек которых советские военнослужащие вздрагивали — так они были похожи на гитлеровские.

Мне как сержанту машины по проверке ракет зенитного комплекса «Оса» предстоял нелегкий день: надо было показать «академикам» сложную техническую операцию под названием «самоконтроль».

Первыми в кунг по хлипкой лесенке поднялись кубинцы. Бортовая ленточная ЭВМ не произвела на них впечатления — они широко улыбались, сверкая белыми зубами, невпопад кивали головами, слушая мои объяснения, и веселились сами по себе.

Чехословаки говорили по-русски лучше; кажется, все понимали, даже щелкнули пару раз тумблерами на щитке.

Больше всех мне понравились немцы, — они пришли со словарями и справочниками, вникали во все детали и слушались меня беспрекословно: каждый из них провел операцию лично, и не по одному разу.

Я приободрился и даже решил показать свои знания немецкого:

— По-русски комплексная проверка называется «самоконтроль», а по-немецки: «зельбстконтролле».

Они радостно откликнулись:

— О, я, я, зельбстконтролле!

Неделя пролетела, как ракета над горизонтом. Негры продолжали веселиться и гоготать, чехи и словаки появлялись у меня урывками, а в палаточный городок приходили только ночевать — в соседнем украинском селе Старое у них завелись зазнобы. Гости из Германии продолжали грызть гранит военной науки.

Наши офицеры отсутствовали. Мое беспокойство постепенно переросло в ужас: экзамен приближался, как воздушная мишень в прицеле зенитной установки, а советских слушателей не было и в помине.

Поздним вечером накануне испытаний они, наконец, явились: помятые, рассеянные, бледные, — то ли от перепития, то ли от недопития:

— Ну, что, зема, показывай, куда тут тыкать!

Я окончательно упал духом.

Утром следующего дня грянул экзамен. Комиссия проверяла знания, а я наблюдал все со стороны, — следил за приборами.

Кубинцы веселой гурьбой были отправлены на пересдачу, чехи выглядели блекло, а немцы все как один получили хорошие оценки.

Наших офицеров было не узнать: чистые, выглаженные, подтянутые, они отвечали на вопросы быстро, четко, по-военному.

Экзамен они сдали на «отлично»…

Феликс Кузнецов (22.02.1931 - 15.10.2016):
«МЕТА ОБЛАСТИ – ВОЛОГОДСКИЕ ПИСАТЕЛИ»

В1999 году в Вологде в здании филармонии (бывшего дворянского собрания) состоялся пленум Союза писателей России. Тема его была следующей: «Вологодская литературная школа: народность, традиции, слово в русской культуре». Василий Белов в своей речи выступил против термина «Вологодская литературная школа» и призвал считать её частью великой русской литературы. Феликс Кузнецов не согласился с классиком и произнес слово в защиту этого понятия. Во время его выступления Василий Белов неоднократно дополнял репликами те или иные положения Феликса Кузнецова. Текст воссоздан на основе видеозаписи, любезно предоставленной давним другом вологодских писателей Александром Алексичевым. Выступление Ф.Ф. Кузнецова публикуется впервые.

 

РЕЧЬ ФЕЛИКСА КУЗНЕЦОВА НА ПЛЕНУМЕ СОЮЗА ПИСАТЕЛЕЙ РОССИИ В ВОЛОГДЕ 9 ДЕКАБРЯ 1999 ГОДА

 

Василий Иванович, конечно, вот это название, не знаю, кто придумал, наверное, судя по почерку, Игорь Ляпин: «Вологодская литературная школа» и так далее. Наверное, неудачно. Но куда уйдешь от такого факта. Вот есть, к примеру, такое словосочетание, – Игорь, не обижайся, – «вологодское масло». Как это современная молодежь говорит: лейбл, лайбл, я не знаю. Уже отметка вот такая. То есть, вологодское масло – это то, что известно всему миру. (Реплика Василия Белова: «Вологодская иконопись есть!»). Вологодская иконопись. Вологодский конвой. И вот такая же мета области – вологодские писатели. Я вам скажу, что… существует понятие литературного гнезда? Это можно? (Василий Белов: «Конечно!»). У нас Север: Архангельск, Вологда – литературное гнездо.

Вот я набросал по памяти кое-что тут… Писахов, Шергин, Абрамов, Яшин, Рубцов, Сергей Орлов, Романов Саша, Коротаев, Шириков. Я беру тех пока, кого нет с нами, понимаете… Коничев. (Василий Белов: «Протопоп Аввакум тоже наш!»). Тем более. Сюда же входят даже такие писатели, как Тендряков, он считал себя вологодским писателем (1). Ну, и Пиляр, к примеру. (Василий Белов: «Архиепископа Никона знаешь?»). Да. Ну, вот видишь, никуда и не уйдешь от того факта, что существует эта тайна: почему вот эти места дали такую блистательную плеяду писателей? Так же, как когда-то Орловская земля. А причина в следующем. Есть такой хороший писатель и очень хороший фольклорист Дмитрий Балашов. У него есть книга, – не исторический роман, а фольклорное исследование, – вот такая огромная, толстенная книга. Называется «Вологодская свадьба», как у Яшина рассказ (2). Он несколько месяцев сидел на моей малой родине, – а я родился не в Тотьме, а на Кокшеньге, – это, стало быть, Тарнога, и записывал там, в недавние, сравнительно, годы, лет тридцать после войны, обряды северной, вологодской свадьбы. Они во многом совпадают с тем, что написал Яшин, поскольку его родные места – Никольский район, к северо-востоку, это одно место. Так вот, в наших местах на Кокшеньге я разговаривал со старыми женщинами в кокошниках. Кокошники еще были в деревне! На моей памяти! И сарафаны домотканые. А уж в довоенной одежде… я и сам ходил в рубахе и в синих штанах. Но это приметы быта. Но ведь эти места были заповедным хранилищем (или резервацией) народного русского языка. Я скажу, что когда читаешь вологодские бухтины и по рассказам представляешь мать Василия Ивановича Белова, ты понимаешь природу беловского языка. Это помазание Божие, которое идет от народа, из недр. И тайна в том, что здесь кладезь русского народного языка. И поэтому чего уж так чураться, что вы вологодские, ничего в этом худого нет. Наоборот, я считаю, что властям надо гордиться, потому что литература Вологодчины и Архангелогородчины – это то, с чем наши северные области входят в народную жизнь, и это огромный вклад. И скажу, что отсюда же ведь и Шолохов. Потому что донская казачья народная речь, диалекты северные и казачьи – самые старые, старинные, в века уходящие диалекты русского языка. И богатство, красочность, яркость южного говора и нашего северного говора, – причем многое сходится, как ни странно, – это та естественная почва, из которой растет великая литература. Я скажу, что сегодня у нас в стране, по моему убеждению, на мой взгляд, может, не все согласятся, есть два писателя, всего два писателя шолоховской силы и шолоховского, если можно так сказать, образа, из его рукава шинели вышедшие. Это Василий Иванович Белов и Валентин Григорьевич Распутин. И что бы мне ни говорили, и как бы, скажем, Петр Проскурин не обижался на меня, почему я о нем ни строчки не написал в жизни, ну, никуда не денешься от того факта, что между этими писателями и прозой Проскурина, к примеру, стоит не преходящая грань. Потому что, в одном случае, есть блистательный текст, есть мелодия, слышат мелодию, а в другом случае – нет, не слышат мелодию. Вот, я лишен музыкального слуха, но у меня с детства была мечта научиться играть на гармошке. Я был плясуном, еще в университете брал призы за русскую пляску, и очень хотел быть гармонистом, потому что гармонист – первый парень в деревне. И я за два года заработал, купил себе гармонь. Медные планки, красавица гармошка, а научиться я никак не мог играть на ней. Я учился как: мне ребята показывали переборы, и я научился переборам с правой стороны и с левой стороны, а свести басы и голоса я никак не мог. Просто беда, трагедия. Вот так же в литературе. Есть люди, которые могут свести басы и голоса, а есть люди, которые берут, а гармонии не получается. Так вот, конечно, самым великим писателем ХХ века, я-то считаю, что и самым великим русским писателем, мировым писателем ХХ века был, конечно, Михаил Александрович Шолохов, и «Тихий Дон» его. В очередной раз я его причитал… невозможно читать без слез и без непреходящего и постоянного душевного волнения. И, конечно, великий грех на душу взяли на себя, святотатство совершили те, кто при жизни Михаила Александровича отнял у него «Тихий Дон», объявил его на весь мир преступником, плагиатором, требовал суда и отъема у него Нобелевской премии.

По найденной рукописи (3) видишь, какая это была огромная работа, и ты видишь расхождения, и вся эта работа шла в направлении все большей точности, емкости, лаконизма, выразительности, я бы сказал, как медные скрижали на стене. Вот он к этому стремился. При всем том, что это такое природное богатство, такая корневая народная южнорусская речь, такая сила идет от этого… И мы смогли, наконец, слава Богу, достать деньги (4), выкупить эту рукопись и начать работу по ее изучению с тем, чтобы готовить, наконец, академическое собрание сочинений Шолохова.

 

ПРИМЕЧАНИЯ:

 

  1. Владимир Федорович Тендряков (1923 – 1984) по месту рождения (деревня Макаровская) был вологжанином, но с вологодскими писателями и с родной землей связь не поддерживал, жил в Москве, свою малую родину посетил всего один раз.
  2. Книга Дмитрия Балашова (1927 – 2000) называется «Русская свадьба» (Русская свадьба. Свадебный обряд на Верхней и Средней Кокшеньге и на Уфтюге (Тарногский район Вологодской области). М. , 1985. 390 с., ил.), а «Вологодскую свадьбу» её автор Александр Яшин называл то очерком, то повестью.
  3. Потерянная рукопись «Тихого Дона» М.А. Шолохова была найдена в конце 1990-х годов.
  4. Рукопись «Тихого Дона» была выкуплена у родственников великого писателя Ф.Ф. Кузнецовым, тогда директором ИМЛИ, на деньги тогдашнего Председателя правительства России В.В. Путина. В противном случае рукопись могла оказаться за границей.

      Публикация и примечания Виктора БАРАКОВА

Разделы
Поэзия
Юнна Мориц “НИЧЕГО СВЯТОГО ИМ НЕ НАДО…” Стихотворение

Ничего святого им не надо,
Кроме денег, власти над людьми,
Эти муки ада – их награда
Выше крыши, но взамен любви.

О любви не может быть и речи,
Ничего святого им нельзя.
С них съезжают маски человечьи,
Как резина мокрая, скользя.

Отвращенье ко всему святому,
Всё святое им запрещено, –
Тянет их порой к родному дому,
Чтоб в колодец плюнуть заодно.

Не пройдут они святого мимо,
Чтоб не плюнуть бешеной слюной.
Всё святое ранит нестерпимо:
Ни одной души у них родной,

Ни одной любви, роднее денег
И роднее власти над людьми.
Слава Богу, этот современник
Нас не любит, хлопая дверьми.

Всё святое он считает грязью,
От неё Россию он спасёт, –
Но святое обладает связью
С чистой силой неземных высот!

На таких высотах чистой силы,
Всё святое превращая в свет, –
Струны света, натянув, как жилы,
Все для Бога живы, мёртвых нет.

(http://www.owl.ru/morits/stih/off-records807.htm)

 

Проза
Николай Алёшинцев НИКИТИНО СЧАСТЬЕ Повесть

Надежда на чудо живёт в каждой русской душе с детства. Да и как не жить: еще в пелёнках лежишь, и пузыри пускаешь, глядя на незнакомый мир, а тебе уже, пожалуйста, – сказка о богатырях, о царевне-лягушке и о Емеле, как он «по щучьему веленью, да по своему хотенью» на печи к царю езживал…

Только подрастёшь, а кругом и впрямь чудеса: из малюсенького зернышка хлебушек в поле растёт, да такой вкусный, особо как горячий, да еще с молочком. А в реке рыбы плавают: никто не кормил, не поил, а на́ тебе – плывут себе по каким-то рыбьим делам, пока на сковородку не попадут; разве все это не удивительно?

…Родившемуся в далеком 1881 году в деревне Печерза, что по Сухоне, мальцу по имени Никитка оснований для веры в чудеса было достаточно. Его мать, добрая, всегда немного уставшая женщина, могла читать по складам и даже немного писать. Научилась этому в детстве, когда работала нянькой в Устюге  в поповском доме. А его тётка Анна, имевшая неугомонный характер и страстно верящая и любящая Бога, ушла пешком в Иерусалим к гробу Господню. Было тогда Никитке  пятнадцать лет. Вернувшись через два года осенью, тетка, «чайку не попив», унеслась в поскотину и принесла корзину сырых груздей.

Сказывали, как долго она их отмачивала и сортировала, как в семи водах перемывала, как укладывала каждый груздок в полупудовый бочонок, не забывая солить и крестить каждый слой. Не было в тот бочонок уложено ни одного грибка больше царского пятака. Уже по снегу, с первым обозом замороженных рябчиков, отправила она заветный бочонок в Москву царю – в благодарность, как наместнику божьему на земле, за благополучное возвращение.

До сих пор жива легенда, что царь, попробовав тёткин подарок, встал, многозначительно посмотрел в сторону министра финансов Сергея Юльевича Витте и произнёс, любуясь поднятым на золотую вилку хрустальным грибком: «Каждый груздок стоит пять рублей».

Говорят, бедный Витте едва не подавился куском заливной телятины от щедрости Николая Второго, поскольку корова в то время стоила сорок пять рублей.

История умалчивает, получила ли Анна царские деньги. Но отношения между Николаем Вторым и Сергеем Юльевичем испортились навсегда.

Никитка не раз слышал эту историю с  груздями и искренне горевал, будучи в неведении от того, получила ли все-таки его тетка обещанное богатство?..

«Эх, приехал бы царь к нам на Печерзу, посмотрел, как муку мучают его обездоленные крестьяне и. наверно бы, сказал: «Чего это раньше мне о своём горе горьком не говорили?» Заплакал и распорядился бы дать всем по куску счастья и холста на порты. А я бы лучше корову-холмогорку выпросил. Кто его знает, какое оно, счастье-то, и к чему применить, а с коровой Лидке не привыкать. Справилась бы за милую душу».

Каждое утро, натягивая на голое тело скользкий холодный кожан, и с трудом всунув ноги в подсохшие за ночь «поршни», он уходил на Сухону, отталкивал лодку и поднимал  льняную хребтину оставшегося от отца самолова.

И всякий раз, когда уды там, в глуби, цеплялись за что-то тяжёлое, сердце, словно взбесившись, пыталось вырваться из груди, а ноги становились ватными. Верилось и не верилось, что вот она, та самая пудовая стерлядь, продав которую, можно купить (как посчитала мама) корову, бьётся в каких-то трёх аршинах речной воды.

Но вместо желаемой рыбины, чаще всего вылезал из-под лодки скользкий суковатый топляк или увитая корнями торфяная кочка. Попадали и крупные, до полпуда, налимы, редко щуки. Стерлядки по пять-шесть фунтов помогали разнообразить скудную крестьянскую еду.

Вообще-то, Никита родился под той несчастливой звездой, во время мерцания которой человеку катастрофически не везёт.

Так получалось, что два десятка ребятишек могли перелезть через осек, возвращаясь со сбора грибов, совершенно целёхонькими, а Никитушка обязательно зацепится штанишками за сухой еловый сук и разорвёт не только их, но и ногу распорет.

Пойдут ребятишки купаться: прыгают, визжат, брызгаются – и хоть бы что. А Никита – на острый камень, а то ещё хуже – на ерша какого-то безголового наступит. Кровь, рёв. Не бывало дня, чтобы с ним какая-нибудь оказия не случилась. Так и ходил, как в войну, то тут, то там забинтованный. И бык его бодал, и собаки кусали, и с черёмух он падал, разбиваясь до полусмерти, но жил, словно назло своему несчастливому року. Хуже всего стало, когда к девкам потянуло. Ни одна самая распоследняя растрёпа не хотела оставаться с ним после игрищ. Боялись, как заразного.

Но всем бедствиям назло вырос Никита в крепкого коренастого парня. Тёмно-русый чуб, отрастая, то и дело сваливался на красивые, с едва заметной раскосинкой зеленоватые глаза. Пришлось, выпросив у мамки голубую атласную ленточку, подвязать их чуть выше лба. На молодых всё красиво, и ленточка эта, словно родившаяся вместе с Никиткиной головой, снималась разве что в бане.

Люди по-разному относятся к горестям в своей жизни. Никитины несчастья сделали его отзывчивым на чужую боль, и стоило увидеть ему облишаевшую собаку или лошадь с покалеченной до кровавой мозоли спиной, он, не спрашивая хозяев, втирал в поражённые места дурно пахнущую мазь, которую подарил ему проезжий коновал за помощь в лечении крестьянского скота:

– Береги. Она от всех болезней наружных надежное средство.

Так оно и оказалось. Не только лошадей лечил Никита, но пользовал мазь и на людях при гноящихся ожогах и ранах.

Однажды весной, в поисках старой супони или ремешка, годного на ошейник недавно притащеному им щенку, он обнаружил старую, с разорванными мехами, гармонь. Вытащил её на свет божий, осмотрел и, забыв о щенке, тут же приступил к мытью и ремонту.

Через неделю удивлённые жители Печерзы услышали первый наигрыш, который в простонародье называется «отвори да затвори». С тех пор, едва появлялась у парня свободная минутка, он брал с залавка кусок мягкого пирога, запивал кринкой молока и, подхватив гармонь, убегал на крутой бережок, что ниже по течению Сухоны. В тихие вечера слышны были гармонные наигрыши часто, словно натыкающиеся на непреодолимую преграду. Но Никита упрямствовал и вновь, как поводырь слепого, выводил их на сухонский простор.

А однажды, майским вечером гармонист, уже никого не таясь, вышел на речной берег, сел на громадный валун, притащенный могучим паводком, и развернул меха.

Прости, золотой мой читатель, сентиментальные строчки, на которые я обращу твое  драгоценное внимание во славу русской гармони. Нет – поверь мне! – нет в человеческой душе чувства, которое не мог бы выразить этот бесхитростный инструмент. Горе ли, радость ли, встречи ли, проводы, рождение человека и рождение новой семьи – всё происходит под удалую или грустную мелодию на родном языке говорящей гармони.

Как не поклониться ей и как забыть? Наши слёзы и смех, каким-то непостижимым образом облагороженные, именно с нашими чувствами согласованные музыкой, взлетают над полями, лесами, реками и устремляются к далекому невидимому Богу, рассказывая ему о наших тревогах и надеждах. Мы живы, храни нас, Господи, таких, какие есть. И тех, кто, подвыпив лишнего, орёт на всю деревню: «С вином мы родились, с вином мы умрём. С вином похоронят, и с пьяным попом!..» И тех, кто, потеряв надежду на земных покровителей, на одного Бога уповая, ищет защиту и опору.

…С того майского вечера редко случалось так, чтобы не собирала Никитина гармонь деревенский люд. Только непогода мешала иногда.

 

В Кичуге, в большом пятистенном доме, что недалеко от часовни, – дым коромыслом. Вернувшийся с Анисимова хозяин дома Иван Семёнович гонял по деревне жену и девятерых дочерей с требованием найти медвежьего или барсучьего сала. Причина была проста: анисимовский одногодок хозяина еще вчера выгодно выпихнул одну из своих дочерей гостящему у родни тотемскому мещанину в жёны. И девка-то перестарок, правда, здорова, как лошадь, и к хозяйству способная, да и хрен бы с ней! Но то, что мещанин оказался себе на уме и  подарил отцу своей новоявленной жены пару лошадей в кожаной сбруе с колокольчиками, выбило Ивана Семёновича из колеи. Чёрная зависть и раньше доводила мужика до того, что он, припаяв к блюдцу свечу, зажигал её и подставлял к пламени свою огромную, как лапоть, ладонь, надеясь утихомирить душевную боль телесной. Иногда зависть долго не проходила, и Иван Семёнович прожигал руку до пузырей. Тут-то и нужно было звериное сало.

В последние разы он находил его у охотников заранее. А сегодня не оказалось. Может, мыши съели?

Тихонькая Парасковья да девять дочерей знали окаянный, завидущий характер мужа и отца, а потому даже рады были убежать по другоизбам. Но сала не нашли. А руку-то Иван Семёнович сжег полишка. Появившиеся, было, пузыри лопнули, и показалась кровь. Завязал чистой тряпицей, но к утру рука потемнела и загноилась. Пришлось отправить на Печерзу, за Никитой с его мазью, старшую дочь Лиду. Лодка соседа всегда была на ходу. Не было бы счастья, да несчастье подвезло.

Насмотрелись тогда Лида и Никита друг на друга. А всего скорее, не могли и насмотреться.

С тех пор повелось: Никита на левом берегу басы переберёт, а Лида на правом начнет песню. Да так баско у них получалось, что даже с окрестных деревень выходил народ к реке послушать. В августе, уверенный, что ему откажут, отправил Никита мать да тётку-пошехонку, что  рыжики царю посылала, на Кичугу – Лиду сватать.

Сурово сдвинув брови, встретил свах Иван Семёнович. Парасковья собрала на стол нехитрую крестьянскую снедь, но разговор к делу не приставал. Свахи, выполнив Никитину просьбу, сидели, как на шильях, под тяжёлым взглядом хозяина. Так бы и ушли не с чем, да вбежала Лида, бросилась отцу в ноги и заплакала:

– Отпусти, папенька! Люб он мне!

И ведь уговорила. А может, вспомнил мужик Никитино лечение.

Только и сказал:

– Поди. У меня еще восемь ртов, окромя тебя, останется. Только запомни: от жениха твоего мне ничего не надо, но и сам за тобой ничего не дам.

– Не надо, не надо! Даром приданое-то. Сами все наживут! – одновременно выкрикнули свахи и выскочили на улицу. Вздохнули так, будто воз дров до крыльца довезли.

На том и кончились Никитины злоключения. Правда, как-то зимой, ни словом не обмолвившись, ушел он добывать медведя из берлоги. Рогатину в дровянике нашёл. Видимо, от отца осталась. Ну, и лопнула та рогатина в неподходящий момент. Скомкал медведь охотника, да изловчился тот и ударил зверю ножом под передний пах. Сокрушил громадину. Но и сам только ползти мог. Удивился, когда увидел, что одна нога в другом направлении смотрит. Да на руке рваная рана жжёт, кровью снег поливает сквозь дыру в зипуне. Сорвал с головы поясок, перевязался с помощью зубов – учить не надо, опыт с детства нажит. Теряя сознание, горько подумал: такая уж, видно, у меня судьба несчастная.

Очнулся уж дома. Потом узнал, что Лида, почуяв неладное, встала на лыжи. И, несмотря на надвигающуюся ночь, пошла припорошенной мужниной лыжней. Нашла его умирающим, кое-как приспособила на связанные лыжи и тащила семь бесконечных километров.

И он опять выжил, приобретя после того случая хромоту, а еще – непреходящую благодарность к жене. А может, это была любовь.

Всё бы ничего, но, несмотря на все ухищрения супругов, рожала Лида исключительно девок. Никиту новость о рождении очередной дочери совершенно выбивала из колеи: он напивался с мужиками на гумне, а перепив, то горько плакал, то, вырвав кол из огорода, пытался крушить всё, что попадало на пути, подтверждая народную молву об особой драчливости ерогодских мужиков.

Говаривали, что самые горячие из них в праздничные дни приходили к старосте с верёвкой и просили себя связать заранее, чтоб, выпивши, не натворить чего. Брагой же просили поить – праздник все-таки. У Никиты такой моды не было. А потому, побузив для приличия с мужиками, он приходил домой совершенно опустошённый, в душе ругая себя. Лида знала, что в таком состоянии муж готов простить ей рождение очередной дочки.

Сделав вид, что ей обязательно надо сходить к соседке, она оставляла под присмотр Никиты новорождённую, подкрадывалась с улицы к окну и  заглядывала в дом. Муж, достав очередной  «подарок» из зыбки, наклонившись, нежно его покачивал и даже напевал.

Бывает так… Страшно, озаряя окрестности, сверкнут молнии, и Илья-пророк пронесётся на гремящей колеснице в черном небе, словно намереваясь раздавить маленькую деревеньку со всеми её вздрагивающими и крестящимися обитателями. Хрупкие незабудки у болотца, что посреди деревни, обречённо склонят голубые цветочки. Ожиданием беды наполнится воздух. Но вдруг налетит удалой ветер, смахнёт с небосвода грозные тучи, и ни одна капелька не упадет на скошенный луг и готовое к жатве поле. Воистину милостив Господь!..

Жизнь продолжалась. Дочки росли быстро. Уже не каждый год хватало до нового урожая хлебушка. Две коровы, хоть и съедали за зиму двадцать пудов сена, доили худо. Река и лес выручали. Но без «живой» копейки жить – нужду с собой волочить.

Сказочная рыба, способная исполнить все мужицкие желания, наверное, в Сухоне не водилась. А Никита, едва вскрывалась река, все ловил её. Своё единственное желание, которое он попросил бы исполнить рыбу-волшебницу, таил даже от жены.

Как-то ездил он на ярмарку в Устюг. Продать было что: рыбка копчёная, солёная, сушёная. Грибы сухие и солёные. Капустка свежая, да княжика мочёная. Сам бы ел, да девки во корень обносились. Нехорошо стало от народу в старье латаном-перелатанном их на улицу выпускать. Да и обутки надо, какой не наесть, прикупить. Чоботы хоть, али боты – не век в лаптях ходить. Того гляди – заневестятся. А в лаптях и жених лапотник будет! Как всегда, голову сахара, ну и Лиде платок фуляровый в подарок надобно. Любо смотреть, что она, как дитя малое, радуется пустяшному подарку. Все невзгоды нелёгкой жизни, горечь ссор и упрёков покидали крестьянскую душу в такие минуты. Хотелось, как в годы юности, прижаться к горячему  телу, целовать алой нежностью наполненные губы и без конца всматриваться в сияющие робкой радостью милые глаза. В радости все бабы  красивы, а его-то Лида и в работе, и на празднике никому не уступит.

Никита ходил по торговым рядам и вдруг увидел то, что искал.

В конце рынка за возами сена стояла, привязанная к телеге, большущая, как печь, чёрно-белая корова и медленно, с достоинством жевала лежащее прямо под ногами сено.

Узнал, на всякий случай, цену и, охнув, отошёл подальше.

В конце августа, когда росы особенно щедры и холодны, Никита, верный своей цели, ушел в белый речной туман, привычно оттолкнул лодку и нащупал багром бечеву.

Страшной силы рывок едва не выбросил его из лодки, но Никита,  на мгновение ослабив шест, резко рванул его на себя и подтянул скользкую хребтину самолова. Он знал, что в то время, когда шест скользнул в его ладони, подчиняясь силе подводного чудовища, не менее трёх стальных крючьев впились в  костяное его тело.

Словно ужаленное, чудовище вновь рвануло лодку вверх по течению, едва не перевернув ее. Никита, удерживая бечеву, бросился в «нос» своего судёнышка, и оно выпрямилось, но с ещё большей скоростью понеслось на середину реки.

«Если рванёт вниз, лодку перевернёт на натянутой бечеве, как скорлупу», – успел подумать рыбак и почувствовал, что рыбина пошла по течению. Было одно мгновение, которое отделяло Никиту от гибели и, понимая это, он, обрезая руки, и надрывая спину, невероятным усилием перевёл тетиву самолова через корму лодки. Не бывало в его жизни такого страху. Обычно  наколовшаяся на уду стерлядь вела себя спокойно.

– Отпущу, чёрт с ней, пусть уплывает. Жизнь дороже.

Но другой голос обиженно вопрошал: «Всю жизнь стремился поймать чудо-рыбину, а сейчас отпустить? Вот она, в трёх аршинах под водой бьётся, пытаясь изорвать снасть. Один удар ножом – и нет её. И вместе с её уходом несбыточна будет мечта о черно-пёстрой холмогорке».

Никита вновь потянул за бечеву. Стерлядь неожиданно легко поддалась на его усилие и вдруг вынырнула у самой кормы во всю длину и уставилась на рыбака поросячьим круглым глазом.

Оторопев от увиденного, Никита хватанул воздуху открытым ртом и сел прямо в воду на дне лодки.

«Не вытащить. Буди багром по башке шмякнуть», – мелькнула мысль.

А живая-то стерлядь в пять раз дороже. За такую в Устюге и впрямь на корову дадут. А! Будь, что будет!

Рыбак выдернул воткнутый в борт нож и резанул бечеву, идущую к якорю, затопленному у дальней стороны реки. Испуганная стерлядь метнулась в глубину и, есть же бог, потянула лодку к родному берегу.

Вот уж послышался скрежет гальки, и рыбина, мощно ударяя хвостом, попыталась развернуться, чтобы вновь уйти в глубину.

Никита, забыв о возможности зацепиться за крючья самолова, бросился в воду и лег на извивающееся чудовище всем телом.

Разорванные костяным панцирем руки сразу закровили, но рыбак держал добычу и уговаривал её, как баба непослушного телка, ласковыми словами: то обзывал её «сволочью» и даже пытался ударить кулаком по голове, но неудачно.

Рыбина вдруг завалилась на бок, Никита бухнулся рядом,  но тут же вскочил и, что есть силы, потянул за бечеву к берегу. Стерлядь не сопротивлялась и тащилась окровавленным двухаршинным кряжем, хватая воздух почти на животе расположенным ртом.

«Сдохнет ведь», – спохватился Никита и, намотав бечеву на лом, за который всегда привязывал лодку, ухватил колючий окровавленный хвост и потянул стерлядь обратно на глубину.

Рыбина пыталась сопротивляться, но, почуяв боль, затихла.

Рыбак бессильно повалился на камни, и какое-то время просто лежал, стараясь удержать в себе пьянящую радость победы.

Безумолку кричали чайки. Раскалённой сковородой выкатилось из-за горизонта солнце, и клубящиеся синие облака бежали к нему, будто желая обогреться. В деревне давно проснулись: скрипело колодезное колесо, переговаривались бабы, на убранном клеверище коротко, как здороваясь, проржала лошадь. Всё шло своим чередом. Только чайки, кружащие над затаившейся стерлядью, как-то особенно отчаянно то ли плакали, то ли смеялись. Кто их разберёт?..

Лида, прибежавшая на берег, увидела мокрого, жалкого, но чему-то улыбающегося мужа, не по-хорошему взревела и унеслась в деревню.

И пяти минут не прошло, как она уже бежала обратно, зажав под мышкой узелок с сухой одеждой, а в руке – бутылку с оставшейся водкой и еще солёный огурец.

Переодевшись и перекусив, Никита отправил жену за братом на Конявицу, а сам прилег на сухой овчинной безрукавке и задремал.

Какой истинный рыбак не знает, как ласков сон, когда, вернувшись с удачной ловли, выпадет возможность вальнуться в мягкую  постель на часик-другой. Может быть, только младенец, ещё не ведающий земных забот и тревог, убаюканный мамкиной колыбельной, спит столь сладко и беззаботно.

Вот так же, свернувшись калачиком, спал под нежарким августовским солнцем напереживавшийся Никита.

Камень скользнул под лаптем спускающегося от деревни мужика.

Обойдя спящего рыбака, он подошел к лодке и, вглядевшись в тёмную воду, увидел могучую затаившуюся рыбину.

– Вот фарт, так фарт!

Почёсывая голову, мужик присел на большой камень и решал, чтобы он сделал, если б ему так повезло. Конечно, в Устюг на рынок сплавил бы стерлядь живьём. Лодку надо щелеватую, да туда – рыбину, да налимами обложить, чтоб бока не истёрла. Мужик повернулся и крикнул:

– Никита! Рыба-то сбежала.

Рыбак вскочил, но, увидев соседа Кузьму, вечно привирающего и не упускавшего возможности кого-то подначить, успокоился. Да и по бечеве было видно, что стерлядь на месте.

– Ну, Никитушка, привалило тебе счастьице-то. Непременно в Устюг на базар вези. Бесценна рыбина твоя. На Скорятине девка такая была. Отец все говорил: бесценна у меня дочь Танька. Годы идут, а к девке всё не сватаются. Так и состарилась. А два парня за ней ухлястывали. Отец уж под старость одного спросил: чего Таньку не брал? – Так ты же сам говорил, что она бесценная, подумал, раз ничего не стоит, худая, поди, характером, или какой другой изъян есть. Такую и бесплатно не надо. Второго спросил, тот отвечает: сам хвалился, что бесценная у тебя дочка, ну, думаю, дорогая шибко. А у меня откуда такие деньги… Вот и с рыбой твоей так. Здесь никто её не купит, поскольку денег таких нет. А в Устюге, батюшко, денег у купцов не меряно. Слыхал даже, что в старых валенках солят. Потому не продешеви. – Кузьма усмехнулся: – Им, чем боле цену загнёшь, тем они ярее покупать станут. Чтоб, значит, перед другими выпендриться. Только солёных денег не бери. Хрен его знает, под дождь попадешь, вымокнут. А  ведь тепло еще. Не ровён случай прокиснут… Так вот, Никитушка, лодку и налимов я тебе ссужу. Вернёшься из Устюга –  поплатишь, скоко не жалко. Только, как денежку выручишь, сразу домой. Шпаны много развелось. Вишь, кака в государстве неустойчивость. Так что, домой! И в кабак – ни-ни. Обдерут до нитки.

Кузьма громко высморкался и скомандовал:

– Пошли лодку и налимов смотреть.

Действительно, в затопленном, из ивовых виц сплетённом садке, вальяжно переваливались полдюжины крупных тёмно-зелёных налимов.

–  Бери двух покрупнее. Да, давай, я тебе помогу. Тащи мою лодку. Она, как решето старое, но для этого дела в самой раз.

Кузьма не зря торопил Никиту. Отдумает рыбак, и пропали его надежды сбыть по схожей цене дрянную лодку и налимов.

– Да, чуть не забыл. Торгуйся лучше с купцам пожилыми, у которых борода поширше и подлиньше. У этих кой какая совестишка ещё осталась, да и о царствии небесном более опасения имеют. Загреметь в ад даже самому распоследнему мародеру не охота. Вот они совесть-то и начнут проявлять. Знают, что там деньги не наши, не откупиться. Бог не урядник и не прокурор. А молодым кажется, что ещё рано с совестью возиться. Опять же на Бога свалить свою наглость надеются. Было, говорят, посылал Господь апостола совесть народу раздавать, а я как раз в соседней деревне водку пил. Дня три пил. Не дождался апостол-то. Вот теперь без совести и приходится  жить…

Разговаривая таким образом, Кузьма времени не терял. Вдвоём перевернули лодку и просмолили низы её изнутри и снаружи. Садок отпихнули на глубину. Пусть налимы поплавают, пока смола сохнет. Вернувшись к рыбине, с трудом пропихнули линёк ей под жабры и завязали свободной петлей снаружи. Достали из тела потемневшие от крови уды.

Кузьма, осматривая рыбу, ахал, по-бабьи хлопая себя по бедрам:

– Ну, Никитушка, и чуду-юду ты поймал. Век доживаю, а такой не видел. Не продешеви хоть.

Кузьма, не переставая ахать, отправился в деревню. И пяти минут не минуло, как на берег сбежалась все, кто не ушёл в поля начинать пробную жатву. Никита сел на камень и нехотя отвечал на вопросы любопытных односельчан.

Пришли Лида и брат. Решили, что плыть надо с вечера, чтобы успеть на утренние торги.

– Мне-то нельзя, – сокрушался брат. – Вчера сжали четвертинку полосы. В суслоны заложили. Сегодня, пока сухие, на гумно возить хотел.

– Да, ладно, – ответил Никита, – один справлюсь. Ты лучше на вечеру помоги Лиде отаву к хлеву свозить. Тяжёлая шибко.

На том и порешили. Лида ушла собирать вещи и снедь в дорогу.

Вернулся Кузьма. Вместе заполнили водой его лодку, вполовину, чтоб не затонула. Запустили в неё налимов и с большим трудом завалили между ними стерлядь. Вывели загруженную лодку на глубину. Просело суденышко до полукорпуса, но осталось на плаву.

– Вот и слава Богу! – перекрестился Кузьма. – Не торопись, Никитушка. Да пароходов бойся.

Подогнали вторую лодку и накрепко привязали плавучий садок к ней. Оставив старшую дочь сторожить рыбину, поднялись в деревню.

Нищему собраться, только подпоясаться. Пообедали. Посидели на дорожку и вновь спустились к Сухоне. Лида торопливо пихнула узелок с едой Никите в руки и ушла, боясь расплакаться при народе. Мужики оттолкнули лодки на стругу, и резвое течение тут же подхватило их. Никита взялся за весла. Солнце уже цепляло за вершины высоких елей на горизонте, а впереди был трудный и долгий ночной сплав. Задняя лодка послушно скользила за рыбацкой.

«Как корова на привязи, – вспомнил про свою мечту Никита. – Неуж за стерлядь могут на корову денег дать? А с другой стороны, говорил же Кузьма, что купцам денег девать некуда. Дай-то Бог!»

Хлопанье шлиц сбило мысли. Надо было уходить к берегу, чтоб волной не захлестнуло притупленную лодку. Без всплеска, как в масло, отпускались и поднимались золотеющие от закатных лучей весла. Искрящиеся волны лишь слегка качнули маленький караван.

Никита подъехал к пленнице. Стерлядь показалась ему мёртвой. Захолонуло сердце. Но увидел, как неторопливо поднимаются жаберные крышки на голове рыбы, и успокоился. Встал. Потянулся, разгоняя кровь в уставшем теле, достал «узелок» с провиантом и не спеша развязал его.

«Доплыву тихонько. Только бы погода не подвела», – успокаивал себя.

А между тем, в перевернутой чаше темнеющего неба одна за другой загорались звёзды.  Вот уж одна из них сорвалась вдруг и, оставляя за собой светящийся след, долго падала в темную бездну.

Хороший знак.  Господь просто так звёдами разбрасываться не будет.

Именно в такую августовскую ночь первый раз ходили они с Лидой  к мысу Бык. Тогда тоже падали звёзды, но не успевали они заказывать им желания. На сухую,  протоптанную тропинку собралось много-много светлячков. Лида поймала одного из них и положила ему на ладонь. Лишь на мгновение пальцы её коснулись, а обожгло, как будто уголёк, а не светящаяся букашка оказалась в руке. Расстались тогда под утро. Никита перевёз девушку на кичугскую сторону.

Вернулся, через сенной проём забрался на повить, укрылся с головой старым овчинным тулупом и раскрыл ладонь. Мягкий зелёный свет озарил стебли сухой травы, и она зазеленела, ожила. Светлячок упал с ладони и пополз по ней.

Никите было сладко от мысли, что ещё совсем недавно эта малявка освещала теплую Лидину руку. Положив светлячка рядом с собой, он восхищенно следил за ним, пока не уснул.

…Река осторожно, как зыбку, покачивала лодки. Пленница всё так же шевелила крышками жабр. Никите вдруг стало жаль её, и он уже нагнулся к борту, чтобы развязать линёк. Но мысль о том, что вместе с ней уйдёт в небытие мечта о холмогорке, остановила.

Прошептал даже:

– Прости уж! Такая, наверно, выпала тебе господня воля. Прости.

Отпустил вёсла, и лодки, подхваченные его усилиями и попутным западным ветром, резво побежали к далёкому и желанному Устюгу.

Звёзд на небе не стало. В кромешной темноте Никита почувствовал себя маленьким и беззащитным. Каждый звук и всплеск воды пугали его. И, чтобы отвлечься от нехороших мыслей, он приналег на вёсла. Когда же на востоке появилась узенькая полоска зари, сон  победил его.

Проснулся от озноба и чьих-то голосов. Стайка ребятишек с берёзовыми удочками окружила лодку со стерлядью и о чём-то спорила. Увидели, что рыбак проснулся, тут же забросали его вопросами.

– Дяденька, а чё она налимов не съела?

–  А она человеков съесть может?

– А как ее зовут?

– А зачем вы ее привезли?

Осмотревшись, Никита с радостью обнаружил, что находится в Устюге, чуть выше Прокопьевского собора.

Попросил ребятишек сбегать до Сенной площади и всем говорить, что мужик из деревни продает большую живую стерлядь. Пообещал копеечку на сладости. Ребята бросили удочки и убежали, крича, что есть сил:

– Мужик привёз большую стерлядь! Мужик привёз живую стерлядь!

Прошло примерно с полчаса. Весёлая раскрашенная пролётка на рессорном ходу, запряжённая парой белых рысаков, резко, аж кони присели, остановилась напротив Никитиных лодок. От неё, бросив вожжи показывающему на Никиту мальчонке, сбежали два дородных, одетых в красные рубахи, мужика. Придирчиво осмотрев рыбу, пошевелив ее за линёк, мужик, что повыше и покрасивей, спросил:

– Сколько?

Вопрос застал Никиту врасплох. Всю дорогу подсчитывал, сколько он выручит за стерлядь, да выходит, так и не посчитал. Да и Кузьма, тоже шалопут, не подсказал. Горазд только байки травить. Не скажешь ведь, что рыба бесценна.

Увидев, что рыбак замешкался, второй мужик выкрикнул: «Рубль, и по рукам!»

У Никиты в глазах – черные круги, но справился:

– Я за рубль её обратно отпущу.

– Так говори, сколько?

– А чтоб корову купить холмогорскую, – удивляясь своей смелости, выпалил рыбак.

– Ну, ты загнул на холодную, на горячую и не разогнёшь. Сиди тут со своей стерлядью до морковкиного заговенья.

Рослый мужик махнул рукой и, что-то коротко бросив напарнику, пошёл к лошадям. Второй едва успевал за ним.

Уехали. Зато подступили мальчишки:

– Обещал ведь. Давай на пряники.

Рыбак порылся в кармане и, не вставая из лодки, бросил на берег двухкопеечную. Удивленные щедростью, мальчишки подошли ближе, и один из них, приехавший с приказчиками, сказал:

– Не боись! Купят у тебя стерлядь. Недавно приехал к нам военный, большого чину. С семьёй. Отец в его доме ремонт делал. Щедрый, говорит, и резонный, а завтра дочку замуж выдает. Это его приказчики на пролётке были. Баяли, что хорошо бы такую рыбину на свадьбу закупить.

С говором и смехом ребятня побежала за гостинцами.

Полчаса не прошло, как знакомая пролётка вновь вылетела на набережную.

Высокий стройный господин бодро выскочил из неё и начал спуск.

«Безбородый, – с неудовольствием отметил Никита, – облапошит, как пить дать!» – И приготовился к худшему.

Барин, как окрестил его рыбак, поздоровался и, полюбовавшись стерлядью, просто сказал:

– Покупаю всё. Стерлядь, налимов и лодки. – Убрал со лба седеющую прядь, улыбнулся красивой, белозубой улыбкой и добавил:

– Сейчас ко мне в гости. Сделку закрепить надо.

Подхватил Никиту под рукав, и они вместе поднялись к пролётке. Барин сам взялся за вожжи.

– Ты, Стёпа, – обратился он к слуге, – покарауль пока все рыбацкое  хозяйство. А я за тобой пошлю подводу. Все и привезёте. Лодки можешь продать. Половина барыша твоя. Но рыба чтоб живая была. Родне жениховой покажу. Им такая и не снилась. Да, как тебя зовут-то, рыбак? Никитой? Хорошее имя. Ну, а меня Владимир Александрович величают. Погнали!

И барин, как заправский ездовой, понудил лошадей. Через десять минут они уже выходили у нарядного, с балконом, голубого дома. Владимир Александрович распорядился насчет обеда и пригласил Никиту на веранду, обвешанную картинами каких-то военных баталий. Посредине веранды стоял большой стол с резными ножками и четыре венских стула.

–  Садись, – распорядился барин, показывая на стулья. – Выручил ты меня, брат. Уж так выручил, что и выразить трудно. Так хотелось гостей удивить. А чем? Неделю голову ломал, а ничего не придумал. А тут ты с чудо-рыбиной, как яичко ко Христову дню! Как умудрился её живьём привезти? Ну и молодец! Давай хватанем по маленькой, за твое здоровье.

Владимир Александрович сам налил красивые узорчатые рюмки. Чокнулись, выпили. Хозяин  рассказал, что он из отставных военных, в полковничьем чине, приехал в Устюг, чтобы, как он выразился,  «проникнуться чистыми чувствами любви к своей, ещё в юности покинутой, родине». И надо же, именно здесь нашла его приёмная, вечно всем недовольная дочь какого-то хлюста из купеческих, и воспылала трепетной высокой любовью.  Отставник усмехнулся:

– Мы с матерью её пятый год замуж выдаем. Замучились. Таких женихов находили – орлы, красавцы, один мундир двадцать рублей стоит. А она, едва познакомится, как завизжит, хоть святых выноси: «Вы кому меня отдать хотите? У него, окромя мундира, ничего и нет. Да ещё начитанный, шибко умный. О странах мне разных рассказывал, о фортификациях. А мне это зачем? Я при нём всё время в дурах ходить буду». Мы опять в поиски. А она – воистину неисповедимы пути Господни! –  увидела на рынке этого купчика с Лальска и согласилась выйти за него замуж. Хорошо, что она мне приёмная, а то всыпал бы я ей перцу под подол за такой выбор. Офицерство купцов не жалует. Этим, чем народу хуже, тем веселей. В войну, помню, всю душу из интендантов высосут, чтоб содрать подороже. А мы их шкуры спасаем, на окопы вражьи в полный рост «не щадя живота своего». Да и, слава Богу. Завтра торжественно сдадим её в дело, и, как говорят, – баба с возу, кобыле легче! Ох, напьёмся мы с тобой, Никитушка, по столь радостному событию.

Разговаривая, барин не забывал доливать опорожненные рюмки. Хмелея, Никита с горечью думал: «Напоит меня, говорун несчастный, и отпустит на все четыре стороны. Вот тебе и холмогорка».

– Ну, давай, Никитушка, за мужиков русских – опору отечеству и основу армии! Ночуешь у меня. Завтра на свадьбе званым гостем будешь. Нас не стесняйся. Все одним способом рождены. …Стёпка! Уведи молодца в людскую! Пусть отдохнёт с дороги. А завтра чтоб представь его на свадьбу по парадному уложению. Это спаситель мой, а значит, друг. Утрём  нос купчишкам.

…Сон быстро сморил выпившего рыбака. Проснулся в темноте, только у образов теплилась свечка. Вышел во двор.

Город спал. Лишь иногда в подворотнях взлаивали кем-то потревоженные собаки.

«Как-то там дома? – тоскливо подумал Никита. – Жатва, а я тут на чужой свадьбе гулять буду. Ой, худо! Сбежать, может? Всё равно обманет скалозуб. Напоит и прогонит. Некому защитить».

Брякнула щеколда:

– Эй, рыбак! Как ты? Иди, давай! А то хозяин мне голову снесет, – взволнованным  шёпотом позвал Степан. – Не бойся, не обманет. Сполна выдаст. Добрый он до нашего брата. Пошли.

Утром все носились, как оголтелые. О Никите, казалось, забыли. И только в десятом часу прибежал в людскую приказчик и со словами: «Переодевайся скорей», бросил на лежак тёмный костюм, белую с позументами рубаху, у кровати поставил новые яловые сапоги. Никогда не брал в руки рыбак этакой ценности, а потому оробел и долго смотрел на подарок, не прикасаясь к нему. Как одевать на пропахшее потом тело эти дорогущие вещи – подумать было страшно.

Заскочил Степан и, видя растерянность Никиты, скомандовал:

– В баню марш! Там и переоденешься.

Вывел на улицу, показал, что к чему. Через полчаса Никиту было не узнать. Русые волосы сыпались на лоб, нос, щёки, уши блестели от чистоты. Казалось, что промылись даже глаза, так светились они мягким голубоватым светом. Степан пробежал в баню и выскочил, как ошпаренный. Окликнул стоящего в полоборота Никиту:

– Эй, ты рыбака, часом тут не видел?

И вдруг захохотал:

–Ну, красавец! Я тебя не узнал. Сбежал, думаю, из бани. Ладно, пошли на свадьбу.

Как во сне, шёл рыбак Никита между столов, украшенных цветами, уставленных яствами и разными напитками. Сел на показанное место и присмирел, как мышь. Хорошо, хозяин его увидел. Поздоровался через стол, протянув крепкую сильную руку.

– Ты, Никита, не церемонься, хлопни пару рюмок для храбрости. Это жениху и невесте надо этикет держать. Первый раз, с  непривычки, волнительно. А нам-то с тобой какое расстройство? Выпей, всё веселей эта канитель пройдет.

Люди приходили и приходили. Невеста уж вспотела и обмахивалась веером, отчего перья тетеревов поданных на серебряных блюдах, шевелились. Жених – невелик ростом, про таких говорят, метр с шапкой, чрезвычайно упитан, – угрюмо рассматривал входящих. Казалось, что он вот-вот не выдержит, схватит невесту в охапку, выскочит из-за стола и со словами: «Вам тут и без нас хорошо!» – утащит ее на повить.

Но, наконец, все собрались. Терпение жениха и невесты было вознаграждено красивыми пожеланиями и подарками. Уж пятый раз прокричали: «Горько!». Батюшка третий раз пытался голосить «многая лета», но его останавливали.

Полковник встал и ударил вилкой по хрустальному фужеру. Все стихло.

– Друзья мои! – обратился к гостям хозяин. – Много хорошего сказали мы нашим детям в этот памятный для всех день. Добавлю только одно: чтоб с добрым сердцем и уважением относились они, да и мы, к тем, кто до кровавого пота растит хлеб, строит дома, посылает детей своих защищать Отечество. Ничего бы не было ни в государстве нашем, ни на этом столе без русского мужика. Без русских баб, которых мы порой и за людей-то не считаем. Вот рядом с почётными гостями сидит деревенский мужик Никита. Не по себе ему видеть нас, расфуфыренных и жеманных, мелочными обидами да сплетнями жизнь заполняющих. Давайте выпьем за народ и поклонимся так, как я сейчас это сделаю…

Хозяин подошёл к рыбаку и низко поклонился. Растерянный, Никита вскочил и, не зная, как себя вести, вдруг наклонился к «барину» и уж чуть, было, не заревел от навалившейся душевной боли, как вдруг двухстворчатые двери в зал открылись, и двое разодетых в красные охотничьи камзолы слуг вкатили украшенный цветами и фруктами стол.

Никита не поверил своим глазам: в  глубоком стеклянном подносе, заполненном голубой прозрачной заливкой, лежала во всей красоте и громадности его стерлядь. По тёмному телу её извивались золотые нити, а голову украшала усыпанная драгоценностями небольшая серебряная корона.

Все встали и с изумлением рассматривали чудо-рыбу. Невидимый оркестр старательно выводил какую-то необыкновенно красивую музыку. И вдруг все зааплодировали. Все пытались пожать руку полковнику и Никите. Восхищались стерлядью и любовались ею. Оставленные без внимания жених с невестой налили алой настойки из княжики. Крикнули сами себе «Горько!», выпили и долго целовались, забыв этикет. Свадьба вошла в то разудалое русло, когда поют, пляшут, ругаются и милуются одновременно.

Отломить от стерляди аппетитный кусочек смелых не нашлось. Тут батюшка подошел к хозяину и прогудел:

– Пусть на холод увезут, Владимир Александрович. Завтра ещё полюбуемся и уж отведаем рыбицы. Жаль такую красоту да в утробу.

Никита ещё видел, как торжественно увозили нетронутую стерлядь, помнил, как кто-то налил ему пивной бокал шипящего вина.  Всё остальное покрылось таким тёмным мраком, что, даже проснувшись ночью на своём месте в людской, вспомнить ничего не мог. Ощупав на себе скользящую материю пиджака, подумал:

«Вот ещё и раздел кого-то. Дрался, поди, с кем-нибудь? – Вспомнил ерогодскую привычку. – Стыдоба. Полковник про народ такие хорошие слова говорил, а я, как поросенок обрадел, допал до дармового. Сматываться надо, чтоб в глаза людям не смотреть».

Вздохнул тяжело.

– Не вздыхай тяжело, не отдадим далеко, – шумно поворачиваясь, бодро сказал невидимый Степан. – Там на столе вино кислое да капуста обваренная. Выпей и закуси. Пройдёт помалёху.

Упоминание о вине вызвало отвращение, но, превозмогая себя, Никита выпил кружку на удивление вкусного вина. Прилег. Сразу стало легче. Спросил в темноту:

– Я чего, раздел кого вчера? Бузил? У нас без драки не праздник. Не томи, Степа, расскажи.

– Да не переживай. И пиджак это твой, ещё до свадьбы подаренный. Я тебя увёл. Хозяин тебе конверт в потайной карман сунул и  велел увести.

–Так ничего я не натворил? – присев на лежаке, недоверчиво спросил Никита.

– Я тебе говорю, порядок, – ответил Степан, зажигая свечку. – Барин велел тебя сегодня домой увезти, так что долго не залёживайся. На рынок заедем. Гостинцев домой купишь. Еще что по хозяйству и, бласловесь.

– Да уж какой рынок? У меня и денег-то с собой нет. Домой надо. Жатва.

– Не рыбак ты, Никита, а дурак. Князь пустой конверт тебе в карман положил, что ли? Хоть посчитай. Может, и хватит на гостинцы-то?

Дрожащими руками Никита достал конверт и, не веря в происходящее, осторожно надорвал его. Бумажные деньги выпали на пол. Степан собрал их и подал.

– Считай!

Никита перебрал бумажки, складывая их на стол, и вопросительно посмотрел на Степана:

– Много. Мне столько не сосчитать.

– Чудак ты ей-богу, мужик. Как это деньги не сосчитать? Смотри. Четыре бумажки по пятьдесят рублёв. Сколько стало?

Никита вопросительно смотрел на слугу хозяина.

– Двести рублёв получается. Понял ты? Дуб стоеросовый! Забирай. Да на рынке зря-то ими не верти!

Никита отпустился на лежак и тупо смотрел на Степана:

– Это сколько же коров получается?

– Четыре с половиной, чудо гороховое. Подожди, я коней напою да овса дам. Попей еще винца-то. Пойло заграничное, вкусное, но у нас квас крепче. Чтоб в голове зашаяло, надо ведро дёрнуть. Так что пей, не сумлевайся.

Степан ушёл. А Никита, выпив ещё кружку вина, всё не мог прийти в себя. Не одна, а целых четыре холмогорки паслись перед глазами. Надо бы радоваться, а не получалось. Вспомнил свои детские злоключения. Прошептал:

– Всё равно чего-нибудь случится. Потому что так не бывает, чтобы «ни хрена не было – и вдруг алтын».

Достал конверт, но деньги выкладывать не стал. Посмотрел на свет свечи и положил обратно. Лёг. Так и пролежал, пока в людскую с полными ведрами воды не зашёл Степан.

– Карета подана, ваше сиятельство. Не соизволите ли встать?

Было уже светло, и Сенная площадь гудела от приезжего и местного народу.  Привязали лошадей, и Никита бросился туда, где он раньше всегда видел скота, пригнанного для продажи.

Но дойных коров и нетелей в это утро не было. Нашёл Степана, вместе вернулись в торговые ряды. Глаза разбегаются. Продавцы, одетые кто во что горазд, за руки хватают, к  себе волокут. Отбивался, как мог, и уже чувствовал в себе некоторое перед ними превосходство. Обвешался калачами – одна голова торчит. Картуз купил кожаный. Дородно будет по деревне пройтись, заломив его ухарски. Приценивался, торговался, что никогда с ним раньше не бывало. Спросил Степана:

– Ты чё, и впрямь меня до дому довезешь? До самой избы?

– Знаешь, Никита, чем дураки от нормальных отличаются? – вместо ответа ухмыльнулся ездовой. И сам же ответил:

– Их второпях строили. А в таких случаях недоделки и упущения всякие – не редкость. Сказал же тебе: велено до дому доставить. Покупай, что вздумается. Увезём.

Не верилось рыбаку. Но отошёл в сторону, достал из конверта второй рубль. Пятидесятку Стёпа еще на входе на рынок разменял. Направился в шорный ряд. Сбрую купил с кожаной шлеёй, хомут медными пуговицами украшенный, седелко нарядное, с потником. Гвоздей кованных три фунта – пригодятся в хозяйстве. Ну, и подарки всем:  четыре шали цветастые, да платки, цвета летнего неба, велюровые, да обрезы материалу на сарафаны, да себе на порты. Боты опять же девкам и Лиде – каучуковые, продавец сказал – носить, не износить.

В другой лавке Никита купил пряников облитых да медовых, конфет разных по фунту, печенья коробочку картонную. Прикинул на ладони: монеток от первого и второго  рубля ещё осталось.

– Ну, Стёпа! – обратился он к своему помощнику, везущему на ручной тележке купленное. Выбирай себе, чё по ндраву, без тебя бы я пропал.

– Ишь богатей выискался! А я, может, такое загну, что никаких денег не хватит. Лавку посудную или дом с  мезонином. Эх, добрая твоя душа, Никитка. Ничего мне с тебя не надо. Возьми вон штоф наливки смородиной – всё веселей дорогу ехать. Да муки  купи заводской. Со своим помолом пусть хозяйка смешает – хлеб вдвое вкуснее будет. Вот увидишь.

Купили. Погрузили в пролётку, тронули.

…Бывают в августе такие благословенные дни, когда солнышко ласково, ветерок  лениво перебирает листья деревьев, и на высоком синеющем небе – ни облачка, но самое главное: уже побитые августовскими росами, не донимают оводы и комары. В такое время радостно  не только людям, но и лошадям, намучившимся в летние месяцы от этих кровососов.

Широкой рысью бежали лошади по накатанной тысячами колес сухой дорожке.

Позади Яиково и Красная гора. Вот-вот Благовещенье распахнётся за поворотом. Весело было Степану мчать по  накатанной дорожке  счастливого Никиту. Сам он никогда не был в достатке, что говорить – сирота. Хорошо хоть полковник, когда от какой-то заразы в неделю умерли родители Степана, бывшие в услужении, не выбросил мальчишку в беспризорность, оставил при доме. Не у икон и священников научился ребенок доброте и жалости к слабым. Хозяин его мало того, что сам был бессребреником, приучал к этому и всех близких ему людей. Героическое военное прошлое давало пенсион с возможностью жить безбедно. Но главное его материальное благополучие упало на него всего каких-то десяток лет назад. Отец его, успешный помещик в Ярославской губернии, отходя в мир иной, отписал всё наследство сыну Володе, поскольку других сыновей у него не было, а две дочери и без того были устроены за хороших и богатых  людей.

Не все богатые щедры, не все бедные независтливы, но Степан никогда не мучился этим пороком и, наверное, от этого жил, как он говорил, добро.

Проскочили и Благовещенье, перекрестившись истово на церковный лик. Лошади приустали, и когда поравнялись с придорожной некошеной луговиной, Никита попросил:

– Давай перекусим! Да и укачало что-то. В голове шат. Лошади опять же отдохнут.

Отвернули на луговинку. Отпустили распряжённых лошадей, привязав на длинные вожжи. Разложили снедь, разлили вино в купленные для этого случая стаканчики. Выпили! Эх, что бы ни говорили бабы, а для умной и продолжительной мужской беседы «за жизнь» нет ничего пользительней винца или сладкой водочки. Всё приобретает какой-то совсем другой – красивый и радостный смысл. И умнее сам себя  мнишь, а главное, всё, что изо дня в день надрывало душу, куда-то отходит. И жить хочется с новой силой, и всё непреодолимое становится доступным.

Словно читая мысли Никиты, Степан, приложившись второй раз, сказал:

– Никогда не надо отчаиваться, рыбак. Никогда! Я вот тонул дважды, ножом меня резали шпанята городские, да это полбеды. Девка, которую больше жизни, казалось, любил, ушла к другому. Вот уж хотелось повеситься. Но словно кто-то сидит во мне, Никита, и когда уже всё, тюк на крюк, говорит мне: живи!

Там, впереди, ещё много чего, тобой не виданного и хорошего будет. И девки от тебя не все сразу ушли. Живи. И каждый раз, Никита, превозмогал я себя и выживал. Если б мамка знала, что пришлось в жизни испытать, сожгли бы её слезы тех, кто в испытаниях моих виновен. Ну, и мне бы, конечно, досталось. Ты вот, Никитушка, сам подумай. Ну, допустим, попали бы мы  в рай. Ты кумекаешь, а! В рай! – Степан при этом поднял палец левой руки: – Ну и что? Чего бы мы с тобой там делали? Там всё есть, яблоки райские, к примеру, другая пища. Землю пахать не надо. Мне коней чистить не надо, подметать двор, возить таких, как ты, богатеев не надо… Ну и чего? Водку, наверное, там не подают. К монашкам, понятно, не прикоснись, а других баб там, поди, нет. Ну, и как тебе такой расклад? Да сдохнешь от тоски. Нет, давай нальём за здравие… Да и, к примеру: откинули мы копыта. В рай, видите ли, захотелось, бездельничать. А скажи мне, мил человек, кто земную работу за нас делать будет? Другие? А они тоже в рай сбегут!  Вот и погибнет земля-матушка! Так что мы с тобой не хухры-мухры, мы целую землю, – Степан опять задрал палец к небу, –  на себе держим. Давай за нас! Да и поехали с Богом!

Запряглись. Еще легче  и быстрей зарысили кони. Ещё веселей и добрей казались придорожные деревья и кусты, ещё прозрачней и выше небесная голубизна.

– Эй, родимые! – весело крикнул Степан, и лошади, чуть прогнувшись в спинах и вытянув шеи, ускорили рысь.

Перед чистой каменистой Ёргой остановились. Распрягли, попоили коней и отпустили пощипать прибрежной сочной травы. Присели на обрывчик, свесив ноги. Выпили еще, закусили купленным сальцем.

– Я вот всю дорогу думал над твоими, Стёпа, словами, – продолжил прерванный дорогой разговор Никита. – Вот смотри. Смерть, вроде, как радость, освобождение от земных забот и невзгод, от мороза, к примеру, или пожаров. А зачем тогда больницы разные, знахарки, лекарства? От радости, выходит, нас спасают? Опять же, как рассужу: вот куплю я холмогорку, так зачем мне рай-то? Мне и тут ладно. Хорошая-то корова, Стёпа, это ведь тоже радость! С пастбища идёт, помыкивает, молочком поперёд её пахнет… А потом Лидка сядет под неё, доит. Ты хоть слышал, как падают струи молочные в подойницу? Вот как будто поёт кто-то тихонько… А как в кружки девкам нальёт молоко тёплое, пенистое, сладкое… Выпьют – и полдня к столу не заглядывают. В обед уже другое молочко из крынки да с подвалу, холодит, и вкус у него такой!.. Да не объяснить мне – это надо самому пробовать. Так вот, Стёпа, я эту радость как-то больше почитаю. Смоюсь я, примерно, в рай, а кто холмогорке на зиму сена накосит? Другое дело, по-старости. Человек, как занеможет, и всё ему, поди, в зависть становится: ни рыбки половить, ни поохотничать, ни с женщинами совладать… Кому хошь станет обидно. Вот чтобы эту зависть без конца не копить на земле, и приберёт Господь. Ну, а уж там – по делам, кого в рай, а кого в ад – на перековку.

Видел, поди, как старый ржавый лемех кузнец бросит в горн, накалит докрасна, а потом десяток раз кувалдой хлопнет – и лемех опять как новенький… Нудно, конечно, похороны. Радость, говорят, а не поют, не пляшут. Но худое надо убирать – куда деваться? Двор вон каждый день метёшь… Поехали, давай, к Лидке. Она у меня только вчуже грозной  кажется. А когда одни, то и лучше её не надо. Последнее это дело – родных людей похоронами заботить. И так с утра до вечера крутятся, что белки в колесе. Начальство или урядник, к примеру, тут другое дело… Слуг столько. Обиходят, да если ещё за казённый счёт, милое дело…

Помолчали. Степан наполнил стаканчики. Выпили. Вытирая рукавом рот, ездовой продолжил разговор:

– Эх, лучше не думать, а то такого в голову придёт: вот царь, к примеру, или заводчик все радости имеют и не хрена делать не надо. А слышно: нет-нет, да опять в «ящик» – и к райской радости с рёвом везут. Ничего не понять. Не наших, видно, умов это дело.

Уж вечером, когда берегом подъезжали к Печерзе, остановились на минутку, выпили по стакашку, запили из ладоней сухонской водичкой, лошадок попоили. И стукнула в голову Степану шальная мысль:

– Ты спрячься, Никита. А я к дому подъеду, ну, и хозяйке твоей наговорю, что утопили тебя в Устюге  шпанята, и вот добро только везу, которое от тебя на постоялом дворе осталось. Вот и посмотрим, что на том свете – радость или горе.

Никита не согласился:

– Я только, буди, в сторонку отойду, а то вдруг ей худо будет.

Так и решили.

Никита оделся во всё новое, натянул картуз и обвешался баранками и калачами. Как только кони встали перед калиткой дома, соскочил и отошел в сторону.

Лида выскочила моментально. Пристально взглянула на Степана, ослабляющего  на лошади подпругу, и спросила:

– Ты там, на дороге, мужика мово не видел?

– Никиту, што ли? Не видел. Да и ты уж не увидишь, – напуская унылость, промолвил Степан. – Искалечили его устюгские шпанята. Вот что на постоялом дворе евонного было, то привёз. Радуйся, баба. Много тут всякого добра. Я, – говорил мне Никита, – уж не жилец, а ты мужик здоровый, вот и поезжай, приголубь Лидку мою. Да и живите со Христом.

Не поверило бабье сердце. Закричала несуразное:

– Не верю! Ты, поди, убил, да совесть заела! Говори, где мужик? – Побежала в калитку. Тотчас выскочила с вилами, да так и села: перед ней стоял её Никитушка. Разодетый, правда! В баранках весь, но разве можно не узнать родную, чуть застенчивую улыбку?

Сказывали, что Степан увидел в тот момент между ними что-то очень похожее на счастье, но в связи с тем, что раньше он его не видывал, засомневался.

… Шел 1911 год. Грозная туча наседала на солнце с запада. Низовой влажный ветер поднял рябь на сухонской воде. Сам воздух всё более наполнялся тревогой.

…Я пишу этот рассказ в 2011-м. Прошел век, и в его громадности небесные грозы не были так страшны, как грозы земные четырнадцатого, семнадцатого, сорок первого года. Но, видимо, столь велика тяга человеческой души к счастью, что и до сих пор жива легенда о везучем рыбаке, которого щедрая мать-природа наградила неожиданным счастьем в виде огромной сухонской стерляди.

Тема
Елена Воротынцева «Устюжская барышня» (новые данные к биографии поэта и критика Аполлона Григорьева)

В истории русской культуры Аполлон Александрович Григорьев (1822-1864 гг.) известен, как поэт, прозаик, литературный и театральный критик и публицист. Кроме того, специалисты полагают, что А.А. Григорьев послужил прототипом Мити Карамазова в романе Ф.М. Достоевского «Братья Карамазовы», Федора Протасова в «Живом трупе» Л.Н. Толстого, а также Владимира Лаврецкого в «Дворянском гнезде» И.С. Тургенева.

Известный российский литературовед и историк Б.Ф. Егоров писал: «Трудно найти в истории русской культуры и общественной мысли фигуру более сложную, чем Аполлон Григорьев. Мистик, атеист, масон, петрашевич, славянофил; артист, поэт, редактор, критик, драматург, фельетонист; чистый, честный юноша, запойный пьяница, душевный, но безалаберный человек, добрый товарищ и непримиримый полемист»1. Сам Григорьев говорил о себе, что он «истинно русский человек, то есть… смесь фанатика с ёрником»2.

В наше время имя А.А. Григорьева известно, в основном, только специалистам и любителям русской поэзии XIX века. При этом практически всем знаком популярный городской романс «Две гитары», написанный на его стихи:

 «Две гитары, зазвенев,

Жалобно заныли…»

Кстати, припев «Эх, раз, еще раз…», говорят, придумали сами цыгане.

Что же еще наверняка известно современному человеку, далекому от литературоведения, об Аполлоне Александровиче? Пожалуй, пара-тройка его крылатых фраз и выражений, таких, как «Пушкин – наше всё», «допотопный», «цвет и запах эпохи»… Впрочем, немногие знают, что эти фразы принадлежат именно Григорьеву. При этом, следует заметить, что в последние десятилетия в изучении его биографии сделано немало. Краткая библиография основных изданий его сочинений, а также изданий, посвященных жизни и творчеству литератора, опубликована в замечательной книге Б.Ф. Егорова «Аполлон Григорьев», увидевшей свет в 2000 году3.

Несмотря на возросшее внимание специалистов к личности А.А. Григорьева, в его биографии остается немало белых пятен. К таковым, в частности, относится последний период его жизни, тесно связанный с именем некой Марии Федоровны Дубровской, его последней, невенчанной, жены, ставшей спутницей поэта практически до самой его кончины. Долгие годы исследователям не удавалось выяснить кто она такая, откуда родом, в какой семье росла и воспитывалась. Сам Аполлон Григорьев в одном из писем 1862 года к своему другу, литературному критику Н.Н. Страхову назвал ее «устюжской барышней»4. Это заставило исследователей сделать вывод, что Мария Федоровна родом из города Великий Устюг. Однако Дубровских в Устюге обнаружить не удалось. Тогда Б.Ф. Егоров сделал предположение, что родным городом Дубровской может быть Устюжна.

Дубровские получили свою фамилию в 1809 году, когда в Устюжне, в рамках общероссийского проекта новой организации духовного образования, было открыто духовное училище. Сюда принимали детей церковнослужителей в возрасте 6-8 лет. Впервые сыновья сельских священников, дьячков и пономарей получили реальную возможность получить образование. При этом приемная комиссия училища столкнулась с тем, что у многих детей не было фамилий. В официальных документах простых, незнатных людей того периода было принято писать так: Иван Яковлев (то есть сын Якова), Василий Федотов (то есть сын Федота) и т.д. Однако при приеме в училище власти потребовали вписывать учащихся в ведомости при полном тезоименитстве. И тогда был найден простой выход. Фамилия ребенка записывалась по названию места проживания или службы его отца. Например, ученик Стефан – сын дьячка Спасского Слезкинского погоста Ивана Яковлева (Яковлевича) получил фамилию Слезкинский. Ефим – сын дьячка с. Перя Ивана Иванова (Ивановича) – фамилию Перский. Сыновья дьячка приселка Железная Дубровка Дубровской волости Самсона Терентьева (Терентьевича) Федор и Илья были записаны Дубровскими.

В период обучения в Устюженском духовном училище из двух братьев Дубровских педагоги сразу же стали отличать старшего, Федора. Например, в экзаменационной ведомости «третьего класса учеников, обучающихся истории и географии» за 1811 год было указано, что учащийся Федор Дубровский «довольно прилежен», «поведения очень хорошего» и способности «очень не худаго»5. В духовном училище Федор Дубровский, как и другие дети, обучался российской грамматике, арифметике, истории, географии, катехизису, церковному уставу, партесному6 и простому пению, латинскому и греческому языкам. За хорошую учебу, а также ввиду бедности его отца, Федор получал, так называемое, полубурсачное содержание – 10 руб. в год7.

По окончании училища Дубровский был рекомендован к поступлению в Новгородскую духовную семинарию, которую он закончил в 1821 году, получив специальность учителя. После этого Федор Самсонович вернулся в Устюжну в качестве преподавателя родного духовного училища. Своего жилья у молодого педагога в городе не было, и руководство поселило его на съемной квартире в доме уездного секретаря С.Т.Смирнова.

В 1826 году Ф.С. Дубровский женился. Его избраннице Марине Васильевне было 23 года, Федору Самсоновичу в ту пору исполнилось 28 лет8. Через три года в семье появился долгожданный первенец – дочь Маша. Позднее у Дубровских родились еще три сына, из которых выжили двое – Федор (1832 г.р.) и Петр (1837 г.р.).

Дочь Ф.С. и М.В. Дубровских Маша и стала той самой загадочной «устюжской барышней» Аполлона Григорьева, отношениям с которой он посвятил свою последнюю поэму «Вверх по Волге», написанную в 1862 году.

Я не был в городе твоем,

Но, по твоим рассказам, в нем

Я жил как будто годы, годы…

Его черт три года искал,

И раз зимою подъезжал,

Да струсил снежной непогоды,

Два раза плюнул и бежал9.

Что же представляла собой Устюжна в период детства и отрочества «устюжской барышни»?

Устюжну XIX века описывали так: «Устюжна – уездный город Новгородской губернии, на юго-восток от Новгорода, в 365 верстах от него, в 545 верстах от Санкт-Петербурга и в 530,5 верстах от Москвы… Река Молога разделяет город на две половины и роскошным течением своим придает ему не только красоту, но и значение по судоходству. Местоположение открытое, строения раскинулись широко, на пространстве не менее двух верст, так что из-за Мологи, с Тихвинского тракта, особенно в летнее время Устюжна кажется очень порядочным и людным городом… Вообще, можно сказать, что Устюжна ничем не хуже многих других уездных городков»10.

По данным 1840 года в Устюжне проживало 4489 человек, в том числе 2165 мужчин и 2324 женщин. Из строений 754 деревянных и всего 15 каменных11. 13 храмов, 4 учебных заведения (все для мальчиков)12, а также 70 лавок, 5 трактиров и 10 «питейных» домов13. Подавляющее число горожан – мещанского сословия, основными занятиями которых являлись различные ремесла. Что касается нравов, то они ярко продемонстрированы в пьесе Н.В. Гоголя «Ревизор», сюжет которой, по одной из версий, был взят с истории, случившейся в Устюжне в 1829 году14.

Жизнь интеллигентов, в частности учителей, в уездном городке была не проста. Даже в начале ХХ века местные мастеровые с их незамысловатыми интеллектуальными запросами воспринимали интеллигентов как ученых «бар» и считали их чужаками. Для богатых купцов и дворян-помещиков учитель являлся чем-то вроде ученой прислуги. Оторванность от культурных центров, рутинная работа, скромное жалование, на которое нужно было содержать семью, а, самое главное, отсутствие перспектив изменить свою жизнь в лучшую сторону – все эти факторы часто приводили к весьма плачевным последствиям. Писатель А.И. Куприн, неоднократно в свое время посещавший Устюжну, писал: «Живет здесь малая кучка интеллигентов, но все они… поразительно быстро опускаются, много пьют… ничего не читают и ничем не интересуются»15.

Отец Марии Дубровской Федор Самсонович не избежал общей участи. Аполлон Григорьев писал о нем:

Отец суров был и угрюм,

Да пил запоем. Дан был ум

Ему большой, и желчи много

В нем было. Горе испытав,

На жизнь невольно осерчав,

Едва ль он даже верил в бога…

И был он прав, но слишком крут;

В нем неудачи, тяжкий труд

Да жизнь учительская съели

Все соки лучшие. Умен,

Учен, однако в знаньи он

Ни проку не видал, ни цели…

Маша была единственной девочкой в семье и, видимо, любимицей матери. А.А. Григорьев писал:

…О! как она тебя любила,

Как баловала, как рядила,

И как хотелось, бедной, ей,

Чтоб ты как барышня ходила.

Марина Васильевна, как любая нормальная мать, мечтала о счастливом будущем для своей дочери. Жена провинциального учителя, семья которого по скудости средств проживала в арендованным училищем «домишке бедном на косогоре», она это счастье понимала по-своему – солидный, обеспеченный муж, богатый дом, уважение и даже зависть окружающих, в общем, чтобы ее девочка «как барышня ходила». Эти, по выражению Григорьева, «тщеславно-пошлые мечты» внушались Маше с детства и, безусловно, наложили отпечаток на ее образ мышления и планы на будущее, недаром Аполлон Григорьев, которому Дубровская, видимо, довольно подробно рассказывала о своем детстве и юности, сделал вывод:

 …Уездной барышни судьба

Тебя опутала с рожденья…

Вплоть до середины XIX века женских учебных заведений в Устюжне не было. Лишь в 1855 году в городе открыли начальную женскую частную школу, которая, впрочем, просуществовала недолго, а в 1856 году при городском приходском училище основали женское отделение.

В 1830-е – 1840-е гг. девочек обучали на дому сами родители, либо приглашенные ими преподаватели. Это правило распространялось не только на дочерей мещанского сословия, но и на купеческих и дворянских девушек. При этом родители сами решали, какие предметы необходимо знать их чаду. Что касается вышеуказанных женских учебных заведений, то там преподавали Закон Божий, чтение гражданской и церковной печати, письмо, арифметику (в пределах первых четырех действий), а также шитье и вязание. Можно предположить, что примерно этим же предметам, в том или ином объеме, девочек обучали и на дому.

Отец Марии Дубровской преподавал в духовном училище арифметику, нотное пение и греческий язык. Имея неплохое по тем временам образование, он сам был в состоянии обучить своих детей основам русской грамматики, российской и священной истории и прочих наук. Известно, что братья Маши поступили в училище, где преподавал их отец, сдав предварительно полагающиеся вступительные экзамены, к которым их готовили дома. С дочерью Федор Самсонович, конечно, тоже занимался на дому, но явно в меньшем объеме, так как девочек в то время нацеливали, прежде всего, на замужество, а не на карьеру. Излишняя любознательность дочери даже вызывала у него раздражение:

…Он даже часто раздражен

Бывал умом твоим пытливым,

Уже тогда самолюбивым,

Но знанья жаждавшим. Увы!

Безумец! Он и не предвидел,

Что он спасенье ненавидел

Твоей горячей головы, –

И в просвещеньи зло лишь видел.

И все-таки определенные знания Дубровский дочери дал. Недаром профессор Б.Ф. Егоров, изучая окружение Аполлона Григорьева, отметил: «Все письма М.Ф. Дубровской написаны быстрым, нервным почерком: встречаются грамматические ошибки, но почерк – не малограмотной женщины»16. Маша была любознательным и к тому же самолюбивым ребенком. Например, она завидовала подругам, умеющим играть на рояле или «по-французскому болтать». В определенных условиях и в умелых руках эту зависть можно было направить в благое русло. Однако, все произошло иначе.

В 1844 году умерла Марина Васильевна. Федор Самсонович остался один, с тремя детьми на руках. Вот тогда, «горе испытав», Дубровский окончательно «запил горькую». А Маше в ту пору исполнилось пятнадцать лет. Как всякая молоденькая девушка, она мечтала о прекрасном принце, о нарядах, развлечениях, путешествиях… Действительность диктовала иное. Скромное жалование отца уходило на самые крайние нужды – содержание квартиры – отопление, освещение и проч. (аренду жилья Дубровским оплачивало духовное училище), питание, одежду, обувь, услуги прачки и кухарки.

Любопытно, что позднее, живя с Дубровской, Аполлон Григорьев возмущался ее высказыванием о том, что «она бы никогда не пошла замуж за человека, живя с которым, сама должна бы была стряпать»17. «Да не потому, чтобы она ленива была – нет! – удивлялся Апполон Александрович – а потому, что это стыдно»18. Заниматься приготовлением пищи, уборкой, стиркой и прочими домашними работами «в обществе» было не принято, неприлично. Это правило соблюдалось не только в уездных городах, но и в столице, где даже студенты, арендующие жилье, нанимали для этих нужд соответствующую прислугу. Григорьев, стоявший выше подобных предрассудков, отказывался понимать подобные условности.

Живя в доме отца, Маша Дубровская вряд ли могла себе позволить какие-либо излишества, например, модную шляпку или новые туфельки. Между тем уездный менталитет требовал жить «не хуже других», чтобы все было «как у людей». Девушку непременно должны были ранить бедность ее семьи, отсутствие приданого, ирония подруг, либо пренебрежительные взгляды богатых купеческих сынков, например, по поводу ее старенького платья или дешевых украшений, и прочее, и прочее, и прочее…

В 1853 году, проживя вдовцом почти десять лет, отец Маши неожиданно женился. О его избраннице известно лишь то, что ее звали Александрой Марковной и она была старше своей падчерицы всего на шесть лет. Марии Дубровской в ту пору исполнилось 23 года.

В том же году женился и старший сын Федора Самсоновича Федор. Молодые сразу же сняли отдельную квартиру. Через некоторое время к ним переехал второй брат Маши Петр. Оба сына Ф.С. Дубровского к тому времени являлись мелкими служащими уездных учреждений Устюжны, получали небольшое жалование и могли как-то себя обеспечить. Федор Самсонович тогда уже не учительствовал. Скорее всего, он получал небольшое пособие за выслугу лет. Какие отношения были в семье Дубровских неизвестно, но Маша осталась жить с отцом и молодой мачехой. Впрочем, это продолжалось недолго. В 1857 году Федор Самсонович Дубровский умер, не дожив и до 60 лет. В том же году Маша сбежала из Устюжны.

17 декабря 1857 года в Устюженское уездное духовное правление поступило «Отношение» из дирекции духовного училища с просьбой сообщить «где в настоящее время проживает дочь умершего учителя Устюжского д[уховного] училища, губернского секретаря Федора Дубровского Марья Дубровская, какие имеет средства к содержанию и какого поведения»19.

Слухи в небольшом уездном городке распространялись быстро. Судя по «Отношению» они были весьма противоречивыми. С одной стороны, то, что бывшие коллеги Федора Самсоновича (либо родные Маши через администрацию духовного училища) обратились в духовное правление, а не, к примеру, в полицейское управление, говорит о следующем. Родственникам служащих епархиального ведомства, к которому относилось и духовное училище, при поездках в другие города, например, для свидания с близкими, либо «поклонения святым местам», проездные документы оформлялись по прошениям-заявкам именно в духовном правлении. Друзья или родные     Ф.С. Дубровского, разыскивая Машу, видимо, надеялись на наличие такой заявки, которая могла бы пролить свет на местонахождение беглянки.

С другой стороны, вопрос в «Отношении» о поведении Дубровской наталкивает на мысль о том, что в ее исчезновении мог быть замешан мужчина. Русский писатель, близкий друг А.А. Григорьева В.В. Крестовский в своем знаменитом романе «Петербургские трущобы» так описывал характерные истории появления в столице многих провинциальных барышень, оказавшихся впоследствии на социальном дне: «Романтический элемент пошловато-сентиментальной истории обыкновенно весьма немногосложен и заключается в том, что прежде жила, мол, «при своих родителях», а душка офицер сманил «от родителев», увез в Петербург и «оказался изменщиком», то есть бросил»20.

О том, к какому сословию и роду занятий принадлежал «душка» Марии Дубровской, история умалчивает, но вряд ли она смогла бы уехать из Устюжны самостоятельно. В тот период добраться из города в Петербург можно было по Тихвинскому почтовому тракту, на гужевом транспорте, от одной ямской станции до другой. Барышень в поездках обязательно кто-то сопровождал. Девушка, путешествующая в одиночестве, рисковала вызвать подозрение полиции. К тому же, учитывая тяжелое материальное положение семьи, можно с большой долей уверенности сказать, что Дубровские не могли себе позволить вывозить детей в другие города (например, на экскурсию или навестить родню, если таковая имелась), так что у Маши вряд ли мог быть какой-то «путевой» опыт. Кстати, даже в начале ХХ века педагоги местной женской гимназии сетовали на то, что большинство их учениц не видели «даже железных дорог, больших городов, словом, ничего, кроме Устюжны»21. Что же говорить о середине XIX столетия?

Ответ духовного правления в дирекцию училища не сохранился. Из записей журнала исходящих документов правления известно, что он был дан 23 декабря, то есть всего через семь дней после запроса, после чего к этой теме больше никто не возвращался. Из данных того же источника следует, что Дубровская с прошением об оформлении документов на какую-либо поездку за пределы Устюженского уезда в духовное правление не обращалась. Однако, теперь известно, что после смерти отца она уехала в Петербург, раз и навсегда отказавшись от почти нищенского, но относительно спокойного существования в родном городе за счет родственников. Братья Дубровские вряд ли отказали бы в помощи сестре (в уездном обществе подобное осуждалось), однако они были небогаты. Девушка, о которой Григорьев говорил «горда ты», возможно, просто решила освободить своих близких от забот о себе. Кроме того, сбежав из дома, Маша могла надеяться одним махом, пусть даже ценой своей погубленной репутации, изменить опостылевшее существование.

Не прихоть, не любовь, не страсть

Заставили впервые пасть

Тебя, несчастное созданье…

То злость была на жребий свой,

Да мишурой и суетой

Безумное очарованье.

Так или иначе, но в 1857 году Мария Дубровская навсегда покинула родной город. Данных о том, с кем, как и на что она жила до встречи с Аполлоном Григорьевым, которая, как предполагают специалисты, произошла в конце 1858 – начале 1859 года, нет. Среди людей, знавших ее на этот момент, известно имя только одного человека – Алексея Арсентьева. Именно он познакомил Дубровскую с Григорьевым.

27 октября 1858 года в письме к своей знакомой Е.С. Протопоповой в Москву Аполлон Александрович указал свой обратный адрес: «Санкт-Петербург. На Гончарной улице, против Каретной части, дом Яковлева, в квартире Алексея Арсентьева»22. Речь здесь идет о доходном доме некого генерал-майора Яковлева (совр. адрес Гончарная, 7). Доходными называли дома, специально построенные или перепланированные для сдачи квартир внаем на длительный срок. Купить квартиру в таком доме было невозможно. Продавали только сами дома, либо участки под их застройку. Указанный дом на Гончарной перепродавался, по меньшей мере, восемь раз и специалистам он более известен по последнему владельцу – купцу Ф.А. Понамареву23.

Снять квартиру, либо комнату, либо даже угол в помещении доходного дома было несложно. Объявления о сдаче жилья в аренду или, как они еще тогда назывались, «билетики» или «ярлыки», домовладельцы приклеивали прямо на окна и на ворота своих домов. Сняв квартиру, наниматель имел право, если это, конечно, не запрещалось домовладельцем, в свою очередь сдавать ее целиком, либо отдельными комнатами в поднаем (субаренду). Если предположить, что Арсентьев был нанимателем квартиры и занимался ее субарендой, то есть сдавал жилье покомнатно, а именно на это указывает присутствие в его квартире жильцов Григорьева и Дубровской, то становится понятным, почему Аполлон Григорьев, не без присущей ему иронии («ёрничества»), в поэме «Вверх по Волге» назвал его «нумерной хозяин».

Плут Алексей Арсентьев, мой

Личарда верный, нумерной

Хозяин…

Как известно, номерными («нумерными») называли обслуживающий персонал гостиничных номеров. Арсентьев, сдавая комнаты, фактически превращал их в «нумера». При этом, следует учитывать, что в XIX веке не существовало привычного современному человеку понятия коммунальной квартиры. Это, скорее, был небольшой пансион, так как «нумерные хозяева», как правило, не только оставляли за собой часть жилой площади в той же квартире, но и выполняли различные поручения своих жильцов, порой вплоть до обеспечения их обедами и ужинами в общей столовой, то есть прислуживали им. Отсюда и григорьевское прозвище Арсентьева – «мой Личарда верный», по имени слуги из народной лубочной сказки «О Бове-королевиче».

В период знакомства с Дубровской у Григорьева была постоянная работа и водились деньги, а потому «плут Алексей Арсентьев» старался ему во всем угодить. Например, «складывал» на диван, когда подгулявший литератор возвращался домой «мертвецки», а однажды «предоставил» ему девушку.

Но помнишь ты, как привели

Тебя ко мне?.. такой тоскою

Была полна ты, и к тебе,

Несчастной, купленной рабе,

Столь тяготившейся судьбою,

Больную жалость сразу я

Почуял…

Этой «купленой рабой» оказалась Мария Дубровская, что дало исследователям право предположить, будто бы Арсентьев привел девушку из какого-то притона. Однако ни в поэме Григорьева, ни в каких-либо других источниках не указано, что Дубровская появилась в квартире Арсентьева «с улицы», хотя, конечно, исключить такой версии нельзя. С другой стороны, известно, что она жила на Гончарной в отдельной комнате точно также, как и Григорьев.

… Уж не раз

Видал я, что, в какой бы час

Ни воротился я, – горела

Все свечка в комнатке твоей.

Горда ты, но однажды с ней

Ты выглянуть не утерпела

Из полузамкнутых дверей.

 

…раз друзья кутили

И буйны головы сложили

Повалкой в комнате моей…

Едва всем места доставало…

Из всего вышеизложенного следует, что либо Григорьев снял у Арсентьева несколько комнат (например, две) и одну из них позднее предоставил своей «купленной рабе», либо комнату в этой квартире Мария Дубровская занимала еще до приезда Аполлона Александровича.

В XIX веке 98% населения Петербурга жило на съемных квартирах24. Как правило, жилье арендовалось не более, чем на год. Обычно местные жители предпочитали нанимать квартиры или комнаты на срок в 7-9 месяцев, перебираясь на лето в пригороды, на такие же съемные дачи. Возвращаясь к зиме в столицу, они, если не было договоренности с домовладельцем, снимали жилье уже в другом месте.

Если предположить, что Дубровская, уехав из Устюжны в конце 1857 года, сразу же поселилась (одна или сначала вместе с «душкой»?) в квартире Арсентьева на Гончарной улице, арендовав ее, например, на год, то к концу 1858 года срок аренды должен был заканчиваться. Возможно, вместе с этим у девушки закончились все сбережения, вот тогда арендатор, угрожая выбросить ее на улицу, и мог себе позволить обращаться с ней, как с «купленной рабой». Любопытно, что к Григорьеву Арсентьев привел ее обманом, выдавая своего жильца за богатого московского купца. Недаром Аполлон Александрович впоследствии удивлялся:

Плут Алексей Арсентьев, мой

Личарда верный, нумерной

Хозяин, как-то «предоставил»

Тебя мне. Как он скоро мог

Обделать дело – знает <бог>

Да он. Купцом московским славил

Меня он, сказывала ты…

А впрочем – бог ему прости!

Последняя фраза говорит о том, что Арсентьев знал о роде занятий своего жильца, но решил обмануть на этот счет Дубровскую, справедливо полагая, что провинциальная барышня скорее поверит в большие деньги купца, чем интеллигента-литератора, и быстрее согласится на знакомство в надежде решить материальные проблемы. Арсентьеву же хотелось «скоро…обделать дело», ведь девушка явно тяготилась своим положением («столь тяготившейся судьбою»).

Так или иначе, но в конце 1858-начале 1859 гг. произошло знакомство литератора А.А. Григорьева и «устюжской барышни» М.Ф. Дубровской. Аполлон Александрович неожиданно для себя оказался очарован

Каким-то профилем цыганки,

Какой-то грустной красотой.

Б.Ф. Егоров пишет: «…возникла настоящая взаимная любовь, согревшая нашего неудачника впервые в его жизни. Возможно, что и Мария Федоровна впервые познала высокое чувство»25.

Для Маши встреча с Аполлоном Александровичем стала настоящим спасением. Не имея специальности, не обученная никакому мастерству, оторванная от родных и близких, без средств к существованию, но с воспитанием и амбициями «барышни», она должна была чувствовать постоянный страх и унижение перед теми, от кого тогда зависела ее судьба. Неожиданная доброта и участие к ней со стороны совершенно постороннего человека, не могли не вызвать у потерявшейся в жизни девушки ответной любви и благодарности. Об этом писал сам Аполлон Александрович:

Больную жалость сразу я

Почуял – и душа твоя

Ту жалость сразу оценила;

И страстью первой за нее,

За жалость ту, дитя мое,

Меня ты крепко полюбила.

С этого момента для Дубровской началась новая жизнь, в которой, как мечталось, она станет «жить не хуже других» и у нее будет все – дом, семья, дети, уважение окружающих и, конечно, новые платья, новые туфли, новая мебель…

В квартире Арсентьева Маша оставаться больше не могла. Вместе с Аполлоном Александровичем они перехали в доходный дом И.Л. Логинова на Невском проспекте. 13 октября 1859 года в письме к своему приятелю поэту П.А. Плетневу Григорьев писал: «Адрес мой… на Невском проспекте, между Владимирской и Николаевской /совр. М. Горького – Е.В./ улиц, в доме Логинова26, в квартире г-жи Дубровской (Московской части, 1-го квартала, № 26/60)»27. Итак, квартира на главном столичном проспекте была снята на имя Дубровской. Для Григорьева этот факт не имел никакого значения, а вот для провинциальной барышни был чрезвычайно важен, ведь в свое время она уехала, как сейчас говорят, «покорять столицу». Квартира на Невском на собственное имя, пусть даже и съемная, явно могла считаться одной из «ступенек» этого «покорения».

Второй «ступенькой», конечно, должен был стать законный брак, но, увы, при всей своей привязанности к «устюжской барышне», Аполлон Александрович  не мог на ней жениться, так как был уже женат. Его супруга жила в Москве вместе с двумя сыновьями, считавшимися родными детьми А.А. Григорьева, хотя сам Аполлон Александрович в этом сомневался. Его брак оказался неудачным с самого начала, а затем и вовсе распался, но на официальный развод жена Григорьева не согласилась. В результате Мария Дубровская оказалась в жалкой роли содержанки. Несмотря на это, влюбленные радовались жизни.

В первом полугодии 1859 года Григорьев являлся ведущим сотрудником журнала «Русское слово», принадлежавшем богатому меценату графу Г.А. Кушелеву-Безбородко, а потому проблем с деньгами у него не было:

И впрямь, как купчик, в эту пору

Я жил… Я деньгами сорил,

Как миллионщик, и кутил

Без устали и без зазору…

Аполлон Александрович окружил свою возлюбленную заботой, потакал различным прихотям. Маша по своему вкусу обставила их квартиру на Невском, а на лето влюбленные переехали на съемную дачу в Полюстрово, где провели немало счастливых минут.

Сырых Полюстрова ночей,

Лобзаний страстных и речей

Воспоминаньями я мучим.

– признавался позднее Григорьев.

Живя с известным поэтом и критиком, Мария Дубровская поневоле познакомилась с некоторыми знаменитыми представителями литературной элиты из его окружения – писателем Ф.М. Достоевским, критиком Н.Н.Страховым и, возможно, поэтом А.А. Фетом, который, по воспоминаниям, в 1860 году бывал «в небольшой квартире» Григорьева «недалеко от Знаменской церкви»28.

Аполлон Александрович не прятал свою гражданскую жену, не стыдился ее мещанского происхождения, знакомя с людьми своего круга.

И прочной становилась связь

Между тобой и всеми нами.

– писал он о Дубровской. При этом Григорьев пытался исправить пробелы в воспитании и образовании свой возлюбленной, восклицая:

 

Ведь если б, друг несчастный мой,

Ты смолоду чему училась,

Ты жизнь бы шире понимать

Могла…

Маша стала заниматься французским языком. Аполлон Александрович, человек весьма музыкальный, который прекрасно пел, превосходно играл на рояле и гитаре, решил приобщить к музыке и «устюжскую барышню». Он даже уговорил своего друга, впоследствии известного композитора и дирижера Константина Вильбоа дать своей возлюбленной несколько уроков. Кроме того, однажды ему пришла на ум идея попытаться сделать из Дубровской актрису. Используя свои связи, он даже организовал ей в Петербурге какие-то сценические дебюты. Увы, все было напрасно. Девушка не обладала никакими особыми талантами, и Аполлон Александрович махнул рукой на свои затеи, тем более, что она в ту пору уже ждала ребенка.

Между тем, их идиллия длилась недолго. В августе того же 1859 года Григорьев из-за интриг одного из сослуживцев вынужден был уйти из кушелевского журнала, потеряв солидный заработок. Он никогда не умел копить деньги и откладывать их «на черный день», впрочем, как и сама Маша. В результате зимой они оказались в «квартире г-жи Дубровской»  без дров и, практически, без продуктов. В таких условиях в одну из стылых петербургских ночей Маша родила своего первенца. Григорьев впоследствии с ужасом вспоминал: «… в декабре – в холодной нетопленной квартире моей в доме Логинова на кровати лежала бедная, еще не оправившаяся от родов женщина – а в другой комнате стонал без кормилицы бедный, умирающий ребенок»29. Об этой страшной ночи он упомянул и в своей последней поэме:

Всю ночь убитый и немой,

Я просидел… Когда ж с зарей

Ушел я… Что-то забелело,

Как нитки, в бороде моей:

Два волоса внезапно в ней

В ту ночь клятую поседело.

Сын Маши и Аполлона Александровича, явившийся в столь неуютный мир и в весьма неподходящее время, вскоре умер. Родные и некоторые друзья Григорьева резко осудили его за незаконную связь с женщиной, не принадлежавшей, к тому же, к их кругу, но с Дубровской он не расстался. В этот период в письме к своему другу Е.Н. Эдельсону, который советовал ему бросить Марию, Аполлон Александрович возмущался: «… хорошо было бы, если бы я вертелся, как флюгер, по манию моих друзей!… Высоконравственно было бы бросить женщину, которуя я люблю и в которой есть еще искра Божья… Нет, любезные друзья!»30. Довольно резко он ответил и на увещевания своего старого учителя, известного историка М.П. Погодина: «Теперь я поведу речь о себе… в предупреждение всяких обвинений… Я держу любовницу. В переводе на человеческий язык это значит вот что: я несчастливо женат, я отец чужих детей… – встретился с женщиной, которая готова со мной в огонь и в воду, которую я честно полюбил за ее же честную любовь. Естественное дело, что я ни за что в мире ее не брошу…»31.

Между тем их отношения с Машей были вовсе не безоблачными. Смерть ребенка, расстроенное здоровье, бытовые проблемы, отсутствие средств к существованию, обвинения в ее адрес со стороны близких Григорьева, и, ко всему прочему, известная слабость Аполлона Александровича к горячительным напиткам, конечно, не могли не сказаться на издерганных нервах женщины. Они часто ссорились, однако Маша по-прежнему любила своего неприкаянного поэта, а Григорьев, отчаявшись найти достойную работу в столице и выбраться из долгов, решил уехать из Петербурга в родную Москву. И уехал… один! В письме к Н.Н. Страхову от 17 сентября 1860 года из Москвы он признавался: «Я удрал из Петербурга, потому что там я был абсолютно ненужным человеком… Я удрал сначала один. Я хотел испытать, что сделает женщина, когда она любит. Что мне это стоило – это знает Бог, а что ей это стоило – знает доктор Захарьин, который едва-едва оправил теперь кое-как ее разбитый организм»32.

Маша последовала за Аполлоном Александровичем, который впоследствии, обращаясь к ней в своей поэме, вспоминал, как

…за бесценок продала

Когда ты все, что добыла

Моя башка работой трудной, –

Чтоб только вместе быть со мной,

То был опять порыв святой,

Хотя безумно-безрассудный…

Поправить свои дела в Москве Григорьеву так и не удалось, и уже к концу 1860 года влюбленные вновь были в Петербурге. В этот период статьями и переводами Аполлона Александровича заинтересовался новый столичный ежемесячный журнал «Светоч», редакция которого пригласила его к сотрудничеству. Появились гонорары. Определенную сумму нуждающемуся коллеге выделил Литературный фонд. Однако все эти финансовые вливания не помогли. Григорьев окончательно запутался в долгах, в результате чего ростовщики в январе 1861 года на целый месяц упрятали его в долговую тюрьму.

В мае того же года Аполлон Александрович и Маша уехали из Петербурга в Оренбург, где Григорьев получил место учителя русской словесности в местном кадетском корпусе.

Ты помнишь ли, как мы с тобой

Въезжали в город тот степной?

Я думал: вот приют покоя;

Здесь буду жить да поживать.

Пожалуй даже… прозябать,

Не корчя из себя героя.

Лишь жить бы честно…

После нарядной шумной столицы провинциальный пограничный Оренбург, в котором было много военных, им не понравился. Григорьев даже сгоряча обозвал его смесью «деревни с казармою». Маша скучала, уверяя Аполлона Александровича, что здесь «хоть три года проживет, а все не привыкнет»33. И все-таки в первые месяцы своего оренбургского житья они неплохо ладили. «Живем мы очень мирно и смирно», – признавался Аполлон Александрович в письме к Н.Н. Страхову 23 сентября 1861 года из Оренбурга34. И тут же, по своей всегдашней привычке к «ёрничеству», дразня Машу, добавил: «Марья Федоровна по подлости характера хочет написать тебе, что я пил две недели – но это клевета самая гнусная»35.

Судя по всему, у него были самые благие намерения относительно их будущей жизни. Григорьев не только энергично взялся за свои преподавательские обязанности в кадетском корпусе, но набрал еще и частных уроков. Кроме того, он постепенно восстановил связь с петербургским журналом «Время», писал статьи, занимался литературными переводами. Подобная загруженность заставила забыть о спиртном. «Житие веду я трезвое»36, – признавался он друзьям в этот период. Последнее особенно радовало Марию Федоровну, которая еще в Петербурге неоднократно обращалась к Страхову с просьбами уговорить Аполлона Александровича, «чтобы он не пил», так как «вино губит его талант и может повредить по службе»37.

В Оренбурге они поселились в доме купца Лодыгина на главной Николаевской улице (совр. ул. Советская, 32), напротив Гостинного двора, недалеко от кадетских учебных корпусов. Новоселам выдали «на обзаведение» 200 рублей38. Мария Федоровна, почувствовав себя женой уважаемого человека, воспряла духом. Она опять ждала ребенка и, скорее всего, это сыграло немаловажную роль в их решении о переезде в Оренбург. Однако ей вновь было не суждено стать матерью. Всего через месяц после их отъезда из столицы, Дубровская слегла от преждевременных родов. Ребенок погиб.

Дальше – больше. Законная супруга Аполлона Александровича, узнав о том, что у него появился постоянный доход, написала письмо оренбургскому генерал-губернатору, в котором обвиняла мужа в разврате и жаловалась, что он отказывается содержать семью. Начальство вызвало Григорьева «на ковер», где он давал унизительные объяснения и обязался отсылать часть жалования покинутой семье. Впрочем, в письме к Страхову от 20 марта 1862 года Аполлон Александрович сообщал: «Начальство очень удобно переварило мое незаконное сожитие. Одного простого и откровенного объяснения по поводу жалобы моей жены достаточно было, чтобы это дело юридически покончить. Но нравственно мне нисколько не стало от этого легче»39.

Защищая Марию Федоровну, Григорьев демонстративно появлялся с ней под руку на вечерах в Дворянском собрании, но это не спасало ее от сплетен и косых взглядов обывателей. Приглашения на званые обеды и вечера подчеркнуто присылали только на имя Аполлона Александровича, чем, безусловно, сильно ранили самолюбие бедной «устюжской барышни». Зная, что там бывают другие женщины, в том числе и поклонницы творчества Григорьева, Маша дико его ревновала. От одиночества и неумения занять себя, она стала раздражительной и скандальной. Невостребованную привязанность к погибшим детям, перенесла на маленькую собачку, с которой возилась, как с ребенком, чем страшно сердила Аполлона Александровича. Скандалы, слезы, истерики, упреки… Григорьев вновь начал прикладываться к бутылке. Раздражало его и провинциальное общество.

…Бог ты мой!

Какой ребенок я смешной,

Идеалист сорокалетний!-

Жить честно там, где всяк живет,

Неся усердно всякий гнет,

Купаясь в луже хамских сплетней.

Увы, переезд в Оренбург ничего не изменил в жизни Аполлона Александровича и Марии Федоровны. «Зачем я ехал в Оренбург – и поехал бы – видит Бог – в Камчатку? – восклицал Григорьев – Мне надоело, опротивело нищиться, должать безысходно… А тут стало повторяться то же самое… Почему? Что я – прокручиваю, что ли, много? Самые страшные загулы, девятидневия до скачущих из-под руки чортиков и растягивающихся в углу харь – не обходились мне дорого, ибо водка скверная, но сравнительно дешевая вещь. Бесхозяйство и самолюбие несчастной устюжской «барышни» – проклятая претензия жить не хуже других – да моя слабость все так же и так же тянули меня в омут»40.

Дубровская тоже тяжело переживала крушение своих надежд на новую жизнь («не хуже других»). Их притензии были обоюдными, однако у Маши они вылились в очередных скандалах и даже мстительных жалобах на Григорьева властям. «Женщина лжет, что ее оставляют без копейки, лжет, что я увез ее от родителей»41, – возмущался Аполлон Александрович. Григорьева вызывали к начальству, он объяснялся, ему верили, а дома его вновь ждали скандалы, слезы и упреки:

Но пить по капле жизни яд,

Но вынесть мелочностей ад

Без жалоб, хныканья, упреков

Ты, даже искренне любя,

Была не в силах… От тебя

Видал немало я упреков.

Долго так продолжаться не могло. Аполлон Александрович устал:

Ты мне мешала… Не бедна

На свете голова одна, –

Бедна, коль есть при ней другая…

Весной 1862 года они расстались и Дубровская вернулась в Петербург. 20 марта 1862 года А.А. Григорьев сообщил Н.Н. Страхову в письме: «Жаль, и ничего не поделаешь. Так должно было[быть]. Вот я нынче услыхал, что перед отъездом три часа она выла бедная – и пошел на урок. Хожу по классу и диктую грамматические примеры – а что-то давит грудь, подступает к горлу и того и гляди, прорвется истерическими рыданиями!.. Ну, во всяком случае, душевный процесс завершился. Теперь – работать…»42.

Однако, не тут-то было. Аполлон Александрович, оставшись один в чужом городе, вдруг неожиданно затосковал по своей своенравной возлюбленной:

Без сожаления к тебе,

Без сожаления к себе

Я разорвал союз несчастный…

Но, боже, если бы могла

Понять ты только, чем была

Ты для моей природы страстной!..

Воистину, им было «тесно вместе и скучно врозь». Выпросив у начальства отпуск на два месяца «для устройства домашних дел», Григорьев в конце мая выехал в столицу «вверх по Волге», проделав в обратном порядке тот же путь, по которому они с Машей ехали сюда год назад: от Оренбурга до Самары – «на перекладных», от Самары до Твери – на пароходе, а от Твери до Петербурга – по железной дороге. Как известно, поэтическим «итогом» этого путешествия стала его поэма «Вверх по Волге», полная боли и нравственных мучений от разрыва с «устюжской барышней»:

…Творец! нет мочи!

Безумной страсти нашей ночи

Вновь ум мутят, волнуют кровь…

Опять и ревность, и любовь!

Григорьев, хорошо зная беспомощность своей возлюбленной перед жизненными проблемами, опасался, что на ее пути вновь может оказаться очередной «плут Алексей Арсентьев» и тогда:

Другой… еще другой… Проклятья!

Тебя сожмут в свои объятья…

Ты, знаю, будешь холодна…

Но им отдашься все же, все же!

Продашь себя, отдашься… Боже!

В Петербурге Аполлон Александрович с головой ушел в журнальную работу, заочно и со скандалом уволившись с места преподавателя в Оренбургском кадетском корпусе, и… вновь сошелся с Дубровской. Они словно бегали по кругу, постоянно «наступая» на одни и те же «грабли» – любовная страсть, благие намерения, надежды на лучшую жизнь, а потом скандалы, обиды и взаимные претензии, тягостная разлука и снова любовная страсть, благие намерения… Плюс ко всему неуживчивый Григорьев часто вступал в конфликты со своими работодателями, страдал запоями и, как всегда, был в долгах, за что дважды попадал в тюрьму. Мария Федоровна навещала его, но помочь практически ничем не могла. Судя по всему, Аполлон Александрович вновь решил разорвать с ней «союз несчастный». Когда 19 сентября 1864 года она пришла на очередное свидание в «долговое отделение», то ей сообщили, что Григорьева выпустили и где он находится неизвестно.

Неприкаянного литератора выкупила из тюрьмы некая генеральша А.И. Бибикова, весьма экцентричная особа и начинающая писательница, которая надеялась, что Григорьев поможет ей на ее новом поприще в благодарность за оказанную ему услугу. Расстроенная Дубровская, сообразив, что Аполлон Александрович не хочет ее видеть, умоляла Страхова: «… прошу Вас, добрый Николай Николаевич, не можете ли Вы устроить так, чтобы мне с ним проститься, и то в таком случае, чтобы он, если пожелает, принял меня так, как бы мог принять кого из знакомых, не сердясь и без всяких штук и без нервного трясения, что с ним обыкновенно бывает во время раздраженного состояния. Впрочем, как Вы знаете. Мне очень жаль его…»43.

Неизвестно, увиделись ли они еще раз. Через несколько дней после выхода из долговой тюрьмы, 25 сентября 1864 года Аполлон Александрович Григорьев скоропостижно скончался от апоплексического удара. Через три дня друзья похоронили его на Митрофаньевском кладбище44. Похороны были скромными и немноголюдными. Марии Федоровне о смерти Григорьева никто не сообщил. Она узнала об этом только через несколько дней после похорон, плакала, писала к Страхову, прося хотя бы «показать его могилу».

В тот период Дубровская, по ее словам, жила «в угле на кухне» за 2 рубля45. «Угол» – одна из единиц аренды жилого помещения того периода. «Углы» в петербургских квартирах специалисты описывают так: «Угол» выделялся ситцевыми занавесками. В комнате жили обыкновенно по 4 семьи, на широких семейных кроватях спали вместе с родителями и дети. Более ценились передние углы у окон, стоившие по 5 рублей. Задние углы у печки стоили по 3 рубля… Нередко даже, когда вся комната уже заставлена кроватями, избыточные жильцы… спят на полу в кухне, коридорах, узких проходах, в темных углах»46.

Судя по всему, Дубровская и оказалась в роли «избыточного» жильца, а, следовательно, находилась в самом отчаянном положении. Действительно, в письме к Страхову от 4 октября 1864 года она жаловалась: «…у меня нет ни ботинков, ни платья… даже за угол-то заплатить не могу»47. Униженно молила о помощи, напоминая друзьям Григорьева о заключительных строках его последней поэмы, обращенных к ним и посвященных ей:

…помяните

Меня одним… Коль вам ее

Придется встретить падшей, бедной,

Худой, больной, разбитой, бледной,

Во имя грешное мое

Подайте ей хоть грош вы медный…

Жалостливый Н.Н. Страхов, а, возможно, и Ф.М. Достоевский в память об умершем друге немного помогли ей деньгами. Однако оба были небогаты, часто в долгах, и оказывать ей постоянную материальную помощь не могли. Последнее из известных писем М.Ф. Дубровской к Н.Н. Страхову датировано 8 мая 1866 года. В нем Мария Федоровна вновь умоляла его о помощи, сообщая о своем «безвыходном положении»48. Что с ней случилось позднее? Одно можно сказать с уверенностью – в Устюжну Дубровская не вернулась, хотя в этот период оба ее брата со своими семьями продолжали жить в родном городе. Старший Федор служил в должности секретаря уездного суда, младший Петр был письмоводителем мирового посредника.

В конце XIX – нач. XX вв. в Устюжне были известны супруги Николай Петрович и Мария Павловна (по другим источникам Павлиновна) Дубровские, которые имели собственный дом на Благовещенской улице (совр. ул.Трудовой Коммуны) и небольшой участок земли  в  6 десятин (пашня, покос, лес) в Хрипелевской волости49. Коллежский секретарь Николай Петрович Дубровский – родной племянник «устюжской барышни», служил судебным приставом 1 участка Устюженского уезда. Его жена Мария Павловна более двадцати лет работала учительницей Зареченской «Иконниковской» школы, заведовала народной библиотекой-читальней уездного «Комитета попечительства о народной трезвости», имела многочисленные награды и благодарности от Устюженского уездного земства. В семье рос сын Николай50. В юности он уехал в Ленинград, где прожил более пятнадцати лет и погиб в страшную блокадную зиму 1941-42гг51.

Некоторые предположения есть о судьбе «плута» Алексея Арсентьева, сыгравшего немаловажную роль в истории романа поэта Аполлона Григорьева с устюжанкой Марией Дубровской.

Арсентьевы – фамилия довольно распространенная. В конце XVIII века в Устюжно-Железопольском уезде были известны помещики Арсентьевы, владевшие землями в Николо-Слезкинском погосте (позднее Никифоровская волость). В XIX – нач. ХХ вв. под такой фамилией в той же волости проживали их бывшие крепостные. Позднее потомки этих крепостных зарегистрированы  и среди жителей Устюжны. Известно также, что многие крестьяне Устюженского уезда и представители мещанского сословия города уже в XIX веке занимались отхожим промыслом, уезжая на заработки в столицу, а порой и оседая там на постоянное место жительства и зарабатывая на жизнь различными ремеслами.

Данных о том, перебрался ли кто-либо из устюжан Арсентьевых в указанный период в Петербург, нет. Известно лишь то, что по сведениям столичной адресной книги 1867 года в городе на Неве было официально зарегистрировано двенадцать мастеровых52 по фамилии Арсентьевы – ткачи, столяры, маляры и проч. Например, на Гончарной улице в доме № 17 жил плотник Андрей Арсентьев.

Адресные книги Петербурга за 1892 и 1894гг. зафиксировали несколько столичных трактиров, которыми владели некие «Алексей А.» и Николай Алексеевич Арсентьевы. В частности, Алексею Арсентьеву принадлежали трактирные заведения, расположенные по адресам: прос. Забалканский (совр. Московский), д.48 и ул. Воронежская, д.41. Кроме того, по адресу прос. Забалканский, д.50 у Алексея Арсентьева была «съестная лавка». В совместном владении Алексея и Николая Арсентьевых находился трактир в доме №38 на улице Предтеченской (совр. Черняховского)53.

Если трактирщик Алексей Арсентьев и «Личарда верный» А.А. Григорьева одно и то же лицо, то «нумерной хозяин» сделал неплохую карьеру, пройдя путь от мелкого субарендатора-слуги до владельца нескольких весьма доходных столичных заведений. Вспоминал ли богатый трактирщик своих жильцов с Гончарной улицы? Знал ли он о том, что его имя попало в литературное произведение? Так или иначе, но Арсентьев сыграл свою роль в судьбах популярного поэта и несчастной «устюжской барышни», которая подарила Аполлону Григорьеву немало счастливых и горьких минут, а также невольно подтолкнула его к написанию последней в его жизни поэмы «Вверх по Волге».

 

Примечания

Аполлон Григорьев. Сочинения (вступительная статья Б.Ф.Егорова). Т.1. М., 1990. С.5 Б.Ф.Егоров. Аполлон Григорьев. М., 2000. С.5 См.: там же. С.218 Аполлон Григорьев. Письма. М., 1999. С.273 Устюженский краеведческий музей (УКМ). Ф.4. Оп.1. Д.103/3 партесное пение – стиль многоголосной хоровой музыки УКМ. Ф.4. Оп.1. Д.103/3 Все даты рождения указаны на основании исповедальных записей прихожан собора Рождества Богородицы г.Устюжна Новгородской губ. из собрания архивного фонда Устюженского краеведческого музея Здесь и ниже текст поэмы приведен по изданию: Аполлон Григорьев. Сочинения. Т.1. М., 1990. С.224-242 УКМ. Ф.1. Оп.16. Д.21. Л.1; А.Поливин. Устюжна //Архив исторических и практических сведений, относящихся до России. Кн.6. СПб., 1860. С.15 УКМ. Ф.1. Оп.16. Д.4. Л.1 УКМ. Ф.14. Оп.5. Д. 505. Л.6  УКМ. Ф.1. Оп.16. Д.4. Л.1 См.: В.А.Соллогуб. Воспоминания. М., 1931; А.А.Поздеев. Несколько документальных данных к истории сюжета «Ревизора» // Литературный архив. АН СССР, Институт русской литературы (Пушкинский Дом). М.,Л., 1953; Из наследия А.А.Поздеева. Несколько документальных данных к истории сюжета «Ревизора»// Устюжна. Историко-литературный краеведческий альманах. Вып.1. Вологда, 1992 и др. А.И.Куприн. Собрание сочинений в девяти томах. Т.5. М., 1964. С.291 Материалы об Ап.Григорьеве из архива Н.Н.Страхова / Обзор, публикация и примечания Б.Ф.Егорова // Ученые записки Тартуского государственного университета. Вып. 139. Труды по русской и славянской филологии. Т.6. Тарту, 1963. С.348 Аполлон Григорьев. Письма. Указ.соч. С.273  Там же УКМ. Ф.4. Оп.1. Д.92/48. Л.52  В.В.Крестовский. Петербургские трущобы. М., 1996. Т.4. С.145-146 И.Радецкий. Первая образовательная экскурсия учениц 7 класса Устюженской женской гимназии с 5 по 22 июня 1910 года по маршруту Рыбинск-Петербург, Киев, Москва. Г.Устюжна, 1910. С.2 Аполлон Григорьев. Письма. Указ.соч. С.205 Чертежи дома купца Ф.А.Понамарева по Гончарной улице дом 7 с указанием предшествующих владельцев (Ф.Марков, А.Ф.Завитева, генерал-майор Яковлев, жена статского советника П.Безверхова, купец Б.А.Розенберг, Н.Х.Книпер, поручик М.С.Давидович) находятся на хранении в РГИА г.С.-Петербурга (Ф.513. Оп.102. Д.424); Fotoxronika [Электронный ресурс] – Режим доступа: http://www.citywalls.ru – вход свободный – заглавие с экрана (Дата обращения 10.02.2014) Е.Юхнева. Петербургские доходные дома. Очерки по истории быта. М.- СПб., 2012. С.129 Б.Ф.Егоров. Аполлон Григорьев. Указ.соч. С.160 Дом не сохранился Аполлон Григорьев. Письма. Указ.соч. С.225 Петербургская церковь иконы Божьей Матери «Знамение» была расположена на Знаменской площади (совр. пл.Восстания) при пересечении Невского проспекта и Лиговского канала. В наше время на ее месте находится наземный вестибюль станции метро «Площадь Восстания»; Милюков А.П. Литературные встречи и знакомства. СПб., 1890. [Электронный ресурс] – Режим доступа: http//dugward.ru – вход свободный – заглавие с экрана (Дата обращения 25.03.2014) Аполлон Григорьев. Письма. Указ.соч. С.275 Там же. С.226 Там же. С.234 Там же. С.232 Там же. С.263 Там же Там же Там же. С.253 Материалы об Ап.Григорьеве из архива Н.Н.Страхова / Обзор, публикация и примечания Б.Ф.Егорова // Ученые записки Тартуского государственного университета. Вып. 139. Труды по русской и славянской филологии. Т.6. Тарту, 1963. С.348 Б.Ф.Егоров. Аполлон Григорьев. Указ.соч. С.185 Аполлон Григорьев. Письма. Указ.соч. С.273  Там же  Там же. С.275  Там же. С.275-276 Материалы об Ап.Григорьеве из архива Н.Н.Страхова. Указ.соч. С.343 В настоящее время могила А.А.Григорьева находится на Волковом кладбище Петербурга, куда прах литератора был перенесен в 1930-е годы, после закрытия Митрофаньевского кладбища Материалы об Ап.Григорьеве из архива Н.Н.Страхова. Указ.соч. С.349 Е.Юхнева. Указ. соч. С.310-311 Материалы об Ап.Григорьеве из архива Н.Н.Страхова. Указ.соч. С.349  Там же УКМ. Ф.5. Оп.1. Д.24. № 824 У Н.П.Дубровского, кроме Николая, были дети от первого брака Современные устюженские старожилы указывают на еще одних Дубровских, дом которых до сих пор стоит на той же улице Трудовой коммуны (б.Благовещенской). Земский, а позднее районный агроном Орест Андреевич Дубровский (1884-1933гг.) и его жена Мария Викентьевна (1894-1934гг.), по воспоминаниям, приехали в Устюжну только в начале ХХ века и родственных связей с местными Дубровскими не имели. Всеобщая адресная книга С.-Петербурга, С.П.б., 1867-68. С.27 Адресная книга С.-Петербурга на 1892 год. СПб., 1892. Отдел II. Столбец 590, Указатель адресов лиц, помещенных в первой части книги, С.10; Адресная книга С.-Петербурга на 1894 год. СПб., 1894. Столбцы 1478, 1482,  Алфавитный указатель.
Новости
Максим Калашников: ПРОПАГАНДА И ИМИТАЦИЯ

Слыхали, как еще не принятые на вооружение Су-57 перекинули в Сирию? Ну да – они будут вести бои с крылатыми бармалеями. Бармалеи из джипов пулеметные тачанки делают? Наверное, скоро смастерят пулеметные дельтапланы, с которыми примутся браво сражаться истребители 5-го поколения.
Зато янки прекрасно изучат секретные российские истребители. Проанализируют их сигнатуры, режимы полета и т.д. Не слишком ли большая цена за возможность испытать ПРЕДСЕРИЙНЫЕ секретные машины в жарком пыльном климате и при стрельбе по бармалеям, у коих нет ни больших ЗРК, ни своих современных ВВС?

Су-57 не имеют никакого смысла в Сирии. Смысл один: власти отчаянно нужна пропаганда. Нужен пиар-эффект. Особенно после гибели “вагнеровцев” и уничтожения Су-25 из ПЗРК.

Если бы Сталин руководствовался такой логикой, то для борьбы с басмачами Туркмении перетащил бы в 30-е на Каспий крейсер “Киров”. С чудовищными затратами, по Волге. Толку от крейсера в уничтожении колтоманов – никакого, но зато какой пиар! По той же логике Сталину следовало бросать против басмачей высотные бомбардировщики ТБ-7. С наддувом моторов. Чтобы бомбить пустыню.

В погоне за пропагандистским эффектом Кремль сваливается в идиотизм. Гораздо полезнее было бы использовать Су-57 для воздушных схваток с израильскими “эфами” или с бандеровскими (немногочисленными) Су-27 советского производства. Но на это вряд ли решатся.

Пропаганда и имитации (погоня за внешним эффектом) становятся в РФ безумием.

(https://m-kalashnikov.livejournal.com/)

 

ПОЗДРАВЛЯЕМ!

Поздравляем всех с избранием председателем Союза писателей России Николая Федоровича Иванова! Мы, вологжане, знаем о его качествах не понаслышке, – общались с ним. Желаем Николаю Федоровичу стойкости и смелости. При такой поддержке можно и нужно говорить с властью с позиции правды, а не силы. И эта правда обязательно победит!

Правление Вологодской писательской организации Союза писателей России.

Белгородского студента, писавшего диплом об экстремизме, осудили на 2,5 года за экстремизм

Студента юридического факультета из Старого Оскола Белгородской области приговорили к двум с половиной годам колонии-поселения за репост четырех картинок во «ВКонтакте».

Об этом сообщает «Московский комсомолец». Молодой человек проводил соцопрос для написания диплома на тему экстремизма. При этом картинки не входили в перечень запрещенных в РФ материалов.

23-летний студент пятого курса юридического факультета Воронежского экономико-правового института Александр Крузе сделал четыре репоста с картинками на своей стене во «ВКонтакте». Молодой человек под картинками проводил соцопрос среди своих подписчиков. Полученные данные он планировал использовать при написании диплома на тему экстремизма, который должен был защищать весной 2018 года.

В июле 2017 года к студенту домой пришли сотрудники ФСБ и отвезли его на допрос.

(http://www.sovross.ru/news/38048)