Вологодский литератор

официальный сайт

Все материалы из категории Слово писателя

Виктор Бараков

Виктор Бараков:

ОБРАЩЕНИЕ К ЧИТАТЕЛЯМ САЙТА ГАЗЕТЫ «ВОЛОГОДСКИЙ ЛИТЕРАТОР»

Уважаемые читатели! Вот и наступило лето красное, знойное и… отпускное! Почти на два месяца уезжаю на юг, буду жить в любимых горах Причерноморья. Вновь и вновь повторяю строки Михаила Юрьевича Лермонтова:

«Синие горы Кавказа, приветствую вас! Вы взлелеяли детство
мое; вы носили меня на своих одичалых хребтах, облаками меня
одевали, вы к небу меня приучили, и я с той поры всё мечтаю
об вас да о небе…
»

Стану бродить по склонам, думать думу, потом «водить пером», если к тайникам души «приблизится звук». Народ правильно говорит: «Летом без дела сидеть – зимой хлеба не иметь».

В горах интернет не действует, поэтому на официальной странице сайта (https://literator35.ru/) и в тенётах социальных сетей новые материалы станут появляться очень редко, по случаю. Но на период «безрыбья» для тех, кто ещё не прочёл, оставлены объёмные тексты.

Во-первых, это книга Л.Г. Яцкевич «Православное слово в творчестве вологодских писателей» («вывешена» на сайте).

Затем три специальных выпуска в разделе «Номера газеты в формате ПДФ»

(https://literator35.ru/issues/).

И наконец, исправленная и отредактированная повесть Николая Устюжанина «Моё советское детство» с предисловием Александра Цыганова

(https://literator35.ru/2019/07/prose/nikolaj-ustyuzhanin-moyo-sovetskoe-detstvo-povest-predislovie-aleksandra-tsyganova/).

К слову, в октябре-декабре на нашем сайте появится её продолжение: «Перестроечная» юность».

До свидания в конце августа! Желаю, чтобы у нас сбылась пословица:

«Красное лето никому не наскучило».

Сергей Багров

Сергей Багров:

СВОИ Часть одиннадцатая

БОЖЕСТВЕННЫЙ ЛЕС

 Там, где были леса, там  и горе. По всей стране оно разбрелось. Жилые поселки, где жили дюжие лесорубы, один  за другим  переходят в погосты, где никто уже не живет. А если живет, то с сознанием сокрушительного развала, откуда нет, и не будет уже дороги к будущему, которое кормит  и обещает.

Михаил Карачев, поэт-философ, яркий выразитель жизни своих земляков, чье детство прошло среди тех, кто выдавал  стране сверхплановый лес.

 

Здравствуй, Лаптюг, родной лесопункт,

Ненадёжный хранитель наследства!

Не сберечь тебе родственных пут

Послевоенного детства.

 

Всё ты отдал родимой стране

Трудового во имя салюта.

Ничего не оставил себе

Кроме бедного в жизни приюта.

 

Твои дети ушли в города,

Старикам умирать недалече,

И жильё не согреть в холода

Остывающей каменной печи.

 

Все побиты в округе леса.

Молевого весеннего сплава.

Растворилась, как дым в небесах,

Трудовая победная слава.

 

Сколько выпито в мае вина!

Сколько плясок в кирзовой обутке!

Не забудь же, родная  страна, —

Эта жизнь сожжена на распутье!

 

И в забвении жизни без слёз,

Под ночным полыхающим небом,

Как архангел, гудит лесовоз

И уносится в вечную небыль.

 

Так сияй же, небесный чертог,

Оглашайся для памятной славы

Русской пляской кирзовых сапог

На забытых просторах державы!

 

А просторы эти везде, где когда-то росли бесконечные ельники, где цвели по весне могучие сосны.  Иссякло лесное богатство. Не дошло до  детей  и тех маленьких-маленьких, кто еще не родился. Что у нас на сегодня? Сотни тысяч людей без будущего, у кого нет работы, но есть  щитовые дома и бараки, где народ продолжает жить, зная о том, что ему никто не поможет выбраться из безденежья и нужды. Иные, стиснув зубы от безысходности, пишут письма прямо на Кремль.  Они не просят, чтоб их куда-то переселили. Однако  хотят, чтоб была к их домам проложена,  хоть какая-нибудь, но дорога, ибо старая, по которой ходили с хлыстами автомашины, вся разбита. И стало не только ездить, но и ходить по ней невозможно.  Очень, очень нужна дорога, чтобы можно  по ней  добраться  хотя бы до магазина. Еще бы хотелось им, чтобы были в поселке медпункт и медичка, чтобы школа работала и, чтоб была для мужчин какая-нибудь работа.

А вдруг на всё это, о чём  они написали,  возьмут и откликнутся из Кремля?

Пока не откликнулись.  Поселки обречены. Об этом знают наши министры. Нет леса. Стало быть, нет и работы. Как же быть? Как спасти положение? К чему приложить рабочие руки, дабы деревья в лесу превращались из карликов в великаны? И чтоб дома захиревшего лесопункта не к погосту держали дорогу, а к свету, тому, который вверх поднимает не только северный лес, но и души тех, кто в поселке живет.

Собственно, это стремление к свету, нет-нет,  да и выручает. Кто-то благоустраивает пустующие квартиры, чтоб поселились в них городские туристы, кому подай малолюдную речку, рощицу из берез, чистый воздух и высокое русское небо. Кто-то  рыщет по мелколесью, заготовляя    коренья и ветки, чтобы готовить из  них корзины, игрушки, а то и художественные поделки. Дабы после  с ними выбраться  на дорогу и продать  проезжающим   горожанам. А когда наступает грибная и ягодная пора, всей семьей  —  в подрастающий лес,  чтоб успеть до сумерек — на  бетонку.  Опять же к автобусам и машинам, которые  могут остановиться и купить заготовленное добро.

Одно досадно и сверхобидно, что самая важная  из работ,  связанная с посадкой сеянцев елки, сосны и кедра, самых ценных  лесных пород,  нигде не ведется. Ждать, когда они вырастут, семь, восемь, а то и десять десятилетий.  А деньги на   жизнь требуются сегодня. Здесь без финансового вливания не обойтись. Не будет вливания, не будет и леса.  Не говоря уже о поселках, где люди воистину проявляют мужественный характер, всё делая для того, чтобы была рядом с ними не затяжная тоска, а жизнь.

Сегодняшний день перекликается с завтрашним. А в  завтрашнем — что? Неужели сплошные тени? Нет! Нет! — протестует душа поэта. Михаил Карачев очень остро переживает. Потому и голос стихов   приправлен горечью и   печалью. И еще в нем — забытая Богом дорога, по которой мы продолжаем идти. Куда и зачем? Ответить на это поэт может только суровой строкой.

 

На окраине дали далёкой

Нас настигла  дождливая мгла.

Позабытая Богом дорога

К деревушке пустой привела.

 

— Что-то здесь ночевать неохота,

Да, видать, не минуешь судьбы, —

Молвил брат, постучавшись в ворота

Самой крайней угрюмой избы.

 

Мрак оконный стоит непробудно,

Ни собачьего лая в ответ.

Кто войдёт, тот хозяином будет,

Хочешь — на  ночь, а хочешь — навек.

 

Мы холодную печь растопили.

И на печь улеглись ночевать.

Но домашние тени бродили,

Начиная о жизни мечтать.

 

А в печи всё сильней разгоралось,

Всё теплей становилось в избе.

Нам на миг иль навек задремалось,

Непогода шумела во тьме.

 

То ли въявь, то ль со страху приснилось —

Из трубы полыхнуло огнём!

Вся по бревнам изба раскатилась,

И вокруг загудел космодром!

 

И на русской печи, как с горящим мотором.

Понеслись мы, не зная судьбы,

И трещит наша печь, и ревёт

И гудит над простором!

Только дым, только искры летят из трубы.

 

У каждого — собственный переход. От начала — к концу. Хорошо, если б  этот конец где-нибудь решительно  задержался. Задержался во имя жизни, особенно тех, кого  пока нет, но явится, чтоб увидеть рядом с собой божественный лес,  кому положено вдохновлять и радовать человека.  Будет такое? Или не будет?

Сергей Багров

Сергей Багров:

СВОИ Часть десятая

ВОТ РОССИЯ МОЯ

 Уж не помню подробностей, с кем и встречался я лет 30 тому назад в уютной гостинице Кич-городка. Помню только одно, что это был врач с наклонностями поэта, кто время от времени пишет стихи. Был летний вечер, и врач  куда-то спешил. Наверно, к больному. А в гостиницу он забежал, чтоб встретиться с человеком, кто знал самого Рубцова. То есть со мной. Пожал мне руку. Закидал меня кучей вопросов. Прочитал пару своих самых свежих стихотворений о брызжущем свете, ромашках на берегу, речке Кичменьге и любви. Попросил устроить их где-нибудь в областной газете. Широко улыбнулся, обнял меня, как если бы был знаком со мной сорок лет, и исчез.

И вот сейчас, в эти дни, узнаю, что живет в Кичменгском городке некто, хирург и поэт. Может, с ним я тогда и встречался? Возможно. Каких-то особых волнений  стихи его не вызвали у меня. Поэтому никуда их не предлагал.

Как часто молодость, порывы душевных волнений, желание выразиться по полной,  берут  в человеке верх, и он начинает писать лирические куплеты. У большинства куплеты куплетами и остаются, пыл в груди затихает, и стихи забываются, как нечто ненужное, без чего спокойно можно и обойтись.

Но бывают и исключения. Не забываются первые юношеские порывы. И желание их выразить особенными словами не пропадает.

Я думаю, какую-то роль в становлении человека художником слова играет и орган печати. В районных центрах таковым может быть лишь своя, районных масштабов газета и тот, кто её редактирует.

Не барственно, не снисходительно, не нравоучительно, а напротив, с добрым расположением души внимает редактор начинающему творцу в его исканиях, где и как напечатать свой первый опыт.

Такая поддержка молодых талантов исходила и от редактора кич-городецкой газеты  «Заря Севера» Василия Михайловича Чурина. С ним я когда-то работал в тотемской районной газете. Позднее Василия Михайловича перевели на работу в Кич-Городок. Оттуда, буквально с редакторского стола получил я однажды письмо от Чурина, где он просил послать для газеты рассказ.  Такие просьбы для начинающих литераторов были всегда очень и очень приятны. Как много значит, когда  в тебя, как в писателя, хотя ты еще вовсе и не писатель, кто-то верит.

С еще большим вниманием относился Василий Михайлович к местным рассказчикам и поэтам.  Постоянно выпускал в газете  литературные полосы.  В одну из таких полос попал и Сергей  Томилов, отметившись там, как начинающий лирик, кого читатель запомнил по появившемуся в «Заре Севера» псевдониму — Сергей Дорожковский.

Сегодня Сергей — поэт состоявшийся, давно и смело перешагнувший районный масштаб влияния на людей . Как хирург, он продолжает работать в центральной районной больнице. Как лирик, печатается не только в родной районке, но и в областных газетах, кроме «Красного севера», куда редактор  литературу решил вообще не «пускать» и  этим облегчить себе работу. Стихи Дорожковского можно увидеть и в журнале «Лад вологодский», и в поэтических сборниках, издаваемых, как в Вологде, так и в Кич-городке.

 

Вдоль по тихому белому Югу,

На застывших его берегах

Деревеньки, мигая друг другу,

Утопают в глубоких снегах.

 

По дорогам былинками сена

Шелестит вечерами пурга,

Наметая кой-где до колена,

А коё-где заметая стога.

 

Край любимый! Леса да болота!

Да тревожащий душу простор!

В деревнях запирают ворота

Мужики в заметеленный двор.

 

Ночью выйдет к обрыву волчица.

И в сиянии бледном луны

Далеко её голос помчится,

Прерывая спокойные сны.

 

Я и сам теперь часто ночами

Просыпаюсь от острой тоски,

Если вдруг мне приснится случайно

Заметенное русло реки.

 

Тем и отличительна лирика   Сергея Дорожковского, что она живая. Берет энергию из того, что автор видит перед собой. Реки Кичменьга, Сухона, Юг, древние срубы колодцев, колода с водой для коня, синий лён равнинных полей, летний гром, отчий дом, леса да болото. Одним словом. любимым мотивом лирика стала родная сторонка, как начало не только России, но и  простора, кому дано  прислоняться ко всей Вселенной.       

Меня особенно поразило одно стихотворение Сергея, напомнившее мне песню Александра Малинина «Берега, берега».

 

А на том берегу, на другом берегу,

То, что я никогда позабыть не смогу.

Там поспели луга, и звенит сенокос,

И волнующий дух лёгкий ветер принес.

 

Вот Россия моя. Вся на том берегу.

Издалека звучит всё ку-ку да ку-ку.

Нестерпимо горят золотым купола —

Это храм на краю небольшого села.

 

Белизна на реке — то плывут облака.

И светло на душе, и тревожно слегка.

А на том берегу косарь правит косу.

А кукушка моя всё считает в лесу.

 

Я стою и гляжу. Утро летнего дня.

Но проходит оно словно мимо меня.

Что-то я потерял. Где мой первый прокос?

А за речкой звенит и звенит сенокос.

 

Здесь нет никакого подражания знаменитому певцу, поэту и композитору. Но есть общая мелодия, которая ведёт обоих лириков к постижению не только самого себя, но  и тех, кого ты любишь крепче всего. А вместе с любовью несёшь в своем сердце и видение всей России, такой родной и такой любимой, что от любви захлёбывается душа.

Виктор Бараков

Виктор Бараков:

ЗАСТАВА РУССКОГО ДУХА

Село Тарногский Городок давно и с успехом носит высокое звание «районный центр». Но неужели только административное значение мы вкладываем в это понятие? Оказывается, не только. Живут здесь ещё и талантливые люди, способные литературным творчеством одухотворить нашу жизнь. Поэтому и решили они опубликовать свои творения под одной обложкой*.

Самый известный из авторов сборника – писатель общероссийского масштаба Станислав Мишнев. Он видит русского человека насквозь, со всеми его пороками и достоинствами; не идеализирует, не заблуждается на его счёт, но твердо знает: Россия всегда стояла, и будет стоять за справедливость. Если надо – умрёт, но за либеральную чечевичную похлёбку первородство своё не отдаст. Вот что пишет литературовед, доктор филологических наук Людмила Яцкевич: «Писатель Станислав Мишнев в своём творчестве продолжает традиции тех праведников, которые «особенно остро ощущали зло и грех, разлитый в мире…»

Александр Силинский, краевед и журналист, посвятил свои очерки родному краю и его истории: «Город Кокшенгский», «Как отбирали хлеб». Но его прозаические и поэтические произведения тоже достойны внимания (рассказ «Возвращение» и стихотворения).

Виталий Ламов, лауреат Межрайонной литературной премии имени Н.В. Груздевой «Твоё имя», в лирических зарисовках, раскрывающих вечную красоту природы, размышляет о судьбе современной деревни: «Каждая деревня была маленькой крепостью, устоем, коренной основой русской жизни. Заставой русского духа. Велики города, но пустые. Не крепости. Пуста земля без деревушек, без людей» («Побудка»). Этой же теме посвятил целое аналитическое исследование и Сергей Попов (очерк «Как «доконали» деревню»).

Надежда Юрова подходит к изображению деревенской жизни иначе, с «сердечной» стороны. Драматические и даже трагические женские истории о первой любви («Вставай и иди»), об опасностях, связанных с ней («На всё воля Божия»), о предательстве близких («Не прощу никогда») запоминаются и впечатляют своей правдивостью.

 

Воспоминаниями о детстве делится Светлана Сухарева («Время собирать камни»), но её опыт, несмотря на ностальгическую ауру, воспринимается и сейчас.

 

Нина Ступникова в рассказе для детей «Василёк» использует трогательную сказочную интонацию: «И вот, сколько себя помнил, жил на этом поле Василёк. Каждый раз, просыпаясь весной, он был счастлив и весел, потому что каждую весну это поле засевали семенами льна. А лён для Василька был самым верным и надёжным другом».

 

Гораздо объёмнее представлено в сборнике поэтическое творчество. Так, стихи Веры Едемской наполнены тонкими психологическими переживаниями («душевные раны») и экспрессией:

Закрой глаза на миг.

Замри.

Теперь открой.

Все так же солнце светит,

Плывут куда-то облака,

Кусты тревожит вольный ветер.

И гомон птиц среди ветвей,

Земля застыла в предвкушенье снега.

И тянет холодом с пустых полей,

И звуки чьих-то голосов и смеха.

Теперь представь,

Что нет меня.

Не страшно?

А мне вот очень страшно,

Когда представлю мир, в котором нет тебя…

(«Страшно»)

Похожим путём идёт и Галина Истомина (стихотворения «Женщина милая…» и «Пришла любовь негаданно…»). А вот её тёзка, Галина Ленц, поднимает темы иные – философские, боговдохновенные («Ангелу на Дворцовой», «Благовещенье»). Её стремление постичь тайны русского языка можно только приветствовать:

Высокое косноязычье,

Мне не доступное пока,

Я обрету, познав величье

Родного языка.

 

Поняв его седую древность,

Поняв значенье строгих мер,

Его волшебную напевность

И поэтический размер.

(«Родной язык»)

Сложные отношения с поэтикой у Дениса и Елены Сковородиных (стихотворения «Закат», «Печально дни мои проходят…»), у Павла Ступникова («Через что я прошёл, чтобы здесь оказаться…») и Тамары Лесуковой («За что нас миловать?..», «Два деда»), но их поэтические опыты достойны уважения. Открыть двери к «высшим тайнам» пытается и Любовь Пешкова:

Не бойся одиночества и лжи,

Не дай прорваться суетным мечтаньям.

Ты знаешь, свой напев у тишины…

Он открывает двери к высшим тайнам.

(«Не нам решать:  что можно, что нельзя…»)

Неожиданные тексты предложили читателям Владимир Кириллов («А в зимовке светло…» и «В дремучем веке тоже люди жили…») и Андрей Пешков («Пусть говорят, что стих мой прост…», «Для себя мерилом…», «Предъявлю именную визитку…») Их стихи отличаются детской непосредственностью и неутраченной способностью восхищаться.

«Радостней и резче» бьётся сердце у лирической героини Эльвиры Некрасовой:

И сердце бьётся радостней и резче,
Любовь, как дар, с небес к тебе сойдёт.
Она сама тебе назначит встречу,
Увидит — и торжественно замрёт.

(«Еще ночами стынут ветки…»)

Любовь как дар – вот и нашлось слово-ключ, открывающее волшебным поворотом дверь в бесконечное пространство художественного творчества. Любовь к Родине, к русскому слову, к землякам объединяет авторов сборника «Красное Становье». И это единение – залог великого будущего, которое, даст Бог, ожидает нас впереди.

 

* Красное становье: сборник произведений тарногских авторов /(ред-сост. А.А. Цыганов). – Вологда: Полиграф-Периодика, 2019. – 465 с.

Сергей Багров

Сергей Багров:

СВОИ Части седьмая — девятая

КОМУ НА РУСИ ЖИТЬ ХОРОШО?

 Журнал «Лад вологодский», хотя и прорывается сквозь мутное время  уныния, цинизма и откровенного неприятия всего русского,  имеет  чисто русское направление. Как жить? Кто с нами?   Кому мы молимся? Кем гордимся? Кто сегодня у нас на славе? Какие стихи вызывают восторг? Какую прозу можно читать с упоением? Всё это, слава Богу, есть. И положил начало этому  первый  номер «Лада», который был выпущен осенью 2006-го.  Именно с первого номера поставлен  был   великий вопрос: кому на Руси жить хорошо? Николай Алексеевич Некрасов, которому теперь почти   200 лет,   сегодняшнему  главному редактору «Лада» Андрею Константиновичу Сальникову  за  такое рассмотрение   вопроса, будь он живой, непременно бы пожал десницу.  Благо многое из того, что замышляется   в  журнале, имеет прямое отношение к жизни простого русского человека.

Талантливых писателей и поэтов у нас много. Вологодская земля богата ими. Нам бы еще и мудрых  мастеров художественного слова.  Таких бы, как  Иван Дмитриевич Полуянов, Василий Иванович Белов, Николай Михайлович Рубцов, Лидия Теплова, Михаил Сопин, для кого служение русской литературе было равно служению родине. Нет с нами рядом Сергея Чухина, Анатолия Мартюкова, Юрия Леднева, Николая Дружининского. Называя их, я ничуть не умаляю такие имена, как Александр Романов, Виктор Коротаев, кто в свое время подарил  читателю  немало добрых книг, и все они пользовались успехом.   Однако названные мной не очень громкие  поэты при жизни недополучили той высокой  славы, какую они честно  заслужили . И это подтверждает сегодняшнее их прочтение.  Поэта нет, а он читается, настолько переполнены страстями, думами и чувствами их лучшие произведения.   «Лад» это тоже подтверждает. И вообще журнал всем нам,  дает понять, что уровень  поэзии  зависит не от темперамента поэта, не от бойкости его, не от способности  кому-то угодить. Главный судия  любимца публики есть время. Бывает ведь и так. Писатель что-то пишет, выпускает, а читать его, ну, невозможно.  Отчего? Да оттого, что мертвечинка просочилась в его строчки.  Сам он живой. А книга или публикация в журнале  умерла. Для пишущего — это катастрофа. Он ищет иногда виновника. А виновник-то не где-нибудь там вдалеке, а в нем самом.

Кто сейчас  печатается в  «Ладе»? Те, кто создают  в литературном мире определенную погоду.   Ольга Фокина,  Анатолий Ехалов,  Николай Толстиков, Олег Ларионов, Юрий Максин, Вячеслав Кокорин, Саша Пошехонов,  Геннадий Сазонов. О Сазонове хочется добавить, как о творце, в котором ужились одновременно  лирик, публицист, детский  писатель,  очеркист, вдобавок и талантливый  организатор, кто постоянно помогает непробивным писателям где-либо издаваться. Самое отличимое в его работах — быть исключительно документальным. Нарисованные им портреты  буквально списаны с конкретных вологжан. Какими были люди  в жизни, такими  и предстали перед нами хоть в очерке, хоть в повести, хоть  в книге для детей.   И так во всех его произведениях.

Иногда мне представляется «Лад вологодский» клубом или школой, где  учатся  писать или дарить друг другу  душевность единения, прочной дружбы, а  может, и самой любви. Вольно или невольно «Лад» как бы исполняет функции большого  творческого братства. В этом  братстве  много молодежи, равно как и пожилых людей.   Кто-то  пишет, совмещая биографию свою с одним из перекрестков биографии страны. Кому-то  хочется представить  картинки детства, какие были только у него, от этого  они живые  и, как магнитики, притягивают к себе. А сколько  неожиданных  шедевров можно разглядеть, читая подборки прозы и стихов, которые представили  литературные объединения! Последняя подборка с берегов Кичменьги и Юга. Земля благословенная.  Богатая — на золото, которое здесь промывали с древних пор, и, разумеется, не все промыли. Богатая — и на отбор своеобразных  русских диалектов. Так что от Кичменьги и Юга могут  полететь  по всей России живые голоса теперешних талантов.

Кому на Руси жить хорошо? Этот вечный вопрос еще долго будет будоражить нам головы. Долго ещё будут  искать на него ответы читатели «Лада». Лично меня занимают сейчас проблемы, связанные  с убылью населения. Этому я посвятил несколько своих повестей. С некоторыми из них читатель уже знаком. Ведь когда-то еще в самом начале  образования СССР Лев Давидович Троцкий мечтал уполовинить русское население за счет потерь его  не только  в Гражданской войне, но и в начальную пору строительства социализма. Эту  сверхчеловеческую идею подхватил  в 90-е годы минувшего века  глава нашего правительства Егор Тимурович Гайдар. Правители Кремля, как искушенные злодеи, на самом высоком уровне решали: что надо делать, чтоб населения в СССР было не больше 50 миллионов?  За счет чего планировалась  такая убыль? За счет резкого ухудшения  материального положения рядовых людей. Граждан страны никто уничтожать  не будет. Они уничтожатся сами по себе.  Начнут убывать, потому что им не на что будет покупать продовольствие, не на что устраивать детей  в ясли и садики. Не на что и лечиться. И многое еще другое.

А что сейчас?  Каков у нас расклад на предстоящий день? Как сохранить здоровье нации и жить по законам  совести и природы? Чтоб Россия  была процветающей?  Чтоб дышать ее воздухом можно было бы в полную грудь? Именно этой позиции и держится нынешний «Лад». Потому я и заключаю — жить ему и в дальнейшем рядом с большой русской совестью, рядом с нами.

МУРАВЕЙ

 

 

Кировская область,  Лузский район, село Лальск. Здесь родился Веня Шарыпов.   Кто его знал, запомнил Веню, как разудалого шалопая, кто был у мальчишек всегда во главе всевозможных игр и забав. «Муравьём» прозвали его ребята за то, что Веня умел всех расшевелить, настроить на нечто рискованно-смелое, подчас опасное и шальное. И ради чего? Ради того, чтоб уйти от вялой действительности, повернуться душой к весёлому и живому. Эта неугомонность преследовала Шарыпова  всю его жизнь.

«С Венюхой не заскучаешь!» — говаривали про него не только те, кто учился с ним в школе, но и служил вместе в армии, и работал в  Череповце, таская со стройки на стройку геодезические приборы.

Геодезия нас с Веней и подружила.  И если я познал ее в совершенстве в Уральской тайге, то Веня — в городе металлургов.

Однажды в Вологде, находясь на одном  из литературных семинаров, Шарыпов, кого я ещё  не знал, но с кем сидел вместе на семинаре, толкнул меня, показывая  глазами  на писателя Семена Ивановича Шуртакова, кто в тот день  нами руководил:

— Хорошо говорит. Только всё почему-то мимо. Никак в мою голову не заходит. Предлагаю —  сбежать …

Сбежать с семинара — это непозволительно. Однако мы люди взрослые. Решили внимать не тому, что знали не хуже писателя Шуртакова, а тому, чего покуда  ещё не знали.

Кроме нас с Шарыповым, не выдержав догм и скуки, ушло с  семинара ещё несколько человек.  Устроились на скамейках Детского парка.  Кто-то достал из портфеля тетрадку с написанными стихами. Хотел прочитать. Но смутился:

— Очки. Ну-ко, ну-ко? Опять-то я их забыл…

Был бы повод, а о чём говорить тем, кто рвётся в писатели? Да хоть о чем. Лишь бы это было из жизни. Начали с шутки.

— Читать можно и без очков, — заметил Шарыпов, — я  однажды на спор читал  с 50 шагов.

Я, как бывший геодезист, догадался, что Веня — топограф и читал он, скорее всего, сквозь  трубу 24-кратной силы  теодолита. Что ж. Я тоже решил от него не отстать. Сказал, как похвастался:

— И мне приходилось читать, и тоже на спор. Только подальше. Метров этак  с 70.

— С семидесяти? — смутились ребята.

И тут смех Шарыпова, с каким он провозгласил:

— Ты имеешь в виду трубу нивелира?  Сквозь неё  и читал?

— Сквозь  неё!..

Так начался  у нас собственный семинар. От труб теодолита  и нивелира перешли к самым свежим стихам.  Читали по памяти Чекмарёва, Орлова, Горбовского и Чулкова. Кого-то ругали, кого-то хвалили.  Я прочитал «Потонула во тьме…» Николая Рубцова.

Шарыпов тут же вскочил:

— А знаете! Знаете! Я тоже учился, как и Рубцов. И тоже, в  Литературном!

Так начались у меня с Шарыповым встречи. Если не в Вологде, значит,  в городе металлургов, в  Череповце, куда я частенько ездил, участвуя  в пропаганде  советской литературы. Помню, как Веня  обрадовался, когда я ему сообщил, что  один из его рассказов, напечатанный в местной газете, читал Николай Рубцов и очень высоко о нем отозвался, провозгласив:

— Как хорошо Венька пишет! Был бы сейчас он с нами, я бы обнял его и сказал: «Ты — настоящий писатель!»

Сидело нас несколько человек в редакции «Маяка». Кто-то,  поморщившись, подсказал Рубцову:

— Но он никакой ещё не писатель. Так, журналист.  Пописывает в газетку.

— Нет! — рассердился Рубцов —  Писатель!.. Он знает деревню. И город знает. Душа у него большая…

Природу не изменить. Каждый, кто в ней живет, имеет предназначение  быть только тем, кем ему, и положено быть. Шарыпов был популярен в  Череповце. Еще при жизни Рубцова  при редакции молодежной газеты  «Ударная стройка» («Курьер») он создал литературный клуб, куда входили многие молодые  череповчане. Позднее его избрали председателем литературного объединения. Первым в Череповце он стал членом Союза писателей СССР. Его перу принадлежит несколько книг: «Эхо из недальнего леса», «Чертежи  Ильи Свирского»  и «Русское поле».  Умер  Вениамин Николаевич  в 1986 году.  На 49-м году жизни. Как никто он знал душу  русского человека, стоявшего, по выражению Рубцова, одной ногой в городе, второй — в деревне. О нем исключительно и писал. Об одном писатель  жалел, что срок его жизни был небольшой. Об этом открылся он в последние дни свои Лене Беляеву, сожалея о том, что не  успел объяснить, отчего душа настоящего человека одновременно поет и плачет.

 

КЛАД

 

Как много уже сказано о Николае Рубцове! Казалось, нечего больше и говорить. Со всех сторон  исследован. Все варианты стихов известны. Что же еще-то нам обещает неведомый провозвестник его творений? Да и есть ли такой  обожатель поэта, кто бы передал то сокровенное, что всегда вызывает в груди восторг? Восторг понимания жизни, какую выстлала перед ним дорога, и он пошёл по ней до конца.

Забытое — это прошлое. То, что было и там осталось. Можно ли его рассматривать, как документ, который мы однажды  взяли и пропустили, и вот желаем его возвратить? На этот вопрос отвечает исследователь творческой биографии Николая Рубцова  череповчанин Леонид Вересов.

 

 

Передо мной его книга «Страницы жизни и творчества поэта Н. М. Рубцова».  Писатель пользуется приёмом  возвращения документа к сегодняшнему прочтению, т.е.   не только к его оживлению, но и оценке того, что когда-то происходило, но уже с позиции предстоящего дня.

Сама по себе эта работа сверхтрудоёмка. Через книгу проходит вся биография поэта, главными рассказчиками которой являются  завалявшиеся где-то в архивах и забытых шкафах всевозможные письма, справки, учётные карточки, жалобы, киноплёнки, рисунки и фотографии, выписки из газет, автографы, рецензии и прочие, прочие материалы. Всё это предстояло ещё найти, прочесть, осмотреть, осмыслить. С кем-то списаться. С кем-то договориться. Материал этот ценен еще и тем, что он рассказывает не только то, что относится непосредственно к Рубцову, но и к эпохе, в какой пребывал поэт. Поэтому на всем протяжении книги мы ощущаем походку самого поэта, равно как и походку страны. Причем, автор не делает выводов, что плохо и что хорошо. Оставляет их для читателя. Сколько читателей, столько и мнений.

Интересно, к примеру, отношение к Рубцову вологодских писателей не тогда, когда он стал уже знаменитым, а когда был чуть ли не в роли начинающего поэта, которому надо  ещё многому научиться, прежде чем стать в едином ряду с преуспевшими перьями  поэтического олимпа.

Вот как, например, оценивал творчество Рубцова бывший главный редактор «Нашего Современника» Сергей Васильевич Викулов:

«В новых стихах Н. Рубцов предстает перед нами с очень маленьким мирком. И в этом главная беда. Делать стихи чище и лучше можно научиться, да он уже многое и умеет, а вот открыть себя — это труднее, но к этому надо стремиться».

Мастера учит взыскательный педагог, вообразивший себя  учителем всех поэтов. Именно  так воспринимаются сегодня уроки Викулова Рубцову. Подобные высказывания  в адрес Рубцова можно было услышать и от других вологодских поэтов, никак не думавших, что однажды Рубцов станет такой громадной величиной, что говорить о  нем без почитания   будет, пожалуй, и невозможно.

Книга Леонида Вересова за исключением тех страниц, где автор возносит  Михаила Сурова, допустившего в своем сочинении о Рубцове  много неточностей, ошибок и сомнительных  суждений и умозаключений, имеет  большую ценность. Разумеется, она  вносит благоприятную погоду в атмосфере познания, что есть такое поэт, вышедший  из народа.

Вересов — автор оригинальный, неожиданный,  смелый.  Читать его труды о Рубцове — одно удовольствие. Перелистывая книгу,  ловишь себя на желании, чтоб  страницы ее продолжались и продолжались. Одно это говорит о  высоком мастерстве поисковика, не умеющего заигрывать с читателем. Но умеющего его повести за собой. Туда, где прячется клад. Лирический  клад Николая Рубцова.

 

 НАШ ПУТЬ

 

Прочитана книга Леонида Вересова «Николай Рубцов: легенды, были, воспоминания ХХI века».

Есть скептики, которые скажут: «А не хватит ли нам писать о Рубцове? Сколько можно?!»

Полагаю, что даже в неловко исполненном рассказе о поэте, если есть крупинка того, о чем мы не знаем или знаем через сомнение, он, рассказ, вопреки всему, делает доброе дело, восстанавливая портрет Рубцова таким, каким тот  был в жизни. В книге своей  Леонид Вересов ориентируется,  прежде всего,  на философское осмысление недавнего прошлого. Потому и биографию лирика со страниц сборника мы воспринимаем, как нечто особое, взятое не в отрыве от жизни страны, а вкупе с ней, со всеми ее перекосами и победами, обнаженными и запрятанными   делами.

Поставлен занятный  вопрос: почему стихи Рубцова несут двоякое впечатление? Их при жизни Рубцова за редким исключением никто гениальными не считал, тем не менее, они необъяснимо притягивали? И вот сейчас это притяжение рассматривается, как нечто исключительное, то самое, на что способен лишь гений. В ответе на этот вопрос — бесконечный простор для вольных раздумий. Не исключено,  что кто-то рассматривает поэта, как вечного вершника,  поскакавшего «по холмам задремавшей Отчизны» в наше тревожное будущее. Точь-в-точь провозвестника, который   указывает дорогу. Поэт  вещает, что мы идем не туда. Надо поправить наш азимут. Он спрашивает себя и нас: с кем  идти и куда, чтоб разглядеть Россию не в бедственном состоянии,  а в цветущем, благополучном?

Прав автор книги, когда утверждает, что поэзия Рубцова  прорывается все дальше и дальше, не стареет и стареть не собирается. Она даже сейчас, спустя  47 лет после его смерти,  утверждает не умирание, а воскресение. Поэт  хотел  видеть  родную страну  счастливой. И вел ее своими стихами к  будущему, в котором и сам собирался  жить и творить.

Вопросы, которые поднимает Леонид Вересов воистину очень большие.  На них нет простенького ответа. Только глубинный. Только вещий.

Стихи поэта эмоциональны и энергичны. Они несут не только Рубцовское настроение, но и настроение родного народа.  Причем не только русского. Читают лирику нашего земляка белорусы, армяне, японцы, китайцы, евреи, азербайджанцы. Весь мир читает его. Как если бы Рубцов  одновременно родился  в Емецке, Тотьме, Вологде, Токио, Москве, Париже и Сингапуре. Почему? Может быть потому, что душа у людей, живущих в разных странах и континентах,   одинаковая. Душа, которая призывает к единению и свободе. А какая любовь у поэта к самой России! Россия для него — это взволнованная  стихия, как в сегодняшней жизни, так и в той, которая будет потом.

Книга Вересова рассказывает нам то, что читатель еще не знает. Отсюда в ней и высказывания  о поэте тех лиц, кого сегодня не прочитаешь. Любопытны откровения прозаика В. Степанова, поэта С. Чухина, студента Н. Шантаренкова, кинооператора  А. Тихомирова, летописца В. Белкова, семьи старшего брата  Альберта Рубцова, учителя А. Шитова, возлюбленной Таи  Смирновой, матроса Г. Фокина, писательницы Н. Старичковой, супругов Романовых, писателя А. Хачатряна, журналиста М. Котова и многих, многих других.

Что читатель еще не знает, о том и пытается  поведать нам автор книги. Мало кто знает о пропавшей не только прозе Николая Рубцова, но и многих его стихов. В большинстве своем не знает читатель  и о пропавшей фотографии  мамы Николая Рубцова. Всё это для Вересова, как вопрос, на который он хочет ответить честно и беспристрастно.  Особенно важно найти фотографию Александры Михайловны Рубцовой, мамы Рубцова. Ведь была же она! Помнит это Рубцов   еще с додетдомовских пор, когда ему было пять лет, и жил он с  родителями  рядом с Вологдой, в местечке Прилуки.

Первый порыв, когда Рубцов закончил семь классов  Никольской школы и выбрался из детдома, был —  отыскать своих родичей — братьев с сестрой и отца. Не помню, кого он первого отыскал, но Галину, свою сестру, нашел он в Череповце. Радоваться бы им! После стольких лет невольной разлуки — и встреча! Но радости не было. Первое, что захотел Николай, так это увидеть маму, ту, которой  не было у него, но он ее видел в воображении. Видел вечер за вечером  все эти годы,  когда находился в двух детдомах. Считай, почти в каждый вечер, перед тем как  заснуть, он рассматривал маму свою с   кровати, откуда глаза его всматривались в пространство, где могла бы возникнуть она. Вот почему при первой же встрече с сестрой, Рубцов потребовал от Галины:

— Покажи нашу маму?

Просьбу брата сестра выполнить не могла. Фотография мамы исчезла. Потеряла ее Галина. Сказала об этом Рубцову.

О, как он рассердился, расстроился, глубоко замкнулся в себя и ушел от сестры. Сколько встреч после этого было у них? Мало кто знает. Но каждая встреча была с тенью мамы. Тень  стояла между сыном и дочерью и молчала.

Фотография Александры Михайловны утеряна навсегда. Но почему она вдруг появляется, то где-нибудь на экране  компьютера? То в какой-нибудь книжке или журнале? Однажды я ее разглядел на страницах «Вологодского комсомольца». Поместил сюда ее  Слава Белков, летописец Рубцова. Я потребовал, чтобы Слава извинился перед читателями газеты, кого он ввел в заблуждение.

Нельзя, чтобы наш читатель грел душу  тем, чего нет. Нельзя, чтобы он сохранил чей-то образ, не соответствующий тому, каким тот ступал по  земной дороге.

Зимой 2018-го в Вологодском Дворце культуры  прошел вечер памяти Николая Рубцова. Всё на нем шло хорошо. И вдруг на распахнутом листе альбома мелькнула фальшивка. Ведущая вечера показывала   портрет матери Николая Рубцова. Тот самый, какой подвел однажды и Славу Белкова. Это была не мать Николая Рубцова, а тетка его,  сестра  Михаила Андриановича, отца поэта.

О чем догадываешься, но не знаешь — лучше об этом  не говори, не пиши. Ибо может за этим стоять неприличие, или обман.  Перепроверь еще раз. Как это делает  Леонид Вересов. Почему и книгам его доверяешь, как братьям, которые   не обманут.

Обидно, когда среди мастеров вдохновения  встречаются себялюбцы. Они, что бы ни делали, делают в первую очередь для себя. А кто — для других? Для маленьких? Стареньких? Тех, кто не может себя защитить? Такие, как Вересов. Не случайно данную книгу Леонид    адресует тем, кто недостаточно или ошибочно  знает Рубцова.

Рубцов помогает нам  стать возвышеннее и  чище. И свет от него исходит даже в ночи, когда везде облака. И вдруг среди них — очищающая  звезда, которая знает наш путь.    И ведет за собой.

 

РОДНОЕ И ВЕЛИКОЕ

 

Прочитана ещё одна книга Леонида Вересова «Поэт Николай Рубцов и Северо-Западное книжное издательство». Рассказ, раскрывающий  подноготную отечественной культуры первой половины 60-х годов былого столетия.

Попутно с описанием документального портрета  Николая Рубцова  идёт восстановление жизни тех, кто сопутствовал или мешал создавать бессмертные творения.

Владимир Михайлович Малков, казалось бы, всегда помогал нашему лирику. Но помогал, когда этому способствовало вышестоящее ведомство. Самостоятельно какие-то вопросы, связанные с выходом книги, он не решал. Несмотря на это Владимир Малков делал погоду, и срыва в выходе  художественной литературы  в Вологде не наблюдалось.

Были и откровенные защитники стихов начинающего поэта. Именно начинающего, ибо Рубцов, кроме рукописного сборника «Волны и скалы», в то время ещё ничего не имел. Здесь надо отдать должное  Александру Романову и Виктору Коротаеву. Благодаря их принципиальному стоянию за истинную поэзию, «Лирика» с «Душой хранит» и  состоялись.

А могли бы  не состояться. Мешали  свои. Особенно старался не пропустить  Рубцова в литературу  вологодский стихотворец Аркадий Алексеевич Сухарев. С таким же недобрым постоянством  усердствовал и архангельский лирик Анатолий Ильич Левушкин. Но время расставило всё на свои места. Главное здесь, пожалуй, не тень, какая была брошена на выдающегося поэта, а сам выход в свет благородных стихов.

Добавлю к сказанному Вересовым. Первая печатная «Лирика» вышла где-то в середине сентября 1965 года. Я в то время  только что перебрался из Тотьмы в Вологду. И жил со своей женой  в снимаемой квартире в деревне Маурино, что в двух километрах от Вологодского льнокомбината. Думал ли я, что однажды здесь появится Коля Рубцов? Но так получилось, что Николай в тот день оказался в молодежной редакции «Вологодского комсомольца». Так как ночевать ему было негде, то он собирался пойти на вокзал. Я предложил ему  собственный угол.  И вот мы в маленькой, но  на редкость красивой полевой деревушке.  Тем и запомнился тот благодатный осенний вечер, что, войдя в нашу квартирку, Рубцов извлек из своего кожимитового баула тоненькую стопку «Лирики». Одну из книжечек —  мне.  Написал на обложке:

«Дорогому другу Сереже Багрову. На память.

                                 Н. Рубцов».

Отдал «Лирику» мне, предварительно поставив   на стихотворениях «Загородил мою дорогу грузовика широкий зад», «Сенокос» и «Помню, как тропкой, едва заметной» кресты, сказав, что это всё слабое, надо лучше.

Позднее, лет тридцать спустя, я решил эту «Лирику» переиздать, с тем, чтобы воспринималась она не с рук редактора Левушкина, а с  рук самого Рубцова, предварительно написав:

«Не от поэзии, а от своеволия  архангельских издателей зависело качество первой прижизненной книжки  Николая Рубцова. По ряду стихотворений «Лирики» прошла рука редактора. А.И. Лёвушкина. Отдельные строфы вообще выброшены  из стихов или исправлены  согласно созвучию советского времени. Заменены также и названия отдельных стихотворений.

В данном переиздании «Лирики» мы полностью восстановили поэтический  язык Николая Рубцова, возвратили стихотворениям недостающие строфы и строки. Вернули и названия стихотворениям, которые давал не редактор, а поэт».

Что сказать в заключение? Леонид Вересов продолжает успешно восстанавливать документальный портрет поэта. Дело это святое. Свет от него не потеряется в нашем  сегодняшнем вечере, благо он выбирает из лиц живущих только те, которые мы обожаем и любим.

Куда мы идём? — спрашивает у нас наша совесть.  Она же и отвечает:

— Не в нынешний день, где сплошное отъединение, поиски денег, вранье  и ропот, с каким душа  противится петь, то, что  поют сегодня льстецы.

Родное с великим соединись! Наполни сердца добротой. И ещё подари  нам  душевную песню, какую нам подпоет  сам Рубцов.

Возможно ль такое? А почему бы и нет! Особенно  в честном воображении.

СВЕТЛЫЙ КОРАБЛИК

Как много новых  стихотворений написала  Наташа Трофимова. Она подарила  мне  несколько книжек. Я их читаю и наслаждаюсь. Кто ей дал ключик от тайника, где хранятся душевные откровения?

 

Что за вечер! А ручей

Так и рвется.

Как зарёй-то соловей

Раздаётся!

                    А. Фет.

 

Подсказал великий поэт нашей Наташе настроение майского вечера. Настроение, у которого нет возраста, оно продолжается и поныне. Остаётся лишь приглядеться. Увидеть то, что около нас, то, что тревожит и что волнует.  Что волнует Наташу? Читаем:

 

Вечереет. Играет закат

Золотыми серёжками ивы.

Эти ивы давно уж стоят

У ручья, у речного залива.

 

И влюблённый в весну соловей

Вечерами сюда прилетает.

Он опять дивной песней своей

На заре этот мир украшает.

 

Здесь родник. И прохладна вода.

И свежа, и чиста, и священна.

К соловью я спускаюсь сюда

И встаю к роднику на колени.

 

Стихотворение распахивает калитку в наш вологодский уголок природы.  Мы видим берег реки. Золотое кипенье тальника. Слышим песню. Слышим одновременно у самой воды на веточке ивы, и в нашей груди.

А кто возле чистой священной воды встал  на колени? Не только Наташа, однако, и тот, кто сегодня — поэт.

Два времени, словно два брата. Стояли, как отгороженные друг от друга годами. И вот они вместе. Отчего на душе привет и уют и ещё та самая солнечная долина, в которой, если прислушаться, то можно услышать стук сердца. Чей стук? Наташин. А может, и Фета?

Прикоснёмся к ещё одному творению поэтессы. Над ним в той же книжке:

 

Нет, не пейзаж влечёт меня,

Не краски жадный взор подметит,

А то, что в этих красках светит:

Любовь и радость бытия.

                                          И. Бунин

 

Иван Алексеевич словно бы предлагает Наташе войти в тот свет, который его однажды увлёк, как притягательная загадка.

И что же на это Наташа? С радостью подчинилась и выдала то, что заказывал дивный мастер:

 

Ночь. Лёгкий ветер летит.

На небе звёзды в вечном хороводе.

Здесь, у реки, опять чудесный  вид:

Гуляют волны, скоро солнце всходит.

Восток всё ярче. Кажется заря

Вселенским полыхающим пожаром.

О, Боже мой, конечно же, не зря

Весь этот мир земле и мне подарен.

 

Даря Твои — и звуки, и виденья —

Тому, кто в час таинственный ночной

Наедине с Тобой, в уединеньи

Последней угасающей звездой

Любуется, зарю встречает

В тумане наступающего дня.

Вновь пеньем соловья и криком чаек

Июньский день приветствует меня.

 

За всё, за всё я благодарна Небесам!

Но неужели люди заслужили

То, что Господь в миру являет нам —

Не только власть свою, Святую силу,

Но и любовь, которой нет предела,

И красоту земного бытия?

Куда б душа моя ни улетела,

Всё это не забуду я.

 

Поэтесса не столько учится у поэта, сколько внимает ему, создавая на своем, пахнущем вологодской землёй материале, свою, наполненную любовью песню.

Планка поэзии высока. Я читал её стихи в двух книжках «Поднебесье» и «Созерцание». Все они глубоки, образны и свежи. Много миров открывают. И в каждый из них желанно зайти не только гостем, но и хозяином, кому позволительно там и остаться.

В стихах Наталии Трофимовой — разнообразие тем. В них узнаёшь родной край, любимую Тотьму, реку с её  глубинами и камнями. Всё, что сегодня с тобой в этом мире, передают и стихи, настраивая тебя на узнавание родины во всех её картинах и переливах.

Книги Наталии Борисовны сопровождают оригинальные фотографии. Это ещё одна красота, которая смотрит на нас девственными глазами узнаваемых храмов, крутых косогоров, летающих ласточек и берёз.

Наталия Борисовна Трофимова, человек широко общественный. Под её крылом активно функционирует творческое объединение «Объектив», куда входят поэты, рассказчики, юмористы и фотохудожники Вологодской  области. Раз в неделю они собираются  в областной универсальной библиотеке. Учатся друг у друга писать и стихи, и прозу. Мало того, создают коллективные и авторские сборники художественных произведений.   Книжку за книжкой  выпускает своими силами «Объектив».   Для сегодняшних дней, отмеченных тем, что литература в стране  в полном загоне, издательства только платные, и государство плевало на всё, что имеет дело к  выпуску  русских журналов и книг, литературное объединение «Объектив», возглавляемое  Наталией Трофимовой — это нечто иное, как светлый кораблик, плывущий  сквозь мутные волны и мрак  к душам людей, для кого щемящее слово поэзии было жизнью. Жизнью и остается.

Хотел поставить на этом точку. И не мог. Не отпустил Рубцов. Читаю из «Созерцания»:

 

Остановившись в медленном пути,

Смотрю, как день, играя, расцветает.

Но даже здесь… чего-то не хватает…

Недостаёт того, что не найти.

                              Н. Рубцов.

 

Вслед за Рубцовым читаю и Наталию Трофимову:

 

Люблю бродить  прибрежными лугами

Росистым утром средь травы высокой.

Над берегом, над травами, цветами

Кружатся пчёлы, бабочки. В осоке

Стрекозы спят. Паук расставил сети.

Как ожерелья жемчуга — роса.

Горит восток. Наверно, в целом свете

Прекрасней места нет! Я отвести глаза

Не в силах от туманного рассвета

Над тихой в этот час моей рекой.

Прекрасно пробужденье лета!

Здесь тишина и сладостный покой.

 

Брожу одна, лишь птицы пролетают.

А иногда в палатке у реки

Спит кто-то и, конечно, прозевает

Зарю, туманы… Вот проснулись

мотыльки,

Кружатся — синие да серебристые, —

К цветам их манит лакомый нектар.

А облака плывут — седые, низкие.

Прекрасно утро — чудный лета дар!

Всё выше солнце. И туманы тают.

Как далеко мне хочется уйти!

Но всё-таки чего-то не хватает…

Тех, кто далёк, кого мне не найти.

Виктор Бараков

Виктор Бараков:

О книге Л.Г. Яцкевич «Православное слово в творчестве вологодских писателей» (Вологда, 2019)

Филологические изыскания Л. Яцкевич на протяжении нескольких десятилетий посвящены поэтическому слову русских литераторов, вологодских по происхождению: К. Батюшкова, Н. Клюева, Н. Рубцова, В. Белова, Н. Сидоровой, А. Шадринова, М. Карачёва, А. Цыганова и других. Исследовательница рассматривает их творчество с лингвистической, литературоведческой, философской и богословской точек зрения, опираясь при этом на труды классиков философской мысли: Исаака Сирина, Макария Великого, И. Брянчанинова, С. Трубецкого, С. Булгакова, П. Флоренского, И.А. Ильина, о. Никона Рождественского, а также ученых-историков 19−20 вв.: В. О. Ключевского, Б. А. Рыбакова, литературоведов: В. Кожинова, В. Оботурова, М. Дунаева, И. Есаулова, А. Любомудрова и др.

В последние годы Л. Яцкевич пристальное внимание уделяет православному контексту русской литературы, в частности, вологодской литературной школы. В этом отношении она следует устойчивой (с 90-х годов прошлого века) научной тенденции, представленной трудами М. Дунаева «Православие и русская литература», И. Есаулова «Категория соборности в русской литературе» и «Пасхальность русской словесности», В. Котельникова «Что есть истина? (литературные версии критического реализма)», серией книг, изданных в МГУ: «Н. Гоголь и православие», «А. Ахматова и православие», «Н. Рубцов и православие» и т.п., сборником «Судьбы русской духовной традиции в отечественной литературе и искусстве» и др.

Книга Л.Г. Яцкевич производит впечатление объёмом впервые вводимого в научный оборот материала, широтой подхода к художественному тексту, авторской эрудицией, библиографической скрупулёзностью, она представляет собой глубокое и новаторское филологическое исследование, выполненное на высоком научном уровне. Книга будет чрезвычайно полезна как учёным, аспирантам, студентам, так и любителям русской словесности, одной из жемчужин которой является творчество писателей-вологжан.

Сергей Багров

Сергей Багров:

СВОИ Части четвёртая — шестая

ВЫСШЕЕ СОСТОЯНИЕ

  

Мир  к Сергею Чухину был во многом несправедлив. Отпуская от всех щедрот своих самую малую долю, он его отталкивал от людей, которые жили благополучно. Но поэт ни на что на свете не обижался. В его характере переплелись безалаберность  чудака, покладистость доброго семьянина и одержимая страстность творца, смело взявшегося сказать о многом несколькими словами. Сказать от имени тех, кого он любил.  Любил же Сергей Валентинович многих. Сколько житейских историй я от него услышал, когда он рассказывал о своем  крутонравом отце. О Николае Рубцове. О  машинистах, с которыми каждую осень ездил куда-то под Коношу  на болото за  клюквой. О коммунисте Горынцеве, скульпторе Брагине и других многочисленных земляках, с кем встречался поэт на улицах Вологды, в деревнях и райцентрах, в автобусах и вагонах. Каждый рассказ его был по-особому интересен. Десятки готовых портретов! Их бы Чухину записать. Однако до прозы Сергей Валентинович  был  не охоч. Хотя, разбирая его стихотворный архив, я встречал  в нем несколько очерков и рассказов.

Поэт был участливым человеком.  Если бы позволяли ему обстоятельства  и  набитый деньгами карман, то, наверное, помогал бы он каждому, кто страдает. Правда, помощь эта нет-нет да и подводила.

На «Заре», которая мчалась по Сухоне к Вологде, он однажды столкнулся  с почти умирающим пассажиром.  Было видно, что пил человек не день и не два, и что к жизни его  возвратить могла только водка.  Чухин,  имея  в  портфеле   бутылку, распечатал ее и налил в стакан. И понес стакан через весь пассажирский салон. После выпитой водки страдалец приободрился. Сергей же смешался, ибо «Заря» в этот миг  причалила к пристани Тотьмы, и речники, взяв поэта за локти, не церемонясь, спустили  его с теплохода.

Такие конфузы его огорчали и выбивали из колеи.  Чувствовал он себя виноватым. Пытался исправиться. И исправлялся. Но ненадолго.

Опять повторялся подобный   случай, когда предстояло кого-нибудь «выручать». Вроде, хотел и хорошее сделать, а получалось — наоборот. И виновата была здесь скорее не жалость, а бескорыстность. Бескорыстность была для поэта  естественной частью его состояния. Она перешла к нему по наследству. Мать поэта Нина Васильевна, женщина редкой  душевной мягкости, никогда не ругала Сережу за шалости и причуды, благо знала —  это не главное в нем. Главное — нежность. Неси ее, сын! И Сергей ее нес. Не кричал о ней, часто даже скрывал, чтоб над ним не смеялись. Нежность к матери и семье, к речке Ёме,  к цветам и березам, к людям, особенно к тем, которые в нем разглядели не только безвредного чудака, рыболова, работника,  но и поэта. Поэта, который в долгу  перед всеми и, сознавая себя многоопытным мастером слова, долг этот он с радостью отдавал. Да и сейчас отдает, ибо стихи его стали  собственностью народа.

Поэт — это Бог красоты, самое высшее состояние. Кто-кто, а  Сергей Валентинович  был в таком состоянии многократно. Но бывал он и в низком, когда предстояло думать о хлебе насущном. Под брови ложилась морщинка решимости   человека,   которому  надо   каким-нибудь образом выправить жизнь. Найти где-то денег.  Купить для дочурки подарок. А  Тоне, жене,  непременно сказать, что его собираются напечатать. Однако такое он Тоне не говорил. Свои талантливые стихи он не умел  устраивать ни в издательствах, ни в журналах. Разве только в газетах. И то далеко не в каждой и далеко не всегда. Потому и жил по пословице, как впрочем, и все поэты в России:  в одном кармане пусто,  в другом —  ничего. Однако от бедности хуже стихи не писал. Напротив. От книги к книге все мужественнее и четче  звучал его поэтический голос. Пожалуй, самым священным и вещим образом был для поэта образ России. Россия для Чухина — это дорога. Дорогу эту   видать  и  сейчас.  Там,  в божьих  далях,   искрится золотом света обломный край облака над закатом. Под облаком — сжатое поле, река с сенокосным сараем, налитые теменью ели и пышная, вся из усыпанных листьев, дорога, которой, мерцая очками, ступает в своей желтоплечей,  не  знающей   старости  куртке Сергей Валентинович Чухин. Ступает,  чтоб  вновь навестить  свою мать.  Сколько раз   приезжал он в свое Погорелово!  Приезжал  по  весне  и лету,   но чаще — по осени. Чтобы убрать в огороде картошку. Наносить   из    лесу грибов. Сбегать  с удочкой  на пруды  за  ленивыми карасями. И еще   посмотреть на  гонимых  ветрами   северных птиц,  как они  пролетают стаями  над  деревней. Посмотреть — это значит,   почувствовать   связь   с   миром  тех,  кто высок, благороден  и смел.

Родился  Сергей  Валентинович в октябре 1945  года. Сорок  лет   понадобилось  ему,   чтоб   явить себя  миру.  Нелепая  смерть,  как   нарочно выбрала тот  подлый  вечер, когда поэт  возвращался  домой   из гостей,  и последняя улица, на которую он ступил, пытаясь ее пересечь, несла на него резкий  ветер и снег, и  он не увидел мчащуюся машину.

 

 

Россия. Родина. Рубцов. Одна из лучших, если не самая лучшая из работ, передающая  подлинного Рубцова. Художник Валентин Малыгин

 

РЯДОМ С РОДИНОЙ

 

Сегодняшний день и Рубцов?  Иногда я вижу его, вступающего в зал, где все места заняты. Вступающего не через дверь. А прямо через каменную стену, которая при этом остаётся целой.  Словно пришёл сюда    Гость.    И улыбается во всё своё нестареющее лицо:

—  Явился к Вам,  чтоб сказать всем неверующим: без поэзии, так же как без любви и милости, нет России!..

Любимец Рубцова, он же его учитель и вдохновитель Александр Сергеевич Пушкин сказал:

 

Я памятник себе воздвиг нерукотворный.

К нему  не зарастёт  народная тропа.

Вознёсся выше он главою непокорной

Александрийского столпа…

 

Не знал Александр Сергеевич Пушкин, что, говоря о себе, он говорил и о Рубцове, певце, который спустился на нашу землю   без малого через сто лет после него. Так же как не знал  Николай Рубцов  того, что, говоря о Пушкине, он одновременно скажет и о себе:

 

Словно зеркало русской стихии,

Отстояв назначенье своё,

Отразил он всю душу России

И погиб, отражая её.

 

Не по собственной воле  оказался Рубцов в Никольском, где родным его домом стал  детдом № 6. Здесь, ещё в школьном возрасте  писал он стихи.  Стихи эти не сохранились. Были они сожжены в детдомовской печке вместе со стенгазетами, куда они время от времени помещались. Да и не жаль их, потому как они никакой поэтической ценности не представляли. Лишь отмечали опыт,  с каким подрастающий мальчик  год за годом  приближался  к духовным  высотам, на которые в нужный час и  взойдёт, как великий певец.  Восхождение же своё начал Рубцов именно здесь, в  Никольском, или в деревне Никола, как он любил  называть эту весь. Только за летне-осенний сезон 1964 года он написал 39 стихотворений. И почти все — шедевры. Стихи эти стали классикой русской литературы. Почему  легли они на душу нам, как выражение  высочайших человеческих  чувств? Да потому, что  писал их поэт с любимой  земли.

Но что Емецк с Никольским объединяло?   Ведь между ними пятьсот, не менее,  километров. Емецк — место, где появился  крохотный Коля Рубцов. Никольское — географическое пространство, где  он ощутил себя на родительской почве, той самой земле, что была пройдена   его предшественниками по роду, жившими здесь во все времена. Вот  он ключ, открывающий дверь в хранилище, где ответ: почему Рубцова всегда тянуло  в Николу? Да потому, что интуитивно  с помощью собственных чувств и предчувствий он ощущал здесь  свою настоящую родину, ту самую, где были когда-то все родственники его. Однако произошел пересмотр главных ценностей русского  бытия, и   всё пошло окольным  путём. Пришлось бежать и даже скрываться во имя того, чтоб спастись.   Бежать с исконной родины на чужбину.

А она, сокровенная родина в каких-нибудь 50 километрах от полюбившейся поэту деревни Николы.  На берегу  речки  Стрелица. Здесь у родителей  будущего поэта Михаила Андрияновича и Александры Михайловны Рубцовых родились первые дети: Надежда, Таисья,  Галина. В этом краю, переполненном сенокосными гладями, ягодными лесами, весёлыми ливнями, пляшущими в водах реки  золотящимися лучами, должен бы был родиться  и Коля Рубцов. Однако  зигзаги судьбы  увели отсюда Рубцовых.  Увели в иные края, включая Вологду, Емецк, Няндому, снова Вологду, а потом — в никуда. Произошла катастрофа, сравнимая разве с крушением  поезда, мчащегося по рельсам. Крушение двух миров. И если один из них из последних сил цеплялся  за почву, которая кормит, то второй — строил на этой почве социализм, ставший предтечей трагедии, которая выморила деревню.

Лесная опушка, кузнечики на лугу, речка с плывущей по ней утиной семейкой. Всё это было и есть как на Стрелице, так и на Толшме. И тут, и там красота, с какой сравнимы разве угодья роскошного рая. Вот почему  маленький  Коля Рубцов в   окрестностях тихой  Николы ощущал себя сыном здешних полей, деревень, косогоров, лесов, ручейков  и речек. Здесь было ему свободно и смело, как если бы он резвился  на берегах бойкой  Стрелицы, где прошло  обитание нескольких поколений его православной родни.

Речка   Толшма. Так много о ней уже сказано. Речка Стрелица, считай, не сказано  ничего. Но это пока. Хотя и сегодня мы знаем, что на её берегах жили  былинные люди. Сильные  духом и благородным влиянием на людей.  Один из  них — приходский священник Феодосий Малевинский. Как продолжатель  дела своего отца, он закончил Вологодскую духовную семинарию и в 1895 году был рукоположен в сан священника. Всю свою жизнь вплоть до 1918 года Малевинский истово служил прихожанам Спасо-Преображенского храма. С первых дней Советской власти он выступал  за сохранение церковного монолита.  Красотой и величественностью завораживали возвышавшиеся над селом Спасским два храма во имя Преображения Господня и во имя Рождества Богородицы. И вот не стало их, не смотря на то, что Малевинский положил все свои силы, всю свою  душу, чтоб уберечь их от разрушения. Для прихожан своих был Малевинский ярким примером служения  Отечеству, Богу,  Царю и Русской земле.  Как заступника собственного народа   его ввели в разряд  ярых противников  Советского государства. Трижды он испытал на себе казуистику большевистского правосудия, приговорившего его в 1937 году к  расстрелу. 19 января следующего года приговор был приведён в исполнение.

19 января, но уже 1971 года был убит и Николай Рубцов. Невероятное совпадение. Как если бы  назначение дня смерти обоим героям занимался кто-то из высших судей, служивших, однако, Дьяволу, но не Богу.

 

 

Так спросить торопило его предчувствие неземной тишины. И надо было не опоздать. Ибо день смерти, как священнику, так и поэту  был заведомо обозначен.

19 января 1938 г. — Малевинскому.

19 января 1971 года — Рубцову.

Дату эту  определил секретарь неведомой канцелярии, служивший, однако, дьяволу  во плоти, кто не мог допустить, чтобы голос Поэта услышало Время.   

 

ВЫСОКАЯ НЕВИДИМКА

 

Ночи нет, а темно. Мрак на родину наступает. А во мраке, как тени, посягнувшие на страну  завоеватели русских земель, кому нужны наши села и города, наши женщины, наши души.

1539 год. Город Тотьма. Орда казанских татар спалила город дотла, увела в свое рабство  самолучших девушек и молодок. Забрала с собой и детей, запаковав с головой в берестяные корзины, приторочив их к трясущемуся седлу. Остальных тотьмичей — под секиру или в огонь.

Спаслись лишь везучие, кто успел схорониться в колодцах и ямах.

Несчастные погорельцы. Куда им теперь? Остаться в выжженном городе — на такое решились лишь единицы. Большинство пошло Сухоной. Кто-то вверх, кто-то — вниз. Останавливались, кто где. Кто — на Песьей Деньге, кто — на Печеньге, кто — на Толшме. Находились и те, кто приткнулся к далёкой Стрелице. Выбирали места, где бы были болота, и они не пустили бы конницу ворога к новостройкам.

Тотьмичи и теперь верят в то, что деревни   по склонам Сухоны образовались от рук плотников-погорельцев. Кто из них остался в памяти у людей? Разумеется, тот, кто сумел отличиться  в схватке с непрошеными гостями.

Русское средневековье тем и было обезображено, что отовсюду на Русь шли враги. Вслед за казанцами — крымчаки, турки, поляки, литовцы, немцы.

Память  давнего летописца сохранила нам  отголосок Руси времён Василия Шуйского, когда по Сухоне вверх и вниз сплавлялись на лодьях вооруженные ляхи, дабы поживиться бесплатным добром. Повсеместно против головорезов выступали местные мужики. Бывало, что и успешно. Но побед, как правило, добивались они ценой своей жизни или увечья, которое  оставлял на теле русича иноземный булат.

Таким  глубоким рубцом на лице был в ту пору отмечен один из самылковских доброхотов. Деревня, как стояла, так и стоит на берегу речки Стрелица. Только раньше в ней жили  люди, а теперь — никого. Может, и в самом деле отсюда в будущее пошла не фамилия храброго человека, а кличка его. Кличка Рубец повела  за собой и фамилию, родившуюся в бою. От Рубца — Рубцов. От Рубцова же — все другие беспрозвищные Рубцовы. Так и пошло ветвление рода с выходом новых его ветвей  к берегам соседнего  обитания. Больше всего сохранилось Рубцовых вдоль по Стрелице. Кто-то из стрелицких старожилов обрисовал сегодняшних Рубцовых несколькими словами: «Кареглазые, высокого роста, готовые постоять за товарища, вспыльчивые, редкостного таланта, любят гармошку и русские песни в работе истовы и серьёзны…»

Примечательно также и то, что почти все  нынешние Рубцовы пошли от родителей-землепашцев. Всех их вырастила стрелицкая деревня, научившая работать и жить от земли.

Бывал ли поэт Николай Рубцов на родине предков, то есть на речке Стрелице, что впадает в Сухону на левом её берегу, пробираясь сквозь заросли тальника и луга к вольным водам  большой судоходной реки? Оказывается, бывал. Об этом свидетельствует Дина Павловна Киселева, в девичестве — Быкова, уроженка села Бирякова. Она  рассказывает, что Рубцов стал приезжать в Биряково  вскоре после того, как покинул Никольский детдом. Всего скорей с 1951 года, когда ему   было 15  лет. Он не имел еще паспорта, и был привязан к Тотемскому лесному техникуму, где учился. Дина  в то время была  ученицей начальной школы. Рубцов дружил с  ее старшими братьями. Дружил и с другими ребятами Бирякова. Они ему, как своему человеку, даже  и место жительства подыскали.  В дни приезда сюда квартировал  он у  Борисовских. Хозяйка дома  Надежда  Анемподистовна обитала  с двумя сыновьями, была очень доброй и в доме ее постоянно  жил тот, кому требовался ночлег.

Биряковским ребятам Рубцов  понравился сразу, как только бережно принял   гитару. Гитару же привозил из Вологды  Юрий Зуев, любимец  местных юношей и девчат, кто покорял собравшихся не только искусной игрою на семиструнной, однако и  пеньем романсов и оперетт.  Песни и подружили Юрия с Николаем. Играли и пели  оба,  как соревнуясь.  Дина тем и выделила Рубцова, что запомнила его, как красивого  моряка, одетого в темно-синие брюки, такую же куртку  с матросским воротником, и  смело блещущими глазами, которые, ей казалось, видели всё.

Далекое прошлое. Иду по нему, как по комнатам нежилого дома, в котором когда-то кипела жизнь. Тишина и глухая настороженность. Неожиданно слышу говор гармошки. Конечно же, это Сережа Прокошев — светловолосый, в рубашке с распахнутым.

О том, что  бывал Николай  на родине  предков,  подтверждает и  педагог    Никанорова Катерина. Бывал он здесь,  и  в 1953-ем, и в 1954-ом, и даже в 1958-ом. Во все эти годы женщины видели не однажды  фигурки  ребят, уходивших в сторону Голубей, куда приплывал  из Вологды пароход. Туда уходили они, как разведчики, тихо-тихо. Обратно же, как из театра,  разливаясь  стрелецкими  соловьями.

Рубцова тянуло всегда к   этим  сказочным пажитям, где обитали  его предшественники по роду. Не однажды бывал он и в доме своих родителей в  Бирякове, когда ехал откуда-нибудь в Николу, или куда-нибудь — из Николы. В Бирякове была у автобуса  остановка, и все, кто в нём ехал, заходили на автостанцию, где иногда продавали к чаю дешевые бутерброды. Так что родительский дом, переехавший из Самылково в Биряково, был поэту знаком.   Но знаком как нечто случайное, что встречаешь и забываешь, не зная  того, что здесь, в этом доме жила твоя мать. И отец твой тут и жил. И бабушка с дедом.   Только никто  об этом поэту не говорил.

Напротив Самылкова, на другом берегу — село Спасское. Здесь когда-то стояли две церкви Стрелицкая Спасо-Преображенская и Рождества  Пресвятой Богородицы. Протоиереем здесь был Феодосий Евгеньевич Малевинский. Авторитетнейший человек, кто себя проявил, как талантливый пастырь и педагог, как историк и археолог, как этнограф и автор трудов  о жизни северного кретьянства. Мало того,Малевинский нес большую общественную работу по насаждению в приходе  духовной культуры. Благодаря ему  открыласть в Спасском церковно-приходская школа. При ней — библиотека-читальня. Из обучавшихся в школе  были отобраны талантливые исполнительницы церковно-славянских и русских народных песен. Одним словом, сложился хор певчих. По воскресеньям и праздникам певуньи потчевали прихожан красивым многоголосьем. Кстати, одной из участниц хора была  Александра Рычкова, будущая мать поэта Рубцова.

Надо было не только слушать, но и смотреть, какое удоволение, какое счастье играло на лицах стрелицких прихожан, когда они посещали церковную службу. Сам вид священника, крест в его богатырской руке, высокие, словно с облака полетевшие голоса  нежных певчих,  зажженные свечи, лики иконостаса — всё это  охватывало порывом светлейшего совершенства. Словно сказке радовалась душа, получив энергию созидания. Люди, право, теряли свой возраст, молодость шла навстречу, и где-то там наверху улыбался сам Бог.

Малевинский знал всех Рубцовых  — и малых, и старых. Михаила и Александру, отца и мать  Николая Рубцова, венчал самолично, благославляя их в путь, который им принесет многочисленные удачи.

Удач хотелось и самому. Однако в последние годы  Феодосий Евгеньевич их не видел. Вместо удач — сплошные потери. Особенно тяжело Малевинский  переживал крушение храмов. Сколько было хождений по кабинетам, уговоров и споров, требований к хозяевам новой власти. И всё напрасно. Стоявшие рядом, как сестры-близняшки, церковь Спасо-Преображенская, как и Рождества Святой Богородицы, были приговорены к убиению. Они, как сказали священнику в райисполкоме, мешают строить новую жизнь. Снесли и  ту, и другую.

— Как быть-то теперь? — спрашивали сердобольные прихожане. — Как жить-то нам всем без наших любимых?

Феодосий Евгеньевич чуть ли не с бранью поносил большевистскую власть. Потому в беседах и проповедях с людьми всё тверже провозглашал то чудесное время, когда на земле почиталась вера  в Бога, Царя и Великую Русь.

Кто-то из очень советских решил, что священник — не наш человек. Написал, куда полагается.

Малевинского взяли. Взяли  не в первый раз. Даже не во второй. В третий…

Каждый трудящийся в этом мире, кроме всего обретенного, владеет еще и собственной жизнью. Кто  ею может распорядиться? У Малевинского — тройка из главных советских контор, исполнителем у которых — красноармеец с наганом.

У Рубцова — женщина, посланная антихристом из потёмок. Ссора  Рубцова и Дербиной. Тяжёлая ссора, когда каждый считает себя только правым, и на этом стоит, как столб.

Есть, однако, предел, за который не заступают. Ибо там, за запретной чертой и скрывается твой  казнитель, который не ведает, что творит.

Рубцов почувствовал пальцы, которые взяли его за горло. Физически был он сильнее, чем Дербина.  Для того, чтоб от пальцев освободиться, он должен был сам сдавить горло у Дербиной. Но сделать такое ему помешал благородный запрет. Запрет, который он унаследовал от матери и отца, от бабушки  с дедушкой, от всей своей благородной  родни, чья   кровь, будучи вспыльчивой, но разумной, передала ему христианское: «Не убий!» И он сдержал свой порыв. Дербина же не смела остановиться. Боялась,  что верх возьмёт не она, а тот, кто спасает её от себя, от своих жёстких рук, которые отказались стать орудием смерти.

Произошло очень, очень ужасное. Душа Рубцова, оторвавшись от тела, улетела в небытие. Она и теперь где-то там, как и душа Малевинского, странствует над лугами, как высокая невидимка, заряжая нас верой в то, чего нет, но должно же когда-то и быть. Сердце наше волнуется. Словно мы оказались в берёзовой роще над чистой Стрелицей, где вот-вот запоет соловей, приглашая туда, где всю жизнь служил Господу Малевинский, и куда, сам не зная того, торопился Рубцов. Торопился, как состоявшийся обладатель  неслыханного богатства, которое он сейчас раздает бесплатно неумирающими стихами для того, чтобы всем нам теперь жить, жить и жить.

И ещё. О последней мечте. Родись бы Рубцов лет на двадцать раньше, то встретился бы с Малевинским не как младенец со стариком, а как мужчина с  мужчиной, и мог бы, пожалуй, спросить у него о том, что носил в последнее время в глубинах сердца:

— Хотел бы я написать поэму об  Иисусе Христе?

Что бы  на это ответил ему Малевинский?

Так спросить торопило его предчувствие  неземной тишины. И надо было не опоздать. Ибо день смерти, как священнику, так и поэту, был заранее обозначен.

19 января 1938 года — Малевинскому.

19 января 1971 года — Рубцову.

Дату эту определил секретарь неведомой канцелярии, служивший, однако, дьяволу из ночи, кто не мог допустить, чтобы голос  Поэта услышало Время.

БЫЛА ТЫ ЗЁРНЫШКОМ

 Лидия Теплова, Лидия Теплова. Тем, пожалуй, она и взяла,  что прочитав   два-три  Тепловских стихотворения, спешишь  тотчас же  к четвертому, к пятому, и ко всем   остальным, какие она нам, читателям, подарила, как нечто новое, чистое  и большое.    Казалось, пишет она рукой, которую ведёт по бумаге сам ангел, умеющей видеть души людей во всех проявлениях жизни, где есть сострадание, жалость, природа, родина и любовь.

Родилась Лидия Михайловна в деревне Медвежка Усть-Цилемского района Коми АССР. Там и прошло ее детство.  На постоянное жительство в город Сокол она переехала после местной десятилетки. Работала на целлюлозо-бумажном комбинате и в редакции  газеты «Сокольская правда». С детских лет писала стихи.  Печаталась в журналах «Север», «Аврора», «Слово», «Роман-журнале хх век». Выпустила книги «Крик в ночи», «Мишкин год», «Песня травы».

Стихи Лидии Тепловой воспринимаешь как саму природу, которой выпало счастье  пребывать там, где плещутся воды Печоры, Вычегды, Сухоны и Двины. Эти реки поэтесса прославила  навсегда. Ее образы настолько конкретные и живые, что подчас  и саму поэтессу воспринимаешь, как северную реку. Хотя  могла   поэтесса быть  и деревней Медвежкой, и зёрнышком, ставшим яркой травою, и колокольчиковым цветом лугов, и телом убитого солдата, лежащего  в чистом поле, и бубенцами купальницы в гриве кочек.   Лирический герой Тепловой  растворился в мире березовых рощ, темных ельников, в ветре, поплывшем к божьему горизонту и даже в траве, по которой ходит корова. Образы исключительно народные, запоминающиеся, яркие, очень живые. Потому и ощущение  от стихов такое, как если бы их мог  написать  одновременно поэт очень тонкий, и очень мощный. Почти каждое стихотворение Тепловой — это грусть и печаль, а может быть, и поминки по самому светлому и святому. Стихи её выворачивают душу, заставляя вместе с поэтом сопереживать, прощать, радоваться, любить.

Как жаль, что Лидии Тепловой нет сейчас с нами. В свое время о ее оригинальном творчестве высказывались Ольга Фокина, Виктор Бараков, Андрей Смолин, Артём Кулябин, журналисты « Сокольской правды».  И все равно творения ее несут  немало    загадок и  притяжений. Лидия Теплова до конца не разгадана. Слишком щедро поселились в ее  поэзии задевающие наши сердца  тайны русской души. Любопытно высказывание о поэтессе  руководителя литературного объединения «Сокол» Артёма Михайловича Кулябина. Вот что он пишет на страницах журнала «Лад»:

«В наше неспокойное время, когда смещаются границы добра и зла, рушатся казавшиеся  незыблемыми аксиомы, настоящая поэзия становится неким  нравственным ориентиром. Читатель ищет в стихах ответ на духовный вызов времени, на вечные вопросы человеческого бытия. Когда планету одна за другой настигают природные катаклизмы, глобальные катастрофы, впору задаться вопросом  о роли и месте человека во Вселенной.

Ответить на этот вопрос помогают стихи вологодской поэтессы  Лидии Тепловой. Читаешь их и будто бы проходишь через незримый нравственный фильтр, невольно становясь частью поэтического мира Тепловой. Рой чувств рождают в душе  эти стихи, заставляют глубоко задуматься о вечном и преходящем, о житейском и космическом…

Творчество  Лидии Тепловой  ещё не получило должного критического осмысления. Видимо, пока не пришло время. Да и сами стихи Тепловой рассыпаны по малочисленным сборникам, а также страницам газет и журналов. Многие строчки попросту не дошли до широкой читательской аудитории. Но хочется надеяться, что в ближайшем будущем это обязательно произойдет».

Помнится, лет 15 тому назад в одном из концертных залов Вологды прошел большой литературный вечер. Не было на нем  Лидии Тепловой: болела. В тот вечер ее заменил Василий Иванович Белов, предварительно сообщив:

— Прочитаю сейчас стихотворение  «Последняя песня глухаря». Написала его наша вологжанка Лидия  Теплова, поэт от Бога:

 

Да, глухарь я! Глухой! Посмейся!

Да, глухой я, когда пою.

Ты мне в голову, в голову целься,

Но не целься в глухарку мою.

Да, глухой, но тебя я слышу,

По дыханью тебя узнаю.

Ты мой хвост над кроватью вывешай,

Но не целься в глухарку мою!

Много здесь глухарей убито,

У болотечка на краю.

Ты стреляй, пока сердце открыто,

Но не целься в глухарку мою!

Да стреляй же! Картечью, дробью…

Я оглох уже, я пою!

Подавись глухариной кровью,

Но не целься в глухарку мою!

Впрочем, бей и её, помолившись,

Раз уж  выбрал нас на убой.

Пусть хоть дети мои, не родившись,

Не унизятся перед тобой!

 

По прочтению стихотворения зал взревел. У многих в глазах заблестели слезы. Поэтесса воистину выразила  состояние русской души, когда её расстреливает добытчик, тот сокрушитель всего сокровенного и  святого, чем живет праведный человек.

 

  СТАВКА НА ЖИЗНЬ 

 

Поэтический бум 60-х годов охватил все города страны. В том числе и нашу уютную  Вологду. Это было златое время  таких поэтов, как Евтушенко и Вознесенский, Рождественский, Викулов и Орлов. Рубцов даже в Вологде был тогда еле слышен. Куда его громче были Чулков, Романов и Коротаев.

 

 

Виктор Вениаминович Коротаев воистину был кумиром у вологжан. Поэт брал лихой напористостью стихов, в  которых звенела  удаль и бесшабашность. В то же время стихи его отмечали походку  страны. В них были главные повороты и норы жизненных проявлений, где зло и добро устроили поединок, и хотелось понять, кто из них победит.

Первые книжки поэта шли в народ с горячим успехом. Встречи в домах культуры, в библиотеках, в строгих партийных залах, в школах, техникумах и вузах. Всё шло лихо  и интересно. Коротаева нарасхват приглашали туда, где шли азартные споры, где ожидающие глаза, где человеку хотелось почувствовать живость слова, и  как это слово может вызвать в груди  щемящий переполох.

Всем слоям  населения Вологды был Коротаев угоден. Его обожали и молодые и старики. Даже партаппаратчики  испытывали к поэту повышенный интерес.   Были, конечно, и те, кто Виктора  не любил. Пускался в ход пошлый слух, мол, Коротаев везде любимчик.  В любой кабинет обкома  войдет, открывая высокую дверь не рукой, а ногой.

Ногой — сильно сказано. Но то, что поэт появлялся в любых  кабинетах, будь они, хоть того значительнее и выше, так в этом нет ничего и плохого. Так всё и было. И делал это поэт  не в личных целях с тем, чтоб чего-то выпросить для себя, а исключительно, лишь для дела.

Коротаев  многие годы руководил Вологодской писательской организацией. Для неё он собственно и старался. Для неё и к высоким боссам  вынужден был время от времени заходить. И его там, вверху, в большинстве своём правильно понимали. Помогали кому-то из юных талантов  с работой, жильём, с переездом в Вологду из района. Так благодаря содействию Коротаева, хождению его по инстанциям переехал из Грязовца в Вологду замечательный лирик Сережа Чухин. Или приехала из Сибири  в Вологду  очеркистка Людмила Славолюбова. Приехала  посмотреть: понравиться ли ей наша Вологда? Посмотрела. Понравилась. Здесь и осталась, заполучив в центре города привлекательную квартиру. С той же целью приехал к нам из Перми Виктор Петрович Астафьев. Тоже хотел понять: уживется ли он здесь с вологодским писательским коллективом? Понял, что уживется. Потому вместе с женой, тоже писательницей Марией Семеновной Корякиной, здесь и обосновался.   Уговаривать, убеждать, защищать хорошего  человека, сделать что-то доброе для него — это было у  Виктора Вениаминовича в крови.

Удивляла энергия, с какой поэт   успевал справляться со всеми делами, оставляя время и для стихов, которые мог писать где угодно, даже на улице, когда шел из дома в писательскую контору или когда сидел на каком-нибудь скучном собрании, в конце которого мог сам себя же  и похвалить: «Успел! Спасибо  тем, кто наводил здесь тоску. Стихотворение, кажется, получилось!»

В своё время мысленно  я Коротаева сравнивал с Цицероном. Благо не раз и не два был свидетелем того, как Виктор Вениаминович одновременно мог вести пять, а то и шесть дел. С кем-то разговаривал по телефону, кому-то пожимал бодро руку, время от времени взглядывал на свежее стихотворение, которое только что принес ни в чем не уверенный юный лирик, и даже кивком головы послать бессменную секретаршу Елизавету вниз к горкомовскому вахтеру, чтобы та принесла сюда почту.

Поэт, хозяйственник, администратор, шутник, душка-руководитель — сколько качеств в одном человеке! И в каждом качестве был Коротаев — непревзойдён.

Удивительно, когда и как к делам поэтическим он мог добавить еще и прозу. Успев и тут проявить себя, как  занимательный беллетрист, выпустив роман  про убийцу Николая Рубцова «Козырная дама» и сборник рассказов «Стояли две сосны».

Многие  писатели  в 90-е годы, когда пошла гулять  по стране рыночная стихия, оказались застигнутыми врасплох.  Коротаев, один из немногих, не растерялся. Совместно с рыночными партнёрами   открыл издательство по выпуску книг и брошюр. И в помощь к себе привлек многих оставшихся не у дел вологодских прозаиков и поэтов. Благодаря чему  появилось ряд свежих изданий. В  их числе и роман-газета на вологодском материале, а также двухтомник Николая Рубцова с наиболее полным выпуском его стихов, а также рассказов о нем и  поэтических  посвящений.

Виктор  Коротаев! Как много о нем уже  сказано! Как много о нём еще скажут.  Человек-душа. Человек-забота. Весельчак. Наконец, заботливый семьянин. Как он любил жену свою Веру! Своих детей Оленьку с Сашей! Хоть и не часто, но иногда я бывал у  него в семье. И всегда ощущал себя здесь своим   у  своих.  Здесь всегда царила  атмосфера великодушия, простоты и доверительности друг к другу. Но однажды не стало хозяина. Не представляю, как Вера с сыном и дочерью это перенесли.

Весь внешний вид поэта,  привлекательное  лицо с оливковыми глазами,  цыганская борода, просторная  грудь, крупные пальцы рук, к которым никак не подходила ни ручка, ни карандаш, которыми он написал целое море стихотворений, всё казалось бы, предназначено было для долгой, большой и уверенной жизни. И вдруг эта глупая смерть. Смерть в разгаре творческих созиданий, когда создавались новые вирши, выходили новые книги, строились планы, как подключить к делу издания  самых талантливых вологжан.

Виктор Вениаминович приехал только что из Москвы. Довольный и радостный оттого, что дела издательские пойдут сейчас круто вверх. Потому и бокал вина выпит был за будущие победы. Кто бы мог знать, что в бокале этом подстерегала поэта смерть. Умер Виктор Вениаминович, может, и сам не поверив в собственную кончину.  Был вместе с нами и вот ушел к своим стародавним друзьям. К Николаю Рубцову. К Сереже Чухину. А через две недели будет в этой компании и Леня Беляев: погибнет, спасая жизнь тому, кто не мог себя защитить.

Все они, перлы русской литературы, ушли  в поэтический рай с божественными стихами. Все они могли бы подзадержаться на этом свете. Но судьба повернула их в страшную сторону, где ставилась ставка на жизнь. Потому теперь они и не с нами. С нами только их ореол. Он, как памятник в сонном мире, посылающий нам оттуда неувядающие стихи.

 

Всю жизнь, ходивший против ветра,

Ты для других торил пути.

Лишь два последних километра

Тебя товарищи —

Несли.

В слезах глаза у красных девиц,

Росинки капают с ольхи,

И со старинных полотенец

Кричат напрасно петухи.

Не добудиться, не дозваться —

Не повернуть событий вспять,

А все друзья и домочадцы

Который день не могут спать.

Не осознать пока потери

И мучиться от одного:

Кому звонить, в кого мне верить

И опереться на кого?

Зловеще обнажились дали,

Лишилось крепости вино,

Ах, если б слёзы помогали,

То ты бы встал уже давно.

Напрасны жалобы и стоны.

Не возвратить минувших дней,

Суметь бы только жить

Достойно

Прекрасной памяти твоей.

 

Так мог сказать   Виктор Вениаминович о  многих своих друзьях. Так говорил он и о талантливейшем   писателе-очеркисте, руководителе Шекснинского района Дмитрии Михайловиче Кузовлеве. Так мог сказать он и о себе.

ОСТАНОВИСЬ, МГНОВЕНИЕ!

Борис Александрович Чулков. Скромнейший, деликатнейший, знающий высокий потолок поэтов  буквально всех времен.  Знающий и низкий потолок, ниже которого — не опустись. Иначе ты уже и не поэт. Чулков знал уровень своих стихотворений, какими   можно было бы гордиться и требовать от критика не то,  чтобы похвал в свой   адрес. Скорее — честно заработанной оценки, какую дать могли бы многие читатели Чулкова, помимо тех, кто почему-то относил его к певцам  несовременным. Не так, однако, относился к одам и стихам Бориса Александровича Николай Рубцов.  Возможно, он ничего бы не сказал о творческой манере вологодского   поэта.  Но так сложилось в середине 60-х, что когда Рубцов был исключён    из института, он оказался как бы в пустоте. И  это в то удачливое лето, когда поэт  писал в своей Николе настоящие шедевры. Стоял 1964-й. Лето с осенью прожил Рубцов в Николе. Но начались осенние дожди.  Куда ему? Приехал в Вологду. Где жить?  Какую-то неделю  жил в Маурине, за Вологдой, где я с семьей  снимал неприхотливую квартирку.  Какую-то неделю — у Старичковой жил. Потом к Чулкову перебрался.  Считай, всю зиму 1964-65 г.г.  жили Николай с Борисом  под единой кровлей,  недалеко от Вологда-реки. Было двум лирикам о чем поговорить. О чем  поспорить. И высказаться о самом-самом, к чему звала нетерпеливая душа.

Надо думать, что Рубцов читал Чулкова как в его книжках, так  и в тетрадках, где были только что написанные оды и стихи. Отсюда и внимание друг к другу.  И интерес, и понимание.  Рубцов в конце концов сказал, как утвердил:

— Боря! Тебя будут читать не все! А только те, кто не торопится, не мчится вслед за временем.  Остановись мгновение! Дай тебя я рассмотрю с удобного мне расстояния.

Примерно так рассказывал Чулков о своих встречах с Николаем. Рассказывал не всем, а только тем, кого впускал в свой потаённый мир.

Действительно, в стихах поэта, будь это город, пригород, районный центр, деревня или обычная  дорога, какой идет Чулков куда-нибудь к себе, есть задержавшееся время, в которое он всматривается,  как состоявшийся философ, умеющий всё, что он видит в этот миг, поставить на свои места. Поставить для того, чтоб получилась многоликая картина. Картина  грустного   сегодняшнего дня.

 

Звезда далёкая мигает

Огнем неоновым во двор.

В тепле и ночью дозревает

И огурец, и помидор.

 

Над задремавшим огородом

Стоит глухая тишина.

И, как тарелка с жёлтым мёдом,

Повисла  круглая луна.

 

Нет, Борис Александрович, не скучный человек. Он — вглядывающийся, с мировоззрением учёного, который желает рассмотреть  нечто такое, что было бы так  важно  для его   души. Открытие поэта в том и состоит, что видит он своё. Лишь то, что в данную минуту было интересно не столько хладному уму, сколько взволнованному сердцу

В том памятном 1965, возвращаясь с работы домой, Чулков обычно заставал Рубцова или за чтением книг французских поэтов, или за музыкой, которая заполняла квартиру, и вид поэта, ходившего взад-вперёд с сигаретой по комнате, стол с проигрывателем, где крутилась пластинка, и заоконная панорама морозной Вологды вызывали в нём чувство связи с чем-то возвышенным и чудесным.

Порою Рубцов совершенно не замечал Чулкова, явившегося домой, настолько  глубоко уходил в тот возвышенный мир, которым жили когда-то авторы сверхшедевров. Вариации на русские темы Глинки, вальс-фантазия, испанские увертюры «Ночь в Мадриде» и «Арагонская хота» сменялись второй симфонией и «Ноктюрном» Бородина. А там сам Мусоргский с его  оркестровым сочинением «Интермецо», «Скерцо», «Рассвет над Москвой-рекой», равных которым, конечно, нет ни в одной музыке мира.

Нередко хозяин и квартирант вместе крутили пластинки. Вкусы их совпадали. «Времена года» Чайковского в фортепьянном и оркестровом изложении. Второй концерт для фортепьяно  Рахманинова. «Классическая симфония» Прокофьева. Музыка к Пушкинской «Метели» Свиридова. Звучал и Стравинский  с его фрагментами из «Петрушки», «Оркестровым танго»  и «Рэгтаймом».

Музыкальные исполины, когда их слушали два поэта, буквально овладевали их существом. Сами того не замечая, оба они переселялись в неведомый, весь в страстях и волнениях мир. Калинникова они слушали, помаргивая глазами, из которых казалось, вот-вот брызнут слезы. А какой тревогой охватывало их, когда они внимали пятой симфонии Глазунова, той самой, которая грозно звучала по радио в день нападения Германии на нашу страну.

К джазу, полагает Чулков, Рубцов относился прохладно. Равнодушен был и к «Пассионате» Бетховена. А нашенскую попсу, как и американскую, не переваривал, и даже советовал Чулкову вообще никогда не слушать, чтоб не засорять благородный слух.

Очень любил Рубцов «Реквием» Моцарта. Интересовался: у кого бы можно было послушать Дебусси и Пуленка — великих французов, учившихся на музыке Мусоргского, Корсакова и Скрябина.

Квартира Чулкова  стала для Рубцова чем-то вроде музыкальной консерватории, где тревожная музыка властно вторгалась в душу его, и он, казалось, всем своим существом прикасался к Вселенной, откуда навстречу ему шли видения и картины, каких ещё не было на земле, и он ощущал себя очень богатым и очень сильным.

Остановись мгновение! Так и хочется повторить вслед за поэтами,  ушедшими в мир  иной не только затем, чтобы мы их время от времени вспоминали, но и чувствовали  высокое настроение, какое они подарили нам, и теперь «рубцовское», как и «чулковское»  рядом с нами.

Сергей Багров

Сергей Багров:

СВОИ. Часть вторая и третья

Литературные пересечения. Часть 2 …

 

 ЖИЛ КОГДА-ТО ПАРЕНЬ НА РУСИ

                                       

И в жизни, и в поэзии Коля Дружининский  постоянно пересекался с двумя мирами. Земная обитель  была для него квартирой, в которой готовятся к пребыванию в многовечном. Многовечное для поэта  — та же самая жизнь со всеми земными думами и страстями, только она помечена тайной незнания, которую хочется разгадать.

Чувство потери близкого человека  проходит сквозь многие строки его стихов. Поэт скорбит, что нет у него больше бабушки, не успевшей доткать последний свой половик. Нет и Апполинарии Федоровны, его мамы, отчего в стенах дома  стало не по-земному  холодно и безмолвно.

Уходят из жизни люди. Уход их отзывается  в сердце поэта глубоким переживанием.  «А морозные окна светят  мне — из далёкого мира». В том «далеком» не только те, кого  Дружининский знал, но и те, с кем ему свидеться не пришлось, потому что  жили они еще до того, как родиться поэту.  «Жил когда-то парень на Руси великой — воин и работник, мой веселый дед».

Говоря о деде, говорит Дружининский и о себе. Писатели-вологжане помнят Колю, как человека артельного, быстрого на подъем, готового собраться в путь-дорогу без подготовки, чтоб переехать из Вологды  в Череповец, Грязовец, Тотьму — куда угодно, где он сегодня  нужен, и где его ждут.  А ждали его и школьники, и студенты, и  служащие контор, и рабочие леспромхозов, и жители деревень. И все они  воспринимали его выступления не столько умом, сколько сердцем. Держался Коля перед народом просто и скромно, застенчивая улыбка обнимала его лицо. И брал не силой голоса своего, а щемящей душевностью, смыслом, скрывающимся в стихах, верой в жизнь, которая побеждает. Слушали его по-домашнему, словно и не поэт возвышался на сцене, а кто-то свой в доску, привычный, кого можно даже взять и похлопать дружески по плечу.

Иногда выступал он с гармошкой или баяном. Пел песни на собственные стихи. Пел и народные. И на стихи Есенина, Кванина, Чухина и Рубцова. Но, пожалуй, самое сильное впечатление оставлял о себе поэт, когда поэтический вечер переходил из зала на вольный воздух. Здесь, в кругу молодежи, на берегу ли реки, на деревенской ли улице, на лесной ли поляне, он был воистину  первым весельчаком, душой острословов и вольнолюбцев.

Однажды, навещая Тотьму, от племянника своего Игоря Баранова я услышал:

— У нас тут  Коля Дружининский был. С баяном. Нас было много. Мы все его полюбили. Такая распахнутость! Такая русская неудержность! Наверно, таких людей нам больше уже и не встретить…

И у Коли осталась память о Тотьме. Не случайно сказал он о ней, как может сказать сын своей родины своему народу:

 

Город Тотьма. Тополя, угоры

Да церквушки крестик вдалеке.

Я приеду, может, очень скоро —

На «Заре» по Сухоне-реке.

Разбредутся тучи на рассвете

И растают на исходе дня.

Здесь меня по-доброму приветят.

Встретят здесь по-доброму меня.

Мы уедем с песнями, с баяном

К речке  Еденьге, на бережок,

Где над бором в мареве туманном

Ястреб что-то молча стережет.

Он кружит пообочь, не над нами.

Он молчит, он что-то бережет…

И под звуки вальса «Над волнами»

Сядем мы в траву, на бережок.

И пойдут старинные рассказы

Про поездки тотемских купцов.

А потом мы все замолкнем разом,

Не найдя каких-то верных слов.

Может быть, единственного слова,

Чтоб душа вдруг вспыхнула  — чиста!

Тотьма — это молодость Рубцова,

Больше чем понятие «места»…

Мы опять поднимемся с баяном,

Всколыхнем ромашковый лужок.

Может, ястреб в мареве туманном

Чье-то счастье молча стережет?..

 

Коля Дружининский…  Коренаст и порывист. Постоянно готов к чему-нибудь и куда-нибудь. Помочь, выручить, стать для кого-то опорой — это наследственное, это в крови. Для всех доступен. В общении прост. Ничего в нем такого, что  бы могло  его  ярко выделить из других. Но наступает   особенный день. Незаметное  вдруг проявляется очень заметно. К  людям приходит Поэт!

Вологодская земля, как никакая другая, богата на мастеров  вдохновенного слова. Один из них — Коля Дружининский.  Надо бы называть его Николаем. Но язык противится этому. Коля — помягче, чем Николай, помоложе и потеплее.

До того как стать лириком, Коля прошел богатейшую школу жизни. Деревенское детство, где он пасет колхозных коров, и рыбу на удочку ловит, и бедокурит с такими же, как и он, шнырливыми удальцами. Учеба в школе и институте. Служба в Морфлоте. Работа учителем, строителем, юрисконсультантом, корреспондентом… Много было дорог. Много и встреч. Много недобрых и добрых сюрпризов. Много препятствий.

Одно из препятствий  связано было с выходом  первой книжки. Выйдет в печать она? Или не выйдет? Я был свидетелем, как заведующий  Вологодским отделением Северо-Западного книжного издательства, потрясая рукописью стихотворений молодого, еще никому неизвестного  Коли Дружининского, говорил с нескрываемым пренебрежением:

— И этот поэтишко хочет, чтобы из этого хлама мы ему сделали книжку?

Казалось бы, свой, знакомый-перезнакомый, еще далеко не старый издатель — и вдруг закрывает дорогу таланту? Как это  мелко и как ничтожно! Однако не только циники управляют  литературой. Разглядели особинку поэтического дарования  Коли  и наши истинные поэты — и Александр Романов, и Ольга Фокина, и Сережа Чухин, и Боря Чулков, и Олег Кванин, и Леня Беляев, и Юрий Леднев. Коля Дружининский, как и должно было стать, оказался в круговороте  событий русской литературы.

Материально жил Коля трудно. Все же семья. Чтоб заработать на жизнь, необходимо было устраиваться на  службу. К счастью, при писательской организации стало функционировать Бюро пропаганды художественной литературы. Дружининский стал востребован всюду, где проходили литературные вечера, встречи с читателями, поэтические диспуты и  концерты.

Стихи Дружининского привлекали к себе своей самобытностью.  Николай никому из известных поэтов не подражал. Лексику для своего письма он брал из стихии народных речений. Ему доподлинно был известен говор крестьян деревни Неклюдово, где он родился, где прошло его детство, и куда он все время ездил,  когда повзрослел. Да и другие   места Вологодчины были ему близки, как свои своему, прежде всего потому, что Коля любил не столько сам о себе рассказывать, сколько слушать других. Было ему из чего выбирать золотые россыпи слов, складывая их в поэтическую копилку. Отсюда, от русского диалекта  и родилось его авторское письмо, где было самое главное —  интонация, ритмика, живописание и берущее за душу настроение.

Образы у поэта конкретны. В них нет общих мест, примелькавшихся слов и строчек. Потому что они из самой природы, не той, какую мы знаем по Пушкину, Есенину и Рубцову. А той, которую разглядел своими глазами Дружининский Коля.

 

Над синей поляной висят провода.

Идут провода во все города.

Но в тех городах нет выгороды,

Но в тех городах нет перегороды.

 

Написано для детей. Но читается  всеми. Здесь не только образы города и деревни, но и великое чувство любви ко всему, откуда ты вышел на белый свет. Славит поэт  безвестную маленькую поляну. А вместе с ней славит   и всю Россию, у которой есть будущее, потому что она опирается на таких, как Дружининский и его простодушный, веселый, высоконравственный пастушок.

Дружининского воспринимаю  только живым. Листаю его небольшие книжки. Их мало, но все они драгоценны. Читаю, как пью  живительное лекарство. И возношусь вместе с ним  в  то божественное  пространство, где сейчас обитает  поэт, постигая душой загадки нашего мирозданья.

Собственный гроб для поэта был невозможен.   Он думал, что  его поэтическая дорога будет долга, что он на ней никогда не споткнется. Споткнулся, как спотыкается тот, кто берется за рюмку, в которой сидит не вино, а смерть. Не пей эту рюмку, поэт! Только  бы крикнуть ему. Но не крикнул никто.

Уверен: как брата бы встретил Дружининского Рубцов. Пожал бы руку ему и сказал:

— Сыграй-ко, Коля, что-нибудь русское на баяне! И спой ту самую песню, какая понравится всем…

 

 ИДЕЯ  НЕОБХОДИМОСТИ 

 


Сколько потребовалось поколений, чтобы однажды   на белый свет явился тот, кто сконцентрировал   в себе  лучшие черты своей нации, представ  перед миром величественным творцом? Никто не считал. Одно очевидно, что время рождения мастера  надо отсчитывать не от года его рождения, а от многих дней рождения тех, кто шел к нему из трехсотлетней, пятисотлетней, а  может, и  тысячелетней давности, собирая  на этом гигантском пути золотые перла человеческого таланта. Для чего? Для того чтобы их передать самому яркому представителю рода.

Рассуждая подобным образом о фамильной преемственности, я вижу, прежде всего,  своих современников, которые еще при рождении имели  подготовленный для будущей жизни дар. Поэтому и в жизнь пошли они, имея прародительский опыт, который не только не растеряли, но умножили, обогатив его, и стали, в конце концов, теми, кого знаем мы, как конкретных людей.

Таким конкретным  для меня является Александр Александрович Романов. Кто он? Поэт, который  всегда стоял и стоит рядом с Николаем Рубцовым, как открыватель многочисленных человеческих настроений, как мыслитель, чей ум выходит за рамки государственного мышления, как духовный пастырь, пропускающий  через душу свою страдания, радости, беды, страсти и ликования обычных людей. И еще он —  живой человек, темпераментный, грешный, богобоязненный, кающийся, бесстрашный.

Романова всегда представляю в единой связи с Россией.  Как всякий глубоко мыслящий человек, он брал в себя и оставлял в себе все несуразности, печали, безумства и трагедии родного отечества. Всегда думал о том, какая сила  способна спасти страну от ее внутреннего и внешнего разрушения. И сила эта, в понимании поэта,  была в самой сущности русского человека, главные качества которого — работоспособность, доброжелательность, простодушие, терпеливость, жертвенность, жалость, и могут стать спасительными кругами среди волн бушующего содома.

Русское в русском. Без этого не было бы Александра Романова.  Он немыслим  без любопытства к тому, чем  это «русское» пустило свои естественные корни и даже переплелось ими настолько, что стало узнаваемым на расстоянии.

Однажды на одном из поэтических вечеров я высказался о Сереже Чухине, сказав, что  Сережа  очень безалаберен и очень талантлив. Никогда не умел зарабатывать деньги, потому что это чуждо его натуре. Зато близко — делиться с товарищем тем, что есть у него. Но так как у него обычно  ничего не было, особенно денег, то и делился он своим основным богатством — душевностью. Душевность же истекала через щемящее слово.  А слово — предтеча взволнованной лиры.   Собираются  осенью в  стаи тревожные птицы. Собираются и слова, из которых складываются шедевры. А они, как раньше, так и теперь востребованы, потому что питают дух, насыщая его энергией, при которой душа  молодеет, сердце бьется взволнованно и за спиной  вырастают крылья. Смелые крылья.

Не думал Сережа о завтрашнем дне, как о черном и безнадежном. Напротив, воспринимал будущее светло и  ясно, потому что оно обещало ту самую жизнь, когда можно будет написать еще одно стихотворение. Когда можно сесть на поезд и уехать на речку Лежу, чтобы там  посидеть  с удочкой  на лесном берегу.  Когда можно сбегать   в лес за грибами. Когда можно встретиться с другом и выговориться ему. И вообще когда можно дышать  воздухом родины и осязать свою  связь с землей и рекой, с солнцем, луной и небом.

Александр Александрович улыбнулся, вздохнул и сказал:

— Судьба Сережи Чухина — это судьба русского поэта, кто не умеет устраивать  жизнь. Живет, как придется.  Такие  ошеломительные стихи — и такая  зависимость от всего.  И все это от нашего русского неумения нравиться тем, кто отпускает  благополучие…

Как ни досадно, но говорить  в прошедшем времени приходится и об Александре Романове, удивительном оптимисте, неунывающем  человеке, умевшем радоваться чужими успехами и нести в груди восхищение перед тем, что могла ему дать и давала родная земля.

Россия — это самое болевое  для души поэта. Не случайно, вся  поэтика  Александра Романова пронизана чувством  причастности  к ее судьбе, ее дороге в будущее, вере в то, что быть ей, в конце концов, как в лучшие исторические времена, державной и сильной. Зная не понаслышке, а по собственному опыту, опыту многочисленной родни и, прежде всего, своей матери о раскулачивании русской деревни, бесовстве руководителей, в чьих руках оказалась власть, понимая роль политических вождей Советского государства, и в первую очередь, Владимира Ильича  Ленина, как истинных врагов собственного народа, поэт надеялся, что русский народ однажды осознает себя созидательной нацией, которая способна обрести не только    благополучие, но и уверенность в  будущих днях.

Александр Романов оставил в отечественной культуре отчетливые следы своего пребывания.  Оставил, как поэт, как публицист, как очеркист, как, наконец, пропагандист красоты и духовности, с которыми люди должны жить  везде и всегда. Поэт оставил для  будущего читателя книги раздумий, рассказы о самых даровитых людях страны. Об Александре Яшине, Сергее Орлове, Федоре Абрамове, Николае Клюеве, Николае Рубцове (всех не перечислишь) он говорит так, словно эти мастера слова никогда и не умирали и не умрут, потому что их дело востребовано временем и теми, кто в нем живет.

А как тепло, задушевно и энергично рассказывает он  о своих многочисленных встречах на дорогах страны с людьми, которые его восхитили и изумили тем, что в своих делах и поступках они проявили себя как самобытные, талантливые, неповторимые оригиналы.

Или родня поэта. И предшественники по роду, и брат его Павел, и жена Анастасия, и сыновья  Сергей и Александр, и близкие по душе ему  земляки, кого воспринимаешь тоже, как кровных родственников поэта — читаешь про них и ощущаешь, как, окружив тебя, расположился огромный стан родного тебе русского населения, и впереди у всех, несмотря  на утраты, печали и скорби, жизнь, захватывающая все твое существо очищающей верой в  разум  и справедливость.

Читать портреты, дневниковые записи, этюды и  обнаженные мысли Александра Романова — все равно, что  окунуться в реку мудрости. Окунуться и выйти из нее осветленным и умудренным теми уроками, которые может тебе преподать только жизнь, подсмотренная провидческими глазами. Одно Романовское выражение «Русь уходит в нас»,  наполняет глубокой мыслью о зоркости человека, разглядевшего все наши отеческие пенаты для того, чтобы это видение навсегда и для всех оставалось  в  сердце.

Могу представить Александра Романова не только в дружественных компаниях с Николаем Рубцовым, Валерием Дементьевым, Александром Яшиным, Юрием Арбатом, Сергеем Викуловым, Федором Абрамовым, Василием Беловым, Василием Тряпкиным, но и в тиши комнаты  писательского союза в Вологде, на улице Ленина, 15, где он долгие годы работал ответственным секретарем областной писательской организации. Телефонные звонки.  Посетители. Рукописи. Семинары. Встречи с молодыми поэтами. Диспуты. Вызовы в обком партии. Поэтические вечера. И конечно, собственные творения. И все это проходит через одно сердце, такое распахнутое, такое большое, как и сама окружавшая поэта  жизнь.

Как-то за пару месяцев до смерти Александра Александровича, я встретил его случайно на одной из улиц Вологды и  спросил:

— Как здоровье-то, Саша?

На мой банальный вопрос ответил он добродушно и просто:

— Для моего возраста вполне сносно. Главное — я хочу и могу работать. А тебе, — лицо Романова так и высветилось открытой улыбкой, — спасибо!

— Да за что? — удивился я.

— За то, что несколькими словами сумел сказать о сути нашего ненормального времени. — И он прочел:

 

— Где сегодня честные?

— Неизвестно.

— Где сегодня смелые?

— В коммерсантах.

— Ну, а эти, светлые?

— Светлые в народе светятся печалью…

 

Это была последняя встреча с Александром Романовым. Вспоминая ее, я думал и думаю — обыкновенный, кажется, человек. Ничем внешне не отличим от других. А вот ведь: весь в исканиях живого русского слова. Всю жизнь в исканиях. И нашедшего целую галерею бесценных россыпей русской речи, через которую постигаешь не только смысл нашего бытия, но и саму идею необходимости жизни, на которой держалась и держится  Русь.

Часть третья

ПОСВЯЩЕНИЕ ДРУГУ

Поэтические пересечения

 

 

 

 

Ещё до выхода в «Лениздате» книги Рубцова «Посвящение другу» (1984 г.)  его издатели спрашивали меня:

— Кому Рубцов посвятил это стихотворение. Быть может, тебе?

Я помотал отрицательно головой:

— Не мне.

В 1966 г. Рубцов всё лето провёл на Алтае. Побывал в Барнауле, Горноалтайске, в деревне Кислухе, в Бийске и Красногорском. Сибирь во многом напоминала ему  Вологодскую область, по которой он постоянно скучал и писал своим закадычным друзьям короткие письма. В одном из них к Александру Романову он сообщал:

       «Пишу тебе из  Сибири. Ермак, Кучум… Помнишь? Тайга. Павлик Морозов…

       Много писать не стану, т.к. сейчас пойду на рыбалку, да тебе и не будет интересно, если я начну  описывать свои последние впечатления и  еще что-то. Скажу только, что я сюда приехал, кажется, на все лето,т.к.  еще не бывал в этой местности и решил использовать возможность, чтобы посмотреть ее. Изучить ее. Перед отъездом сюда  взял  командировку от журнала «Октябрь». Скажу еще только, что сильно временами  тоскую здесь по сухонским пароходам и пристаням…

     Н. Рубцов.

     С. Красногорское Алтайского края».

В Александре Романове, как ни в ком другом, Рубцов почувствовал истинного поэта, чья духовная сила и власть над словом были настолько крупны, что он принимал его за творца, чей уровень был такой  же высокий, как у него, Николая  Рубцова, понимавшего, что сегодня в поэзии он всех выше.

 

 Вологда. Бульвар. Справа Александр Романов, в шляпе — Николай Рубцов, слева  — один из начинающих поэтов

 

На равных они беседовали о древностях русской  культуры, о языке, о городе и деревне, о том, почему страдает и пьет сегодняшний человек. Рубцов допускал даже критику Александра. Как-то по осени, отдыхая в скверике на скамейке, под легкий шорох летящей листвы, он прочитал только что им написанное стихотворение:

 

Идет старик в простой одежде.

Один идет издалека.

Не греет солнышко, как прежде.

Шумит осенняя река.

 

Кружились птицы и кричали

Во мраке тучи грозовой,

И было все полно печали

Над этой старой головой.

 

Глядел он ласково и долго

На всех, кто встретится ему,

Глядел на птиц, глядел на ёлку…

Наверно, трудно одному?

 

Когда, поёживаясь зябко,

Поест немного и поспит,

Ему какая-нибудь бабка

Поднять котомку пособит.

 

Глядит глазами голубыми,

Несет котомку на горбу.

Словами тихими, скупыми

Благодарит свою судьбу.

 

Не помнит он, что было прежде,

И не боится черных туч,

Идет себе в простой одежде

С душою светлою, как луч!

 

Прочитал и ждал, что на это скажет Романов? А Романов вспомнил стихотворение Некрасова «Влас».

 

В армяке с открытым воротом,

С обнаженной головой.

Медленно проходит городом

Дядя Влас — старик седой.

На груди икона медная:

Просит он на божий храм, —

Весь в веригах, обувь бедная,

На щеке глубокий шрам.

 

И сказал Николаю, что образ странника-старика не нов. Об этом уже писали. К тому же Рубцов  изобразил его заурядно. И концовка стихотворения  излишне красива, с преувеличенным обобщением.

Рубцов ничего не ответил на это, но было видно, что он  с Романовым не согласен. Позднее, спустя два с лишним десятилетия Романов вспомнил  тот разговор и подумал о том, что тогда он был, конечно, не прав. Образ души, подобный лучу, сейчас не казался ему  излишне красивым. Метафора воспринималась по-новому, как энергия жизни, как благотворное просветление в сумраке человеческого разлада. И сам старик, несмотря на скупость деталей в его описании представлялся уже  далеко не некрасовским, а  рубцовским. Но главное то, что поэт, подобно пророку, за четверть века запечатлел одного из огромной армии вымирающих стариков, которые стали явлением каждого города и деревни.

«…И было все полно печали

Над этой старой головой…»

Воистину. Всё о теперешних днях, в которых идут и идут,  гонимые бедностью старые люди.

 

С картины художника Вячеслава Сергеева

 

Романов часто встречался  с Рубцовым. Встречался всегда радостно и охотно, ибо видел в нем не соперника, а собрата по поэтическому горению. В то же время Романова огорчало, что живет Рубцов хуже, чем надо. И одет-то он бедновато. И с семьей не пойми чего. Да и денег, наверное, нет. Правда, внешне Рубцов не показывал виду, что испытывает нужду. Неудобно, было ему, и просить  у Романова трёшник, чтоб купить на него хоть какую-нибудь еду. Потому, приходя к нему на квартиру, садился стеснительно на диван, доставал записную книжечку и писал:

«Александру Александровичу Романову

ЗАЯВЛЕНИЕ

Прошу, если это, возможно, одолжить мне, Николаю Михайловичу Рубцову, три рубля. С обязательным возвращением.

     Н. Рубцов».

Романов, естественно, понимад, что Рубцову сказать вслух о трешнике было до невозможности неудобно. И, само собой, он, чем мог, его выручал. И за стол уговаривал сесть. И расспрашивал о делах. Словом, очень старался, чтобы стало Рубцову  добрее, уютнее и теплее.

Рубцов и Романов часто встречались в редакции «Вологодского комсомольца» Сядут за маленький столик. Шахматы перед ними. Вроде, играют, однако фигурки стоят на доске и стоят, не трогаясь с места. А игроки оживлённо глядят друг другу в глаза и ведут разговор. Сколько было таких разговоров! Кто их записывал? Или запомнил?

Обычно  в той комнате за тремя двухтумбовыми столами  сидели сотрудники двух отделов. Я отвечал за сельскую жизнь. И если не был в командировке, то тоже сидел за столом. И слушал умные разговоры. Один из них всё-таки вкратце запомнил.

В комнату из соседней, где был идеологический отдел, вдруг вбежал, сверкая единственным глазом, Клим Файнберг. Увидев поэтов. Воскликнул:

— Милые вы мои! Саша и Коля! Может быть, вы почитаете то, что написано здесь! Если одобрите, — будем печатать! — И, положив поверх шахмат исписанный мелким почерком лист, тотчас же исчез.

Первым листок прочитал Рубцов.

— Не стихи, а какая-то жидкость! — сказал он недоуменно. — И автор такой же, наверное, жидкий.

— Жидкое слово в поэзии, — вторил ему Романов, — ничего не дает  ни уму, ни сердцу. Слово должно светиться!

Или гореть, как молния под грозой! -прибавил  Рубцов.

— Главное в слове, — закончил Романов, — должна отражаться не жизнь, а сок этой жизни…

Они оба умели чувствовать слово. Заурядность и серость была для обоих невыносима. И еще понимали они, что красоты поэзии можно было открыть везде, если их разглядеть через чуткое сердце.

Два поэта. Две жизни. Две собственные дороги. Одно у них было общее — влечение к красоте, которая открывалась то ли в плывущем по Сухоне пароходе, то ли в женщине с ведрами на реке, то ли в весело прыгнувшем в небо махоньком жаворонке — во всем, что несло в себе переполненность жизни, властно приманивая к себе.

Рубцов появлялся всегда неожиданно и всегда очень кстати. Как-то осенью, по морозцу, проходя окраиной Вологды, (куда поэта только не занесет!),  возле скромных домов с палисадами, где сгорали горячие георгины, Романов лоб в лоб столкнулся с Рубцовым.

— Ты откула?

— От добрых люднй!

— Ночевал, что ли, там?

— Ночевал.

— И куда?

— Сам не знаю.

— А как себя чувствуешь?

— Погляди! — Николай повернулся лицом к палисаднику, откуда навстречу ему, приподнявшись над клумбой, мерцали  побитые холодом георгины.

— Они меня понимают. Как и я понимаю их.

Через год в журнале «Октябрь» появилось стихотворение «Посвящение другу».

 

Замерзают мои георгины.

И последние ночи близки.

И на комья желтеющей глины

За ограду летят лепестки…

 

Нет, мена не порадует — что ты! —

Одинокая странствий звезда.

Пролетели мои самолеты,

Просвистели мои поезда.

 

Вероятно, Рубцов написал это стихотворение, когда странствовал по Алтаю. Во всяком случае поэт из села Красногорское  Геннадий Володин, у которого жил Рубцов несколько дней, свидетельствует об этом.

И все-таки почему, наряду с такими стихотворениями как  «Весна на берегу Бии», «В сибирской деревне», «Шумит Катунь», «Сибирь, как будто не Сибирь», Рубцов писал на Алтае  стихотворение, насквозь пронизанное северными ветрами? Здесь можно только предполагать. Скучая по Вологде, он писал товарищам и друзьям сердечные письма, надеясь, что те ответят ему. Ответил Романов. Ах, как было отрадно читать прилетевшее  из  любимой Вологды откровение друга. И вспомнил Рубцов холодную осень, и отгоревшие георгины. И себя, и Романова тоже вспомнил.  Вспомнил свои дороги на пароходах и поездах.  Вспомнил деревце с коновязью… Всколыхнулось в душе. Придвинулось нечто щемящее и родное. Рука потянулась к перу.

В одном из номеров журнала  «Октябрь» за 1967 год состоялась подборка стихов  Николая Рубцова. Тираж огромный. Однако подпись «Александру Романову» над «Посвящением  другу»  стояла только в одном журнале. И была она от руки.  Почему? На это ответить мог только Рубцов.

Геннадий Сазонов

Геннадий Сазонов:

ОНИ ПЕРВЫМИ БОМБИЛИ БЕРЛИН

Через месяц,  9 июня 2019 года, исполнится 110 лет со дня рождения Героя Советского Союза  Евгения  Николаевича Преображенского, командира авиационной группы, совершившей первый в истории Великой Отечественной войны налёт на столицу  фашистов — город Берлин  —   8 августа 1941 года.

 

В том олигархическом  угаре,  в какой ныне погружена Россия, где человек стал уже ниже цифры, даже трудно себе  представить, что был такой  яркий и бесстрашный  герой,  —  Евгений Преображенский, — и подобные ему личности. Теперь многие не  поверят, что они родились на отчей земле, бегали по ней босиком, влюблялись, учились, творили,  а когда наступил грозный час  —  отдали в бою жизнь за нас, извините, современных  потребителей…

Они гордились Отчизной и тем, что в паспорте, в графе «национальность», значилось:  русский.

       Из  современного  нашего  далека,  где  инородцы объявили ненужными  вековые нравственные  устои народа,  и продолжают их топтать,  где  обществу  навязали  алчность, корысть, поборы, криминал,  Евгений Николаевич и его боевые товарищи представляются пришельцами с другой планеты, какими-то сказочными персонажами, ныне уже невозможными в реальности. Потому что и сама реальность  огромными усилиями правителей всех рангов превращена  в ирреальность, в «страну вранья»,  интернет-существование, особенно для молодых.

Но всё это — не фантастика!

Эти «штучные люди»  были, и  я хочу о них рассказать.

 

 

I

 

… 19 июля 1941 года  канцлер фашистской Германии  Адольф Гитлер утвердил директиву «О дальнейшем ведении войны на Востоке», где  одним  из  ключевых  моментов  были  обозначены  «воздушные  налёты на Москву».

Фюрер и его верный холуй  Геббельс, занимавший должность министра пропаганды,  любили «обосновывать» собственные идеи и решения так, чтобы было понятно  рядовым солдатам и немецкому  народу.

В данном случае «налёты на Москву»   верхушка   3-го рейха рассматривала  в качестве возмездия «за налёты русской авиации на Бухарест и Хельсинки».

Об «идеологической подоплёке» директивы  Гитлера можно говорить долго. Существует  обширный архивный  материал, раскрывающий предысторию бомбардировок  авиацией Красной армии нескольких городов Румынии, в том числе и её столицы.

Обратим  внимание на  некоторые важные  исторические   обстоятельства.

С марта 1940 года экономика, армия и, так называемая  элита Румынии были полностью втянуты в зону интересов Гитлера, а 12 октября того же года  воинские соединения Германии вошли на территорию Румынии, фактически подчинив её себе. Кондукатор, то есть по-румынски  вождь,  Антонеску не противился фашистской агрессии, а с радостью её принял.

Фашистскому режиму  нужны были от Румынии  в первую очередь  нефть и  продовольствие.  Гитлер настолько доверял  новому союзнику,  что даже посвятил его в подробности плана «Барбаросса», к участию в котором готовил Антонеску.

Поэтому не было  случайности в том, что с первых минут нападения Германии на Советский Союз  Румыния  вела против нас  боевые  действия.

Уже на рассвете 22 июня 1941 года наркому военно-морского флота, адмиралу  Николаю  Герасимовичу  Кузнецову (кстати, земляку Евгения Преображенского — оба вологжане) разведка докладывала,  что  обстрелы и бомбёжки  нашей Дунайской флотилии, объектов Черноморского флота, Севастополя и окрестностей  велись  также и с территории  Румынии.

Ответ  на агрессию Румынии последовал практически сразу, к  чести адмирала  Н.Г. Кузнецова (1904-1974), одного из немногих высших военачальников Красной армии,  которые не растерялись в  самые  первые дни  войны.

В середине дня 22 июня  Н.Г. Кузнецов  отдал приказ: «Военному совету ЧФ  нанести бомбовые удары  по  Констанце и  Сулине  с задачей  уничтожения баз: нефтебаков, складов, мастерских, кораблей и железнодорожных депо».

Существовал запрет наркома обороны маршала   С.К. Тимошенко на пересечение румынской границы.  Тем не менее,  в  18 часов 40 минут подполковник А.И.Мохарев поднял в воздух свой самолёт «СБ» и повёл  на разведку в сторону Румынии. На заходе солнца поднялись в небо  ещё несколько ударных самолетов двух авиаполков. А 23 июня 1941 года  наша боевая авиация нанесла первый удар по военно-морской базе в Констанце, который для врага был внезапным. Затем уже началась хорошо продуманная большая операция  по бомбардировке  нефтепромыслов, военных объектов в Румынии, в том числе и в Бухаресте.

Откуда же взялось у Геббельса «возмездие»?

Напали первые, так получайте!

Доктор Йозеф, как всегда, крупно врал!

…На другой день после директивы по указаниям генерал-фельдмаршала Кессельринга, командующего 2-м воздушных флотом рейха, начали отбирать пилотов для налётов на Москву.

22 июля 1941 года, ровно через месяц после варварского нападения фашистов,  был предпринят первый налёт на Москву: 220 самолётов в течение 5 часов бомбили столицу и её окрестности.

Москва, разумеется,  имела эшелонированную  противовоздушную оборону, включая наши самолёты-истребители.

В первую же ночь с 22 на 23 июля  фашистская авиация потеряла 12 самолётов, а на следующую ночь — 15 самолётов.

Налёты авиации фашистов на Москву продолжались  до лета 1944 года, и в общей сложности нанесли огромный ущерб народному хозяйству и жилому фонду столицы, погибло более двух тысяч человек, а раненых было  в три раза больше.

 

 

 

 

II

 

На  совещании  в  Ставке  у  Сталина 26 июля 1941 года   нарком  ВМФ адмирал Николай Герасимович Кузнецов  предложил  Верховному Главнокомандующему провести ответные бомбардировки Берлина  силами Военно-морской авиации  Балтийского флота.

Иосиф Виссарионович Сталин одобрил  инициативу  адмирала. А  на другой день, 27 июля,  Верховный  подписал личный приказ о  бомбовом  ударе по Берлину.

Был выбран аэродром Кагул на острове  Эзель, остров находился практически в тылу фашистов, имел полосу для взлёта и посадки истребителей.  Правда, длины её — 1300 метров — всё же не хватало для взлёта тяжелых бомбардировщиков «ДБ-3Ф», но выбирать было не из чего.

В режиме строгой секретности стали готовить операцию  для нанесения удара по Берлину,  отобрали  15 лучших экипажей  из числа  1-го минно-торпедного авиационного  полка  8-й авиабригады ВВС Балтфлота.

Их обозначили «особой ударной группой», командиром назначили полковника Евгения Николаевича Преображенского, а флаг-штурманом  —  капитана Петра Ильича Хохлова.

Ныне  мы  не в состоянии  даже  представить, сколь сложная, тяжелая и ответственная работа началась на аэродроме Кагул. Целый  морской караван из тральщиков и  самоходных барж, сильно охраняемый, доставил сюда запасы бомб, авиационного топлива, стальные пластины для удлинения взлетной полосы, дорожно-строительную технику, ну и, конечно, всё необходимое для житейского обустройства членов ударной группы.

Сроки были фантастически сжатые, счёт шёл на часы.

Уже 3 августа, на шестой день после приказа Сталина,  несколько экипажей тяжелых  бомбардировщиков «ДБ-3» с запасом топлива и комплектом бомб  полетели в сторону Берлина на разведку.  Зафиксировав состояние погоды и атмосферы, наши самолёты  пошли в атаку и сбросили несколько бомб на объекты Свинемюнде — главной военно-морской базы фашистов в южной части Балтийского моря.

Через четыре дня разведка повторилась, но уже непосредственно над  самим Берлином. Экипажи установили, что оборона Берлина закольцована в радиусе 100 километров; много прожекторов, способных выявлять цели на расстоянии до 6 километров.

Разведывательные данные были очень кстати.  Вечером 7 августа с аэродрома Кагул  уже  готовились  подняться в небо  15 бомбардировщиков «ДБ-3» и взять  курс на Берлин. Группу возглавлял командир авиационного полка Е.Н.Преображенский, в состав  его экипажа входили  радист Владимир  Кротенко, стрелок Иван Рудаков и  флагманский штурман Петр  Хохлов. Звеньями  командовали капитаны В.А.Гречишников и А.Я.Ефремов, за штурвалами — бывалые  лётчики  Михаил Плоткин и  Афанасий Фокин.

Когда прозвучала команда «От  винта!», и машина Преображенского первой медленно  начала   разбег,  на старте стоял командующий Военно-воздушными силами ВМФ генерал-лейтенант С.Ф.Жаворонков. Он приложил руку к козырьку фуражки, отдавая честь балтийским лётчикам,

мысленно желая им удачи и возвращения.

Лётчиков подстерегали несколько трудностей. На высоте 7000 метров над морем температура за бортом достигала  минус 40 градусов, обмерзали стёкла кабин, очки шлемофонов  — ведь тогда не было такой теплоизоляции, как теперь. Пилоты работали в кислородных масках,  во время всего полёта нельзя было выходить в радиоэфир.

Трудно сказать, везение это или Божья помощь, но вот так получилось. В небе над  городом Штеттином немецкие наблюдательные посты обнаружили самолёты, однако приняли их за свои, заблудившиеся, возвращающиеся домой, и не стали открывать огня.

Наконец  внизу показались залитые огнями кварталы Берлина, его летчики хорошо видели.  Пять самолётов,  приготовившись к  атаке, пошли на снижение. Из открытых люков полетели бомбы на военные объекты  столицы  3-го рейха.

Это произошло  ночью 8 августа в 1 час 30 минут.

Фашисты  были ошеломлены. Они не сразу сообразили, что произошло.

Они не сразу поняли, что их бомбят русские.  Гитлер не раз хвастливо заявлял, что русские не способны воевать в небе, что  небо  — преимущество Люфтваффе.

Только через 40 секунд, когда первые бомбы уже взорвались, немцы включили светомаскировку.

8 августа в 4 часа утра пять экипажей вернулись без потерь на аэродром Кагул.

По возвращении авиагруппы  Народный комиссар обороны  И.В.Сталин лично поздравил лётчиков с выполнением боевого задания и подписал приказ об их поощрении. В частности, каждому, участвовавшему в налёте на Берлин, было   выдано  по 2 тысячи рублей, Сталин ходатайствовал перед Верховным Советом СССР о награждении отличившихся.

Этот налёт на столицу фашистов был первым с начала Второй мировой войны.

«Утром о полете нашей авиации на Берлин узнали все советские люди, узнал весь мир. 8 августа 1941 года в очередной сводке Совинформбюро сообщалось: «В ночь с 7 на 8 августа группа наших самолётов произвела разведывательный полёт в Германию и сбросила некоторое количество зажигательных и фугасных бомб над военными объектами в районе Берлина. В результате бомбёжки возникли пожары и наблюдались взрывы…».

Немецкое командование пыталось скрыть этот факт. Германское радио сообщило о том,  что в ночь с 7 на 8 августа около 150 самолётов английской авиации пытались бомбить Берлин,  но действиями  немецких истребителей и огнём зенитной артиллерии силы противника были рассеяны, из прорвавшихся к городу 15 самолётов 9 сбиты», — писал  исследователь биографии  Евгения Преображенского  Вениамин Меркурьев.

Пропагандистская «машина» Геббельса, как всегда, крупно врала.

Англичане опровергли  немецкую  радиофальшивку. «В ночь  с 7 на 8 августа, — передавало Британское радио, — ни один самолёт с наших аэродромов не поднимался ввиду совершенно неблагоприятных  метеорологических условий».

Англичане, как известно,  полетели бомбить Берлин  лишь 26 августа.

Лётчики  полка Е.Преображенского и  на следующую ночь с 8 на 9 августа  совершили второй налёт на Берлин.

До 5 сентября 1941 года было сделано в общей сложности 86 вылетов на столицу фашистов.

 

 

 

 

 

 

 

III

 

Евгений  родился  9 (22) июня 1909 года  в селе Волокославино   Кирилловского уезда Новгородской губернии (ныне Вологодская область)  в семье сельских учителей.

Отец, Николай Александрович, преподавал  химию, а мать, Анна Дмитриевна (урождённая Деловая), вела уроки русского языка.

В ту пору Волокославино являло собой большое русское село, где жили купцы, ремесленники, крестьяне.  Действовала  школа кружевоплетения, школа гармонного ремесла, а также училище по подготовке мастеров-гармонщиков. Гармони из Волокославина  пользовались спросом  по всей России.

Вполне  естественно, что Евгений Преображенский ещё в детстве научился играть на гармошке.  Уже будучи командиром авиационного полка, Евгений Николаевич в минуты отдыха часто брал в руки баян и веселил товарищей.

В селе действовало производство ложек. На видном месте стояла   большая Церковь Благовещения Пречистой Богородицы, имелись   больница, почта, телеграф, аптека, паровая мельница, пристань, школа, народный дом, Волокославинское образцовое реальное училище, библиотека, много магазинов, лавок и двухэтажный  трактир «Ливадия».

Словом, в селе царил полноценный русский уклад, русский дух жизни, который Евгений и впитал как основу характера.

Конечно, ныне ничего этого в селе нет. Обычная запущенная деревня —  сказалась столетняя борьба иноверцев с русским народом, их желание истребить русский дух.

… Продолжая дело родителей,  Евгений Преображенский поступил в Череповецкое педагогическое училище, окончил три курса, но не стал учителем, поскольку был призван по комсомольской путёвке на службу во флот. В 1929 году он окончил  Ленинградскую военно-техническую школу ВВС, а в 1930 году — Высшую школу красных морских лётчиков в Севастополе, тем самым  полностью связав судьбу с военной авиацией.

Вехи боевого пути Евгения Николаевича Преображенского широко известны.

13 августа 1941 года ему было присвоено звание Героя Советского Союза.

Пройдя всю войну с фашистами до Победы, а также войну с Японией в августе-сентябре 1945 года,  Евгений Николаевич закончил воинский путь в 1962 году в должности командующего авиацией Военно-морского флота СССР, в звании генерал-полковница авиации.

Из жизни он ушёл  29 октября 1963 года, в возрасте 54 лет.

Именем Евгения  Преображенского названы улицы в Вологде, Кириллове, Череповце, в Пестово Новгородской области, во Всеволожске Ленинградской области, в посёлке Сафоново Мурманской области.

Не так давно в подразделении дальней морской авиации на борту  боевого самолёта «ТУ-142 мк» появилась надпись:

«Евгений  ПРЕОБРАЖЕНСКИЙ».

          И это более  чем справедливо!

В 1972 году в Архангельске в Северо-Западном книжном издательстве вышла книга «Небо зовёт» — биографический очерк о Герое Советского Союза Е.Н. Преображенском  вологодского  журналиста  Вениамина Меркурьева.

Готовясь  к  110-летию  со дня рождения выдающегося лётчика, друзья и родственники Евгения  Николаевича предприняли переиздание книги В.Меркурьева с современными дополнениями. Инициаторами выступили внук героя Владимир Преображенский и московский предприниматель, член «Клуба деловых людей» Вологодского землячества в Москве Сергей Никешин.

Низкий поклон  им за  заботу, переиздание получилось  интересным.

Впервые я узнал «близко» Евгения Николаевича  Преображенского, когда работал над темой о Великой Отечественной войне в Пестовском районе  Новгородской области   — там стояли базы  отдельных  подразделений  авиационного  полка под его командованием  и  находился  штаб.

Вникая в подробности  жизни и боевого пути летчика-аса, я всё время ловил себя на мысли, почему мы  мало и плохо знаем о тех, кто нам добыл Победу?

Сегодня посещает другой  горький вопрос. Как же мы все вместе, имея таких Героев, как Евгений Преображенский,  отдали страну в руки кучки нуворишей, пекущихся лишь и личной корысти и нагло грабящих население?

Ответов  пока нет…

ВОЛОГДА,

7 мая 2019 г.

Сергей Багров

Сергей Багров:

СВОИ

Литературные пересечения. Часть 1 …


                                     В ЛЕСНОЙ ТИШИНЕ

 

Приезд писателей в Тотьму был для нас, точно праздник.  О их приезде мы чаще всего не знали. Однако встречали их так, как если бы знали. Особенность всех тотьмичей в том, пожалуй, и заключалась, что самым любимым их местом в летнюю пору, где чаще всего они собирались, была вечерняя пристань, к которой причаливал плывший из Вологды пароход. Сюда, к пароходу, любил приходить и Вася Елесин. Я тоже редко когда пропускал его разворот, с каким он сближался берегом Тотьмы, пестревшим от множества кепок, косынок, вихрастых голов, загорелых затылков, машущих рук, платочков и шляпок. Так был встречен однажды  Сергей Васильевич Викулов, самый яркий певец советской деревни.

На той же пристани встретили мы и Василия Ивановича Белова, автора только что вышедшей книги «Знойное лето». Белов прихрамывал, и лицо его было угрюмы Мы поняли: что-то случилось на пароходе. Белов открылся:

— Ссора была. С пижонами. Из-за песни. Они пели какую-то красивую чепуху. А я потребовал нашу, русскую. И даже запел. И вот они на меня. Всей стаей… Не буду об этом и говорить. Противно. Сейчас бы мне, эх, настоящей лесной тишины. Может, подскажете: где она тут?

Мы рассмеялись:

— Где же, как не в лесу!

Белов улыбнулся

— Что мне и надо!

Сказано — сделано. Переплыв на пароме через реку, мы оказались на том берегу, где была проселочная дорога, которая нас и вывела в Красный бор, одно из красивейших мест в окрестностях Тотьмы.

День был чудесный. Мы с Елесиным приставали к  Белову, чтобы он открыл нам, как это так у него в рассказах выходит соединение того, что случается в жизни сейчас, с тем, что было в ней, и что будет.

Белов поморщился:

—  У вас и вопросы… Как у литературных светил. Вы это… выбросьте лучше из головы. Когда захочешь писать — запишется само. И о том, что вчера, и о том, что потом. И без всяких соединений.

Мы даже немного смешались:

— А как же нам быть?

— Никак. Просто жить! — ответил Белов и, выбросив руку вперед, спросил, как потребовал:

— Что вы там видите?

— Сухону.

— А там? — рука Белова вскинулась вверх.

— Облака.

Опишите их состояние. По-настоящему опишите. Это и будет литература.

Право, около нас и над нами, было всё так обычно, в то же время и необычно. Большая река. А над ней? Уплывали одни облака. Приплывали другие, точь-в-точь строители, образуя на карте небес белопёрое государство. Так, наверное, и душа, сливаясь с душой, образуют счастливую территорию, где подобно всполоху над рекой, торжествует развернутое сиянье.

Уехал в Великий Устюг Белов через сутки. А мы, как и раньше с Васей Елесиным, вновь и вновь выходили к вечернему пароходу. Ждали счастливого продолжения. Как в Викулове, так и в Белове видели мы творцов огромной величины, умевших вздымать человеческий дух могуществом слова и слога. Одним словом, учились у них. И у них, и у классиков русской литературы, и у тех, кого мы искали, отправляясь в поездки по  сплавучасткам, лесным поселкам и хуторкам, где всегда находили хранителей русского языка, чья богатая речь была, как книга, которую читаешь, читаешь, читаешь, зная о том, что она не закончится никогда.

 

  ДОВЕРЧИВ И ПРОСТ

 


 

Вспоминая Анатолия Мартюкова, я вижу 90-е годы, плывущий по Сухоне пароход «Леваневский». Пароход  идёт  там, где Груздевый перекат. Из-за узкого русла, камней, выступающих из воды,  участок открыт в одну только сторону, как если бы это была однопутная трасса, и всякий встреч плывущий объект  мог вызвать страшную катастрофу, какая всегда неизбежна при столкновении двух нос к носу встречающихся судов.

Мартюков плыл вторым штурманом парохода. Не его была смена. Он отдыхал. Но первый штурман, чем-то очень встревоженный, вдруг попросил его подменить. Не мог отказать ему Анатолий. Товарищей он всегда выручал. Встал за штурвал.

Светофор, запрещавший движение парохода, был позади. К тому же из-за ночного тумана он был невидим. «Леваневский» должен был ждать около светофора, пропуская буксир, тащивший против течения  сцепку плотов. Этого Анатолий не знал. Во всяком случае, Мартюков  не думал, что путь для его парохода закрыт. И потому, на мгновение растерялся, когда из-за острова вдруг возникла громада буксира с лесом.

Узкий фарватер кипел на камнях. Из воды выступали высокие валуны. Мартюков забыл обо всём на свете. В мозг впилась одна только мысль: как  пройти, не задев буксира?

Бог, наверно, помог, вспоминал поздней Мартюков. Да ещё присутствие духа не оставило Анатолия в эту минуту. Он тут же остановил паровую машину. Перестали работать шлицы колёс. Ход пароходу давало стремительное течение. Поэтому и штурвал был послушен, и мог направить судно в рябившие воды фарватера между сближающимся буксиром с одной стороны, и оскалом камней — с другой.

Пронесло. Наутро, сдавая вахту первому штурману, Анатолий ждал от него объяснений: почему он его подставил? Тот ничего ему не сказал. Даже больше того, изобразил  на лице бесконечную скуку. Хотя и так было ясно — человек допустил халатность, и  испугался, не зная, как ему поступить, дабы избежать неминуемой катастрофы.   Пришлось  тогда бы ему отвечать. А это уже  срок сидения за решёткой. Чего он так боялся и так не хотел.  Потому и просил Мартюкова, чтобы тот его подменил. Случись бы крушение  — не он бы и виноват…

Не случившаяся беда  вызывала в душе Мартюкова вопросы: кто из людей, с кем он встречается, ненадёжен?   Кто совершает дурной поступок по умыслу? Кто — по трусости? По отсутствию воли? Наконец, по собственной слепоте?

Подобное самокопание было нужно ему, чтоб понять самого себя. Хотя понимать себя пробовал он с малых лет. Насколько он хорош или плох для людей, тех, кто всегда был с ним рядом?

Рядом же были такие, как он, потерявшие своих отцов с матерями сироты. Детство шагало с ним рядом по берегу речки Толшмы, на котором стоял детдом. Туда маленький Мартюков попал с сестрой в 1943 году. В том же году, но уже осенью с пристани на реке Сухоне, где стоит село Красное,  прибыла в детский дом новая группа сирот.

— Ребята! — объявил воспитатель. — Это ваши новые друзья. Они протопали от пристани пешком 25 километров. Прямо с парома, без передышки…

Но лишних кроватей в спальне не оказалось. Вперёд, как на сцену, выходили юные пилигримы. Самым старшим из них — восемь лет.

— Коля Рубцов. Ложись на эту кровать, — показал воспитатель. — Мартюков, подвинься.

Без единого слова, но со светом в глазах шёл черноглазый мальчишка. С тонким  лицом, хрупкий, прозрачный, как невидимка.

— А тебя зовут Толей, — сказал он тихо.

— Да…А как ты узнал?

— Вон, — показал Рубцов на спинку кровати. — Написано на дощечке.

Всем хватило мест в детской спальне. Спали ребята валетом. Ноги вместе, головы врозь. И так целый год.

— Коль, а ты немцев видел? — как-то спросил у Рубцова Толя.

— Я — нет. А Вася Черемхин и убитых видел. Его из Ленинграда вывезли. На горящем самолёте. Целый самолёт с детдомовцами чуть в озеро не рухнул. Раненый лётчик дотянул до берега. Всех  спас.

— Он — герой?

— Нет. Лейтенант…

Село Никольское. Кто бы мог подумать, что отсюда, как из гнезда, в разные пределы страны вылетят два соловья, грудь которых наполнена образами красивой деревни Николы. Речка, изгородь, сельсовет с красным флагом, пасущееся стадо коров, просторы летнего луга — всё это станет для них  чем-то общим, конкретным, из этой местности, откуда они и брали образы для рождающихся стихов. Голоса разные, а источник один. Не удивительно, если что-то в строчках Рубцова было почти Мартюковским. Так же, как в опытах Мартюкова могло открыться что-то Рубцовское. Это не было подражанием. У того и другого — своё. Единственно, чему Мартюков и Рубцов могли подражать — так это родной природе. Писать так, как рука незримого жизнетворца. И главное, чтобы строки стихов вели за собой, обнажали тайну души влюблённого в красоту и чудо счастливого человека. Счастливого оттого, что он, открывая книгу Рубцова, разглядел в ней то, чего не хватало его душе. А потом, спустя годы, когда не стало Рубцова, мог увидеть его продолжение, раскрыв при этом сборник стихов  Анатолия Мартюкова.

Однако не стало  и Мартюкова. Читаю фрагменты письма Мартюкова ко мне.

«Я живу собой. Всё, что есть во мне, моим и останется. В нынешние лета труднее располагать на взаимность и чью-то чуткую душу. Теперь я знаю, что мы дышим  одним воздухом. И живём под одной крышей. Крышей добра и справедливости. Мы — это ты, к примеру, и я.

Я прост перед всеми людьми. И доверчив только до первого обмана. Любая правда, даже если она жестокая,  меня не обижает. В этом случае я не оправдываюсь. Да и в любом случае оправдываться не надо…»

Не просто складывается судьба поэта. Да и признание его встречает  на своём пути немало препятствий. Помню, как  мы принимали Анатолия Мартюкова в писательский Союз. Вёл собрание Александр Грязев. Не знаю, почему, но, видимо, мало кто читал Мартюкова, и были поэтому  все безразличны к тому: примут его в наше братство или не примут? Случилось так, что против вступления его в Союз поднялись 2-3 руки. Воздержавшимся оказалось почти всё собрание. А за то, чтоб принять Мартюкова?  Один человек. И это был я.

Наше казённое равнодушие привело к тому, что яркий талант оказался на выбросе. Мы прошлись по нему собственными ногами.

На следующий день в писательскую организацию позвонил только что приехавший из Москвы Василий Белов. К счастью, он был знаком  с творчеством Мартюкова. Услышав, что  Анатолий оказался непринятым, Белов разразился тяжёлой  бранью:

— Да вы что там все с ума посходили!..

Надо отдать должное Саше Грязеву. Он взял себя в руки, набрался мужества и потребовал от всех нас, чтобы мы по-настоящему ознакомились с творчеством Мартюкова. Повторное голосование поправило положение. Мартюков был принят в Союз единогласно.

Анатолий Мартюков — поэт редкостный. Долгие годы он работал в велико-устюгской районной газете. Для писателя работа в газете — это проверка его на художественный  талант. Редко кто выдерживает такую проверку.  Талант, как правило, размывают газетные строки, и подававший большие надежды  начинающий писатель становится обыкновенным скучным корреспондентом. С Мартюковым этого не случилось.

Читаю его стихи, как открываю калитку  в усадьбу, где соседствуют мужество, солнце и красота. Нет сегодня  Анатолия с нами, но есть  чуть притихшая  в русской природе его походка, которой он до сих пор ступает по нашей земле, оставляя для нас не тускнеющие шедевры.

 

Синяя вода

Бежит с пригорка.

В синей вышине

Стволы берёз.

Я пою,

Исполненный  восторга, —

Вот бы так

Всегда легко жилось!

Новый день —

Как мир в своём начале.

Как глаза

Доверчивых людей.

И опять

Над озером качает

Ветер

Белокрылых лебедей…

 

ОТСТУПИВШАЯ СИЛА

 

Присутствие тёмной кощунственной силы ощущали мы, пока слушали рассказ Вячеслава Кошелева о том, как его родной дед вместе с семьёй  под конвоем охранников  добирался из вологодской деревни на необжитые земли республики Коми. Добирался пешком. До  места переселения более тысячи вёрст. Если можешь — иди.

Шли отборные хлеборобы страны, переведённые в одночасье в кулаков второй категории. В чём они согрешили? В том, что умели выращивать хлеб, но не умели его раздавать бесплатно. Шли, кто в одиночку, кто семьями, оставляя сзади себя  под берёзой или осиной, а то и в болотинке холмики тех, кого  канала  лесная  дорога.  Сколько косточек было посеяно в ней,  никто не считал. Семья  Кошелевых явилась к конечному пункту тоже с потерями.

Ставлю себя на место гонимого. Ты и нетронутый лес. Тянется лес до гор Северного Урала. А кто постоялец в лесу? Заяц, комар, лисица и выпь. Мне от этого холодно. Спрашиваю себя: а я бы так мог? В ответ — тишина.

Что было дальше? Опять испытание. Сумеет семья устроить себе неизвестно чем вырытую землянку — будет выиграна неделя, а то и две. И за  эти 10-15 дней спеши подготовить ещё одно, но уже основательное жильё, чтоб однажды под завывание вьюги тебе и твоим домочадцам в  стылые  чурки не превратиться.

Переселенцы чаще всего умирали на первом году. Голод и холод. Если и то, и другое одолевали, значит, и жизнь оставалась с ними и в них.

Выживали сильнейшие. Выживали и жили благодаря своему трудолюбию, крестьянской смекалке, умению из ничего делать всё, и тому, что держались возле таких же, как сами они, самостоятельных и надёжных.

Укреплялись переселенцы. Не хотели жить бедно и безнадёжно. Врубались в угрюмый сузём, сжигали лесную непро́лазь, рыхлили землю, сеяли  хлеб. Хотели того или нет, но образовывали колхозы. Так было надо по строгим законам социализма. Сильные кулаки и колхоз создавали сильный.

Дети росли. Превращались в парней. 1941-й почти всех позвал  на войну. Половина  из них осталась  на поле брани. Тот, кто вернулся, имел при себе медали и ордена. Были, среди возвратившихся, и герои.

По истечению срока высылки далеко не все уезжали на  родину. На родине  не было ничего — ни жилья, ни земли. Всё отобрано.  Здесь же — уже состоявшееся хозяйство, привычный уклад, рыбалка с охотой, добропорядочные соседи, одним словом, нормальная жизнь…

Нас  четверо — Коротаев Виктор, Дружининский Коля, Хлебов Слава и я. Сидим на квартире у баснописца, пьём чай и внимаем рассказу внука ссыльного кулака.

— Я решил повторить дорогу, — продолжал Вячеслав. — Ту самую, какой  шли в неволю мои дедушка, мама, папа,  два моих дяди и малые ребятишки. Повторить дорогу на каторгу   спустя сорок лет. И что же? Прошёл её. Больше месяца был в пути. В поселение, где когда-то жили мои родители, меня встретили насторожённо. Хмуро уставились на меня плечистые мужики с пудовыми кулаками. Но когда я сказал, чей я есть, тут же, меня по очереди — в объятия. Сразу стал я своим у  своих…

Не сразу осмысливаешь соседство  двух ситуаций. То, что рядом с тобой светлый мир города металлургов. И то, что к душе твоей приваливает нечто угрюмое, тёмное, и надо  это преодолеть.

И всё же тот вечер  нам запомнился навсегда. Днем мы общались с  череповчанами, рассказывали им о писательской жизни, читали стихи. А в сумерках, перед тем как пойти в гостиницу, хорошо посидели у Славы Хлебова. Главное — получили в подарок рассказ о стойкости русского человека, который  вопреки  государственной  строгости пошёл и прошёл через всё, что замахивается на жизнь.

Год спустя я читал книгу «Константин Батюшков. Странствия и страсти». Автор её — Вячеслав Анатольевич Кошелёв, проректор Череповецкого пединститута.

В то время я возглавлял писательскую организацию. И очень обрадовался, когда на руках у меня оказалось заявление Кошелева с просьбой принять его в члены Союза писателей СССР.

Вручать  писательский билет человеку, который был кость от кости в родного деда, повторившего добровольно его дорогу на выселки, скажу откровенно, было приятно.

Широкими шагами ступает  по жизни Вячеслав Анатольевич. Давно уже он заведует кафедрой русской классической литературы Новгородского государственного университета. Одновременно имеет звание  профессора и действительного члена  Академии наук высшей школы России. Студентам Вуза есть с кого брать пример.

Книга «Константин Батюшков», как, впрочем, и другие его работы, тем  и оригинальна,  что все герои ее не выдуманы.   Эпоха, в которой они живут, приближена к нам настолько, что кажется всё, о чем сообщают они,  было вчера. Голоса автора нет. Есть голоса  тех, кто совсем с нами рядом, несмотря на то, что им  уже 200 и более лет. Смещение времени происходит видимо от того, что автор умеет жить сразу  в двух временах — в сегодняшнем и в давно забытом-перезабытом. Отсюда к нему и доверие, как и ко всякому в грешной России, кто во всем полагается на себя. На свой жизненный опыт, свою  культуру, свой интеллект, и свое  неотклоняемое   стояние.

 

СТОЯНИЕ

 

 

Иван Дмитриевич Полуянов — личность незаурядная. Где он только себя не явил! В уютных залах библиотек, древнерусских архивах, на берегах почти  всех вологодских рек, болот и озёр, в загадочных, пахнущих хвоей  глухих сузёмах и на тех бесконечных просёлках и тропах, которыми нужно идти и идти, никуда не придя, чтоб опять и опять продолжить свою дорогу. Дорогу не только писателя, но и ночлежника у костра, и художника, и открывателя всех живущих существ на свете, включая зверя, птицу и человека. Человека не всякого, а того, кто с богатым внутренним миром,  чья натура таит притягательную загадку.

Добираться до самой сути. Во всём. Чтоб вопросы в ищущей голове обрастали ответами, которые были бы всем понятны. Только лишь после этого Полуянов садился за стол и писал своим трудночитаемым почерком  очередную страницу повествования. Чаще всего такая пора  для него наступала  глухой поздней осенью по отъезду на «Москвиче»  из деревни Мартыновской в город.

Деревня Мартыновская, где жил Полуянов летами, в ста километрах от Вологды. Она тиха, малолюдна и очень красива. Особенно в майскую пору, когда друг за другом по очереди расцветают черёмухи, яблони, боярышники и сливы, вытягивая свои пахучие  ветви из палисадников на дорогу, и каждого, кто по ней шел и идет, спешат   погладить по голове.

Иван Дмитриевич  чувствовал себя здесь всегда хорошо. Где-то рядом с его пятистенком соседствовали дома поэта Юрия Макарьевича Леднева и очеркистки  Людмилы Дмитриевны Славолюбовой. Я тоже жил в трёх километрах от их деревни, и мы порою встречались друг с другом. У всех у нас были усадебные участки, и мы выращивали на них, овощи, ягодники и даже понравившиеся нам кусты и деревья, которыми с нами делился соседний лес.

Иван Дмитриевич, хоть нас особо и не учил, но опыт свой, опыт бывалого лесовода и огородника передавал с удовольствием. Гордился тем, например,  что у него в огороде раньше всех расцветает картошка, не в августе, как обычно, а в самом начале июля. Почему? На заданный нами вопрос он отвечал:

— В конце апреля приезжаю из Вологды. Топлю печь. Ставлю на неё пару корзин семенной картошки, окропляю её водой и уезжаю назад. Приезжаю спустя две недели. Моя картошка вся обросла ростками. Они-то мне и дают преждевременный урожай. Вы тоже попробуйте. Не пожалеете.

Пробовал, знаю, Юрий Макарович. Я тоже пробовал. И местные жители, само собой. И у всех у нас всё выходило так, как подсказывал  Полуянов. Поспевшие молодые клубни шли на наш обеденный стол не в начале осени, а в июле.

Жил Иван Дмитриевич в больших деревянных  хоромах. Пятистенок  старинной рубки. Комнат не счесть.  Хотя  обитали в них только трое — сам Полуянов, его постоянно прихварывавшая супруга и дочь.

Как-то  Иван Дмитриевич  познакомил меня со своим кабинетом. Был солнечный день. И просторная горница на втором этаже, куда мы вошли,  была притушённой, как в сумерках от того, что в окно пробирались ветвями сразу несколько крупных деревьев. Иван Дмитриевич улыбнулся:

— Здесь всегда у меня  тихий вечер. Не отвлекают ни воробьи, ни синицы. Они любят свет. А тут его мало. Для писца это самое то…

Полюбопытствовал я:

— «Самозванцы», наверное, здесь и рождались?

— О-о! Шёл я к ним, наверное, всю свою жизнь. Что-то писал и здесь. Но большинство страниц одолел всё  же в Вологде. Здесь меня отвлекает природа. Зовёт к себе и зовёт. И я ухожу. То ли с удочкой на реку. То ли  с фотоаппаратом. Люблю снимать птичьи свадьбы. Это такие рулады, такие страсти!  У нас тут чаще всего  женихуются чайки. Иногда ухожу туда, не знаю куда. С простыми руками.  Побыть один на один с облаками. Они, как столетия, движутся надо мной. И в них я вижу то, что потом  читатель увидит в книге.

В огороде Ивана Дмитриевича среди сирени была заси́дка, из которой он наблюдал прилёты с отлётами всех боровых, луговых и болотных птиц. Не пропускал и стаи ворон, выгоняющих из деревни    залетевшую  сослепа  серую  выпь. Сценки воздушной схватки рождались у него на глазах  едва ли не ежедневно.

Природа манила писателя сегодня на крохотный ручеёк, который тёк, тёк, и вдруг пересох, потому что где-то вверху  перегородили его жёлторотые жабы. Завтра надо  сгулять на ягодное болото: высыпало на глади столько морошки, что собирать её можно аж соломенной  шляпой. Послезавтра — к сказочным вы́скорням среди ёлок, в которых была  у медведицы лёжка, и  летом можно увидеть её с двумя медвежатами  около гари, где рос вперемёшку с кипреем глухой  малинник.

И всё-таки чаще всего навещал  Иван Дмитриевич   красавицу-Кубину, голубая вода которой  играет в любую погоду, а в солнечный вечер она похожа на проплывающих в ней верховых окуней. ́Полуянов рассказывал:

—  Там у нас, под горой, за гороховым полем, ёлки смотрятся с берега в воду. Иногда, чуть стемнеет, наблюдаю за  чёртом в очках.

Не верится мне:

— Неужели  чёртом?

— Филином, надо думать.  Крупноголовым, глазастым, с поднятыми ушами. Уши его слышат всё, даже то, как стучит у меня от волнения сердце. У него в этих ёлках гнездо. Недоступно ни для кого. Вот я и стараюсь его как-то подкараулить…

Природа вошла в душу писателя  навсегда.   И родился-то Полуянов, можно сказать, в самом сердце  диких лесов. Деревенька Семейные Ложки со всех сторон окружена переспелыми  елями. Рядом бежит по камням речка-резвунья по имени Городишня.  Кругом цветы, ягодные поляны. По вечерам слышен лай лисят и лисы. Древними сказками  подвывают расшумевшиеся деревья. И месяц вверху огромен и страшен, как глаз зависшего в небе ночного  гостя.

Из Семейных Лужков семья Полуяновых  переехала в дальний Архангельск. В семье подрастало два сына. Оба  мечтали,   хотя б на денёк оказаться в Лужках. И что же. Едва вступили в юные  годы, так и исполнили эту мечту. Поплыли в родительский дом на  большом белопалубном пароходе. И так каждый год. Случилось, однако,   сухое лето. Пересохла даже Северная Двина, и пароходы по ней уже не ходили. Старший брат был настойчив и смел. Заявил молоденькому Ванюше:

-Ты, как хочешь, а я всё равно поплыву!

— И я  поплыву! —  ответил Ванюша.

Для чего из бросовых бревен соорудили плавучий плот, и — вперёд, воображая себя   пловцами. 160 километров. Хотя  и с трудом, но всё  же, преодолели.

Хвойная мгла тайги. Суровые очи озёр. Ночная рыбалка. Поход в полевой городок, где  такой крупный храм, что, казалось, стоит он не на земле, а плавает в небе. И заявляет  с гордостью о себе: «Приходите ещё! Я  здесь буду всегда!»

Последнее посещение Городишни было у Вани прощальным. Храма не было на горе. Вместо него  в беспорядке раздробленных кирпичей рдело кровавое возвышение. Святыню раздели на кирпичи. Уходил отсюда молоденький Полуянов, ощущая спиной взгляд усталого пилигрима, который сюда приходил  помолиться. И вот вместо светлой молитвы бросал  в тусклый воздух беспомощные слова: «Как же быть-то тепере? Как же?..»

Наступил 1941-й. Война. Семья Полуяновых поредела. Сначала ушел на войну отец, а потом старший брат. Иван Дмитриевич был ещё недоро́стком,  и рос, казалось бы, для того, чтоб и ему  отправиться на войну. Что и случилось. Уехал последний в семье мужчина туда, где калечат и убивают. Воевал пехотным бойцом. Отстаивал родину. Во имя будущей тишины и возможности жить, как живут все достойные люди.

После войны Полуянов работал в библиотеке. Одновременно живописал, пробуя силы свои в художественных набросках, создавая кистью портреты знакомых людей и пейзажные зарисовки. И ещё, как мёдом, притягивала к себе  русская литература,  в которой так много было ещё не сказано, не выверено душой, не раскрыто щемящего и святого. А почему бы ему самому  не нырнуть в это лоно? И вот написал Полуянов первый  рассказ.  Потом и второй. И третий. А там и со счёту сбился.  Предложил рассказы  в издательство. Взяли. И в том же году  напечатали книжкой. С того и пошло.

В Вологду  Иван Дмитриевич переехал в 1961 году, уже, будучи членом Союза писателей СССР. Здесь написал он более 30 книг. Многие из них  эпохальны. Охватывают картины жизни российского государства, начиная с Присухонья и московского центра Руси. Ведет писатель нас за собой  со времён  языческого распада. Через княжение первых русских князей. Через судьбы  величественных мужей, таких как воины-защитники Александр Невский, Даниил Московский, Дмитрий Донской. Или молитвенники  Сергей Радонежский и Дмитрий Прилуцкий. Через служение Руси  Ивана Калиты, обоих Иванов Грозных.  Через  Минина и Пожарского  и  всех тех, при ком стране  угрожало нашествие  крымчаков, ливонцев, поляков  и многих других завоевателей, кому не терпелось стать хозяевами  Руси. Ведёт непременно   к дням спокойным и тихим, которые были нужны, чтоб оправиться от ран и страданий и зажить, наконец,  как живут все православные   на земле.

Многое в нашей истории, отмечает писатель, осталось в забвении. Совершенно не освещены  кровавые годы владения казанскими татарами наших северных территорий, где шло  повседневное умерщвление населения, продажа его в рабство. Годы, когда  процветали пытки, пожары и грабежи, понёсшие за собой гибель миллионов людей. Отсюда и миссия Иоанна 4-го понятна в основном лишь с завоевательной стороны.  Тогда как Иоанн Грозный был в глазах не только московской верхушки, но и всех людей  Московии вместе с Устюгом, Тотьмой и Вологдой  воином-освободителем, справедливым заступником, кто покончил с разбойничьими притязаниями Казани, дав возможность всем северянам  возродить испепелённые нелюдями  сёла и города.

«Месяцеслов», «Деревенские святцы» — это тысячелетняя летопись народной жизни  России. О, как много бы надо об этом сказать.

«Самозванцы» — это не только  Средневековье, но и   нынешний день, где главными героями являются все сословия  страны, Прежде всего, доблестные бойцы, граждане-патриоты,  государственные мужи, а вместе с ними   скрытые и открытые отморозки, развратители, предатели, жулики, сексоты  и палачи. День минувший перемешался с сегодняшним. Не поймёшь, который из них и страшнее.

Впечатляют и очерковые откровения. Малознакомые читателю «Древности Присухонья» знакомят нас с бытом, ремеслами и культурой  живущего по берегам Сухоны населения, которому на протяжении сотен лет приходилось  одновременно со скотоводством и  хлебопашеством заниматься обороной своих жилищ. Городишня, Нюксеница, Брусенец, Берёзовая Слободка, Великий Двор, Веселуха, Святица, Уфтюга… Всё и не перечислишь. Городки и селенья эти  стояли возле  главной  дороги Севера, соединявшей Вологду и Архангельск. Здесь на протяжении  многих столетий шли торговые пути. Летом по Сухоне и Северной Двине. Зимой  по снежным дорогам, что пролегли вдоль этих рек. Кого здесь только не разглядишь! Крестьяне с сохами. Тянущие  вверх по реке купеческие суда  согнувшиеся ярыги.  Ямщики, погоняющие   саврасок. Воеводы с боярами. Тать ночная. Колонна колодников. Окружённый  оруженосцами батюшка-царь.  Жизнь кипела.

Однако за эту жизнь приходилось ещё постоять. Свищут стрелы, гремит пальба.  Шумят мужицкие сходки, что опять выше леса  подати поднялись. Неси их, плати! Надо б и дать. Да откуда их взять? К тому же ещё по большой дороге поднялась пыль до самых небес. Кого ещё там несёт? Готовься к отпору.

Одна из последних работ Полуянова  «Детские лики икон». И здесь — история разновеликой  Руси.

1015-й год. Скончался великий князь Владимир — Креститель. И старший из двенадцати его сыновей, Святополк, алчный, нелюдимый властолюбец, задумал уничтожить родных братьев и тем укрепить захваченный им престол.

Борис с войском возвращался из похода на печенегов. Чуть брезжило,  под образами горели свечи — священник служил заутреню, когда в шатёр ворвались бояре Святополка. Пронзённый копьями, князь упал у алтаря. Оруженосец  его Георгий Угрин собою прикрыл раненого и был сражён на месте. Шею его украшала золотая гривна — дар Бориса любимцу. Чтобы завладеть сокровищем, злодеи обезглавили мертвого отрока.

Самого юного из братьев, Глеба, по приказу бояр зарезал собственный повар кухонным ножом.

— Суди тебе Господь, брате-враже Святополче, покаяться, дабы душу спасти! — простонал мальчик и захлебнулся кровью.

Братья-мученики  смогли бы защитить себя, но отказались обнажить оружие — младшие против старшего, сознательно предпочтя смерть, вспышке губительной междоусобицы. Дан был им дар смирения, провидчески проницали они грядущее, как бы предчувствуя удельную раздроблённость, зловещая заря которой занималась над Русью.

Знаменьем свыше  — к единению Руси — восприняли  современники события 1015 года. Борис и Глеб, с ними оруженосец Георгий,  были причислены  к лику святых.

Вот откуда  пошли на Русь первые иконы с ликами не обнаживших мечи  подростков, подлинных  героев  своей страны.

Спасибо, Иван Дмитриевич, и за эту горькую  страницу, которую ты посвятил истинным  сынам  многострадальной Руси.

 

ПОДАРОК

 

 

Откуда черпал свою энергию добродушный, улыбающийся в усы, не умеющий обижаться и обижать Юрий Макарович Леднев? Полагаю, что поведением его  руководило засевшее где-то в глубинах его организма расторопное, ко всему имевшее интерес, неутолимое любопытство. Не случайно среди сотрудников ТАСС он был самым добычливым. Умел добывать информацию из всех сфер хозяйственной, политической и культурной жизни страны. В более позднем возрасте, когда  главным делом  жизни его стала литература, очень хотелось ему постичь пределы своих возможностей в области  художественных откровений. Где  и в чем он крупнее проявит себя? Отсюда и многие опыты. То мы читаем Юрия Макаровича, как  публициста и  очеркиста, то, как лирика, то, как сказочника и фантаста.

Юрий Макарович любил аудиторию, проявляя себя перед ней одновременно поэтом, артистом и публицистом. С поэтическими выступлениями он  изъездил всю Вологодскую область. На поэтических вечерах  выделялся не только тем, что мастерски  читал свои стихотворения, но и рассказывал к случаю о том, что хотела бы от него услышать аудитория. При этом Юрий Макарович  перевоплощался в того, о ком вел рассказ. А рассказывал он  в первую очередь о своих друзьях и товарищах, о вологодских прозаиках и поэтах. Ему внимали и потому, что у него был хорошо поставленный баритоновый голос. И потому, что был за спиной  богатейший житейский опыт, тысячи встреч с людьми незаурядными, будь то писатель с мировым именем, популярный композитор, милиционер-сысковик, и тот бесстрашный его знакомец, в жизни которого было нечто такое, о чем вслух обычно не говорят. Он всегда умел угадывать общее настроение и, поддавшись ему, уводить людей в ту атмосферу, к которой они только-только еще прикоснулись, а он уже в ней побывал, и вот ее с большим удовольствием раскрывает.

Писать стихи Юрий Макарович  начал, будучи учащимся  Макарьевского педучилища. Первыми его читателями  стали жители его родного города Макарьево-на-Унже. После службы в армии он стал учиться в Литинституте. Здесь  на его стихи обратил внимание писатель-вологжанин Валерий  Дементьев. Он, можно сказать, и благословил Юрия Леднева на большую поэтическую дорогу. Поверил в Юрия Леднева и широко известный в стране  поэт Сергей Городецкий, рекомендовав дипломную работу выпускника  Литинститута  для коллективного сборника. Опубликованные  в сборнике стихи стали вскоре  первой самостоятельной книжкой поэта.

Юрий Леднев — поэт широкомасштабный. Во многих его стихотворениях звучит тема ответственности человека, обитающего на земле. Достоин  ли быть  ты сыном родного отечества?

 

Россия!

Ты прощала  тех,

кто в трудный час с тобой расстался,

кто возвращался,

кто метался,

и тех, кто за морем остался,

не отыскав возвратных вех.

Россия!

Человек любой

Перед тобой снять должен шляпу.

Навеки прощены тобой

Алехин, Бунин и Шаляпин.

Но можно ли простить тому,

кто, спекулируя талантом,

всю жизнь провел в родном дому,

а был душою эмигрантом?

 

Даже лирика может ставить вопросы, направляя их прямо к сердцу, читающего стихи. Поэт на них может и не ответить, но тех, кто читает его, вдохновит на мужественный ответ сквозь раздумья о совести, родине  и  запомнившемся поступке.

По натуре своей  был Юрий Леднев романтиком.  Купленный им в  деревне Мартыновской  двухэтажный  красивый  дом  стал для него  орлиным гнездом, откуда он мог, как высокая птица, лететь туда, куда позовет, волнуясь, душа.

Знаю не понаслышке: многие из поэтов, живущие летами  в понравившихся им деревнях,  далеко не всегда  умеют засесть за творческий стол.  Мешает природа с ее деревьями, огородом, травой, птицами, дождиками, ветрами. А вот Ледневу  она не мешала. Он писал. И стихи. И прозу. Принимал и гостей. И с Иваном Дмитриевичем Полуяновым, классиком русской литературы, жившем тоже в Мартыновской, часто общался, постоянно играя с ним, если не в шахматы, то в картишки. Природа Леднева возбуждала.

Живя у себя в деревне, в часе ходьбы от Мартыновской, я иногда навещал знакомый мне пятистенок. Просто так навещал. Или с тем, чтоб сходить вместе с Ледневым за морошкой, благо ягодный лес с болотом был от дома его  в каких-нибудь пяти километрах.

Чаще всего хозяева были не в доме,  а в огороде. Огород небольшой, но красиво ухоженный, с морем цветов, урожайными овощами. Надежду Сергеевну Ледневу заставал все время где-нибудь в борозде, воюющей с сорняками. И Юрий Макарович был где-то около, но в тени, с блокнотом и авторучкой и с белой кепкой на голове.

— На ком держится огород? — спрашиваю обоих.

Надежда Сергеевна машет на мужа ладошкой:

— У Юры сегодня  лирическая разминка!

— А у Нади, — Леднев спускает с усов на бороду медленную улыбку, —  автоматическая прополка…

Так, подтрунивая, любя друг друга, каждый, зная свое привычное дело, и жили они летами в расположенной на холме красивой русской деревне.

Деревенские мужики были к Ледневу благосклонны, в то же время знали предел, за какой заходить даже поэту не позволяли. Юрий Макарович  свои чувства, какие охватывали его в минуты подъема души и духа, не прятал, считая, что лучше их проявлять не словами, а делом. Недалеко от Мартыновской, там, где плескался листвой  березник, он однажды и сделал супруге подарок. Обнаружил поляну. И на эту поляну   стал носить тяжелые камни, складывая из них два дорогих ему слова. Камни были не близко и не везде. Поэтому он носил их за несколько сотен метров. Трудился, ни много, ни мало, четыре дня. В конце концов, состоялась укладка из метровой величины каменных букв: «Надина поляна».

Такая подпись кое-кого из местных жителей возмутила. Поэт, мол, захапал себе поляну. Да как он так мог? Еще и кличку ей дал? Поляна должна оставаться поляной! Ничья была, так ничьей и будь! Камни были разбросаны.

Юрий Макарович, хоть и расстроился, но не сдался. Снова вывел каменные слова: «Надина поляна».

Раза четыре  перекладывал Юрий Макарович камни. Мужики, наконец, смекнули, что Леднев  из тех, кто не бросит свою затею. Махнули рукой и не стали больше тревожить надпись. Так и остались два этих слова среди поляны. И сейчас они там. Два слова, в которых верность  мужчины к женщине  выложена  камнями.

Верность к жене, нежные чувства  к детям и внукам — все это было с Ледневым постоянно.

Старшая внучка Катя  однажды  на уроке пения  в школе, когда разучивали песню про хоровод и елочку, вдруг встала с места и на весь класс:

— А эту песню написал мой дедушка!

Учительница не поверила. Сказала девочке очень строго:

— Катя, ты вруша! Эту песню поют на весь Советский Союз! Поют по радио! На концертах! Даже возле Кремлевской елки поют! Не может такого быть, что написал ее твой дед!

Катя пришла домой со слезами. Пожаловалась дедушке на то, что учительница обозвала ее врушей.

Юрий Макарович успокоил внучку, вздохнув:

— Я, кажется, Катя, не бюрократ. Но если иначе нельзя? Что ж. Позову на помощь  перо и бумагу.

Сел за стол и написал справку на имя учительницы пения в Катину школу, сообщив в ней о том, что он, Юрий Макарович Леднев действительно является  автором  новогодней песни. Если учительница сомневается в этом, то пусть   позвонит в Союз советских композиторов…

Катя унесла эту справку  в школу. Передала учительнице. Та, прочитав её, удивилась настолько сильно, что попросила у Кати дневник и,  тут же  красными чернилами вывела в нем  по пению  красивую и жирную отметку  5.

Юрий Макарович  многого не успел написать. И сохранить не успел. Целый сборник  подготовленных к изданию новых стихотворений, а вместе с ним  богатейшую библиотеку, переписку с друзьями, имущество, мебель, весь двухэтажный дом однажды в осеннюю пору  опряло огнем. Сидел бы Юрий Макарович дома, пожара, наверно бы, не случилось. Но он истопил в доме печь, закрыл ее и ушел через дом к соседу сыграть с ним в шахматы и картишки. От печки ли загорелся дом? От короткого ли замыкания? Сейчас не узнать. Да и зачем узнавать.

Юрий Макарович виду не подавал, что он в горьком  трансе. Держался. Приехав с пожара в Вологду, по-прежнему посещал городские школы, куда его приглашали. Пригласили  однажды и в школу № 15. Читал свои  замечательные стихи. О Вологде. О Петре Великом. О звонаре. О надежном  и верном ему человеке, зовут которого Надя.

Читал. И вдруг перестал читать. Почувствовал сердце. Оно от него отлетало, как птица, оставив его среди онемевшего зала. Он думал, что это секундная слабость. Секунда пройдет. И оно  к нему возвратится.

Не возвратилось. Юрий Макарович умер стоя.

(Продолжение следует)