Людмила Калачева ПОЭТ И БЛАЖЕННЫЙ Рассказ
В XIX веке в Вологде жили два замечательных человека, которые оставили заметный след в истории города и в душах вологжан. Оба они, достигнув зрелого возраста, несли тяжёлый крест: люди считали их безумными. Сказано нам: «Мудрость мира сего есть безумие перед Богом». А случается и так, что безумное для мира сего оказывается мудростью перед Богом.
Один из этих людей — Константин Батюшков (1787-1855), которого по праву считают одним из лучших поэтов золотого века русской литературы. Памятник ему стоит на берегу реки Вологды. Батюшков изображен как воин, держащий под узду своего боевого коня, и как поэт, окруженный музами. Недалеко от этого памятника находится дом поэта, где он провёл последние 22 года своей жизни и где сейчас располагается его мемориальный музей. Похоронен он в Спасо-Прилуцком монастыре. Его могилу посещают туристы и литераторы, там служатся заупокойные панихиды в дни его памяти. О его трагической судьбе написано немало, но, к сожалению, никто так и не смог разгадать тайны его странного безумия.
Второй известный вологжанин, которого многие жители города считали Христа ради юродивым, — Николай Рынин (1777-1837). Сейчас о нём знают лишь православные жители Вологды. Дом, где он родился и вырос, не сохранился, зато недалеко от храма Рождества Пресвятой Богородицы, на бывшем городском кладбище, стоит над его могилой каменная часовня, построенная почитателями блаженного Николая. Прошло 180 лет после его смерти, но до сих пор поток православных вологжан и паломников идёт и идёт к его гробнице за молитвенной помощью.
События того давнего времени, когда в Вологде жили два странных «безумца», мы изложили здесь, следуя историческим документам и воспоминаниям современников.
«МЕНЯ УЖЕ НЕТ НА СВЕТЕ…»
Шёл 1833 год. По весенней Вологде разносился пасхальный благовест, толпы горожан расходились по домам после праздничной заутрени в храмах. Едва брезжил рассвет, и город тонул в утренней дымке, наполненной колокольными звонами.
Михаил Александрович, учитель гимназии, вышел из церкви Воскресения Христова, что на Ленивой площадке, и неторопливо шагал к Соборной площади. На вид ему было лет сорок, на нём была тёмная форменная шинель и фуражка с кокардой. Лицо его, с небольшими усами и русой бородкой, было задумчивым и умиротворённым.
Он прошёл мимо Софийского и Воскресенского соборов, вышел на Малую Благовещенскую улицу и двинулся по ней мимо углового дома. Казалось, что это двухэтажное каменное строение необитаемо и погружено в глубокий сон, его большие окна призрачно темнели. Но вдруг случайный взгляд учителя уловил в одном из них какой-то неясный образ. Он остановился, присмотрелся внимательнее и увидел стоящего вплотную к окну странного человека. У него было бледное лицо, пустой скорбный взгляд, устремленный куда-то вдаль, и от всей его фигуры веяло чем-то потусторонним, внушающим душевный трепет. В то же время человек этот показался Михаилу Александровичу знакомым. Ему стало не по себе, праздничное настроение как-то померкло: «Наваждение какое-то. Надо бы узнать, кто там живёт». Он ускорил шаг и почти побежал.
В комнате, которую он снимал у вдовы-чиновницы, на столе его ждало блюдо с куличом, обрамленным крашеными яйцами – подарок хозяйки, жалевшей одинокого квартиранта. Он лег отдохнуть, даже не притронувшись к угощению. Увиденный в окне призрак не оставлял в покое его воображение. Сон не шёл, какие-то смутные воспоминания роились в голове и тревожили его. Неожиданно в его сознании возникла яркая картина: зимний вечер 1810 года, небольшая неярко освещенная зала, и он, тогда студент Московского университета, — в обществе молодых офицеров и литераторов. Среди них его земляк – Константин Батюшков, двадцатитрёхлетний офицер, уже успевший побывать на двух войнах: в прусской кампании и в Финляндии, где командовал сотней ополченцев, был серьёзно ранен и награждён орденом. Батюшков встаёт и начинает читать свои новые стихи, посвящённые боевому другу Петину. Читает он так, что невозможно слушать без волнения…
— Неужели это он?! – Михаил Александрович вскочил со своего ложа. — Тот самый Батюшков, стихи которого он так любит и не устаёт перечитывать?
Краем уха он слышал, что поэт тяжело заболел и лечился где-то за границей. Но почему он оказался в этом доме, а не в своём имении под Устюжной?
Спать совсем расхотелось. Учитель умылся холодной водой, снова оделся и пошёл бродить по городу.
Солнце уже взошло, было ветрено и прохладно. Он шел вдоль реки, наблюдая за ее неторопливым течением и медленно плывущими остатками льдин. Незаметно для себя оказался у церкви Живоначальной Троицы, где покоились мощи преподобного Герасима. Оттуда двинулся мимо Горбачёвского кладбища по лесной тропинке, которая вела к Спасо-Прилуцкому монастырю. Под сенью высоких сосен было сумрачно, но и здесь птицы подавали свои весёлые весенние голоса. Вдруг раздался хруст веток под чьими-то шагами. Навстречу ему шагал высокий черноволосый человек, одетый в синий холщовый балахон, с посохом в руке. Михаил Александрович сразу его узнал: это был местный юродивый Николай Рынин, которого многие в Вологде почитали как блаженного. Он часто бывал в монастыре, и сейчас, по всей видимости, шёл оттуда.
— Ещё одно видение! – недовольно подумал учитель и уже хотел пройти мимо Николая. Он с каким-то презрительным недоверием относился к этому безумному человеку. Однако тот вдруг остановился и, глядя пронзительными чёрными глазами, произнёс грубым голосом:
— Ещё одно виденье! – и пошёл далее, опустив голову вниз. Потом снова остановился и, повернувшись, хрипло пробасил:
— Услышишь, что его уже нет на свете, — не верь.
Потом ускорил шаг и быстро скрылся за поворотом. Михаил Александрович стоял в растерянности:
— Как он мог узнать мои мысли? И что значат его последние слова? Что за странный день! У всех праздник и радость, а у меня одни непонятные встречи и загадки …
Вернувшись домой, учитель решил, наконец, разговеться куличом и выпить чаю. Он зашел на половину хозяйки, чтобы поздравить Анну Лукиничну с праздником, и обнаружил, что у неё сидят гости. Его приветливо усадили за стол, полный праздничных блюд. В рассеянности, занятый своими мыслями, он не прислушивался к общей беседе, а когда за столом возникла пауза, спросил, обращаясь сразу ко всем:
— Господа, вы не скажете, что за жилец поселился в том каменном доме, что на углу Малой Благовещенской и Гостинодворской?
Ему ответил пожилой дворянин, старый знакомый хозяйки:
— Как, разве вы не знаете? Там живёт известный стихотворец Батюшков. Родственники привезли его в Вологду в марте, на Крестопоклонной неделе. Говорят, он очень болен.
— Что с ним? – спросил Михаил Александрович взволнованно.
— Я слышал, что он лишился рассудка несколько лет назад. Его упорно лечили, но всё оказалось бесполезно. Теперь его взял на попечение племянник, сын его старшей сестры Анны. Снял в аренду дом и, как опекун, распоряжается всем состоянием своего подопечного.
* * *
Михаил Александрович был родом из обедневшей дворянской семьи, но отец постарался дать своему единственному сыну хорошее образование. Мать была женщиной набожной, она воспитывала сына в христианской вере и привила ему уважение к простым людям. Он вырос человеком впечатлительным, в молодые годы писал стихи, много читал, интересовался литературными новинками. Однако после окончания университета уехал домой в Устюжну, женился. Семейные и служебные хлопоты в маленьком провинциальном городке постепенно вытеснили увлечения молодости. Ранняя смерть жены внезапно изменила уклад его жизни. Отправив двух сыновей в московский пансион, он переехал в Вологду и устроился на работу учителем гимназии. Близких друзей у него здесь так и не появилось. Коллеги-учителя увлекались картами и мистическими опытами, мода на которые пришла в провинцию из столичных аристократических салонов. Ходить на такие вечера он не стал. Печаль и одиночество стали теперь постоянными его спутниками. Судьба Батюшкова его глубоко тронула. «Боже, помоги ему! Он, по всей видимости, ещё более обездолен и одинок, нежели я», — подумал учитель и решил на следующий день навестить больного поэта…
Подходя к дому на Малой Благовещенской, Михаил Александрович размышлял: «Примут ли меня? Всё-таки наше московское знакомство с Батюшковым было недолгим и слишком давним».
На пороге его встретил слуга и, услышав, что гость пришёл к Константину Николаевичу, смутился:
— Он болен, не принимает.
— Я его старый приятель из Устюжны. Доложите, пожалуйста.
Слуга ушёл и, вернувшись, повёл гостя на второй этаж. Учитель зашёл в комнату с высоким окном, выходящим на Софийский собор, и осмотрелся. Спиной к нему у окна стоял невысокий человек в сюртуке.
— Здравствуйте, Константин Николаевич! Христос Воскресе! – промолвил оробевший учитель. — Я — Михаил Александрович, из Устюжны. Мы с вами приятельствовали в Москве в молодые годы. Помните меня?
Прошла минута, но поэт продолжал молча стоять спиной к нему. Тишина… Слышен только звон колокола за окном… Ожидание становилось мучительным для гостя, он уже сожалел о своем визите, как вдруг хозяин, не поворачиваясь, медленно произнёс: «Меня уже нет на свете … Это по мне звонит колокол… Я не воскрес!». Михаил Александрович молча поклонился, не зная, что ответить на эти странные слова. Поэт опять заговорил, в комнате тихо зазвучали стихи:
Ты знаешь, что изрек,
Прощаясь с жизнью, седой Мельхиседек?
Рабом родится человек,
Рабом в могилу ляжет,
И смерть ему едва ли скажет,
Зачем он шел долиной чудной слез,
Страдал, рыдал, терпел, исчез.
Учитель снова молча поклонился, сердце его страдало. Он тихо вышел из комнаты, попрощался со слугой и поспешил на улицу…
Как и накануне, он дошёл до Горбачёвского кладбища и двинулся к монастырю. Ему казалось, что там он сможет утишить навалившуюся мрачную меланхолию. В лесу он вдруг остановился от внезапно пришедшего воспоминания: «Здесь вчера этот вологодский юродивый мне говорил: «Не верь, если он скажет: «Меня уже нет на свете…». … Значит, блаженный Николай и это предвидел! Что происходит! Или я тоже схожу с ума!»…
Михаил Александрович стоял под высокой березой, ветви которой были покрыты уже набухшими, готовыми распуститься почками, глядел на пробивающиеся из-под земли голубоватые подснежники, покрывавшие праздничным ковром все ближайшее пространство, и душа его тоже, как и природа, просыпалась после долгого сна. Он пошел дальше и стал вслух читать покаянный псалом: «Помилуй мя, Боже, по велицей милости Твоей …». После смерти жены и разлуки с детьми его сердце, от природы доброе, охладело в постоянном отчаянии и убивающей душу пустоте. Михаил Александрович перестал обращаться к Богу с сердечной молитвой, как это было ранее. Неожиданно возникшее теперь молитвенное состояние согрело душу, оживило его. А в голове непрестанно звучал вопрос: почему ранним пасхальным утром ему были посланы встречи с этими безумными людьми, связанными между собой какой-то невидимой нитью?
У входа в обитель он встретил Петра, молодого послушника Кириллова Новоезерского монастыря, который приехал на праздники навестить своих родителей. Купеческая семья Мясниковых жила недалеко от дома, где квартировал учитель, поэтому он с Петром уже был немного знаком. Это был юноша двадцати трёх лет с густыми чёрно-каштановыми волосами, тёмными широкими бровями и живыми проницательными глазами. На красивом его лице ещё не видно было признаков усов или бороды.
Поздоровавшись, они направились в монастырский храм на вечерню, а затем после службы вместе пошли домой. Был светлый апрельский вечер, стояла праздничная тишина пасхальной недели. Шли по лесной дороге к городу, сначала молча, потом как-то понемногу разговорились. Михаилу Александровичу пришелся по душе этот глубоко верующий юноша, и он стал расспрашивать его о юродивом Николае, вчерашняя встреча с которым не выходила у него из головы.
— Николая Рынина в нашей семье почитают за блаженного, за юродивого Христа ради, — отвечал Пётр. — Да не только мы, — многие в Вологде убедились в его прозорливости. Вы человек здесь новый, но я вижу, он и вас чем-то удивил?
— Да, признаться, вчера он меня поразил. Эти его странные слова… Я ведь его просто за какого-то безумного считал.
И учитель поведал о своих недавних встречах. Пётр внимательно его слушал, и тихая задумчивая улыбка не сходила с его лица.
— Вот видите, Михаил Александрович, как бывает: в столицах Батюшкова залечили, а у нас в Вологде он поправит здоровье. Наверное, об этом вам хотел сказать блаженный Николай.
НЕОБЫЧНЫЕ ВСТРЕЧИ
Константин Николаевич Батюшков, которого Бог одарил незаурядным умом, поэтическим талантом, многочисленными друзьями, вдруг за несколько лет теряет всё и, как Иов многострадальный, остаётся наедине со своей мучительной болезнью. Все в один голос утверждают, что всему виной наследственная психическая болезнь по линии матери. Злой рок! … Однако как часто мы лениво следим только за тем, что является всего лишь поверхностным проявлением скрытых событий. В чём здесь Божий Промысл?… Библейский Иов знал в чём. В нём, несмотря ни на что, жила твёрдая вера, и Бог его вознаградил. А что же происходит с Батюшковым?
Так размышлял Михаил Александрович, возвращаясь домой. Его встретила хозяйка и сообщила, что приходил слуга Батюшкова и передал для него письмо. У себя в комнате учитель развернул послание и прочитал:
«Христос Воскресе! Милостивый государь Михаил Александрович, сегодня я холодно Вас принял. Приношу свои извинения! Если у Вас жива память сердца и для Вас, действительно, дорога наша дружба в молодости, прошу зайти ко мне завтра ближе к вечеру для совместной прогулки. Константин Батюшков».
Учитель был взволнован: «Значит, сознание поэта не умерло окончательно! Значит, оно живо, раз вспомнил меня! Но посмотрим, что будет завтра».
На следующий день он явился в дом Батюшкова. К нему вышел человек неопределённого возраста, небольшого роста, со светло-русыми вьющимися волосами. У него было очень бледное лицо и какие-то остановившиеся глаза, словно смотрящие и не видящие ничего вокруг. Трудно было узнать в нём того жизнерадостного офицера, которого Михаил Александрович знал в юности. Ему стало не по себе, но он переборол внутреннее смятение и они дружески обнялись.
Следом появился, по всей видимости, племянник Батюшкова, его опекун. Он приветствовал гостя: «Ваше появление оживило Константина Николаевича. Обычно он никого не принимает и никуда не выходит. Что ж, прогуляйтесь, погода сегодня прекрасная. Только недолго, чтобы не устать». Батюшков при этих словах поморщился и как-то диковато посмотрел на своего родственника, но ничего не сказал.
Вышли на улицу и медленно двинулись к реке. Оба молчали довольно долго. Когда уже шли вдоль берега, поэт, наконец, тихо произнес:
— Вы, я вижу, подавлены моим нынешним состоянием. Что ж, это лучше, чем показывать фальшивую жизнерадостность! Так искреннее будет.
— Константин Николаевич, я вижу, что вам пришлось многое перенести. Страдание ваше близко моему сердцу: я ведь тоже сейчас пребываю в большом горе. Год назад в нашем крае была страшная эпидемия холеры, было много смертей, умерла моя жена, самый дорогой для меня человек. Дети теперь вдали от меня, в пансионе, их ведь надо учить. Простите, что я вам всё это говорю!
Глаза Батюшкова словно бы оттаивали по мере того, как он слушал своего провожатого. Видимо, оттаивало и сердце, тронутое чужой болью. Он остановился и произнес как-то совсем по-дружески:
— Я теперь спасаюсь молитвой. Вам она тоже близка, я чувствую. А раньше я утешал себя стихами. Послушайте, я прочитаю свое старое стихотворение ещё военных лет. Оно было для меня как молитва.
Они присели на скамейку на берегу реки. Батюшков начал тихо, но постепенно воодушевляясь, возвысил голос:
Мой дух! Доверенность к Творцу!
Мужайся; будь в терпеньи камень.
Не Он ли к лучшему концу
Меня провел сквозь бранный пламень?
На поле смерти чья рука
Меня таинственно спасала,
И жадный крови меч врага,
И град свинцовый отражала?…
Чтение стихов оживило поэта: лицо утратило бледность, глаза заблестели. Михаил Александрович был потрясён силой поэтического чувства, его духовной чистотой. Он не решался заговорить. Они продолжили свой путь вдоль реки, но молчание было на этот раз не тягостным, а просветлённым.
По дороге они увидели такую картину: на бревне сидел блаженный Николай, окруженный бедно одетыми детьми, и что-то им раздавал, приговаривая своим грубым громким шёпотом: «Господи, помилуй! Господи, спаси! …». Заметив прохожих, он отдал ребёнку оставшееся угощение и поднялся.
— Христос Воскресе, Николай Матвеевич! – дружелюбно сказал учитель.
— Воистину воскрес, братья! – прошелестел голос блаженного. Не обращая внимания на учителя, он напряжённо вглядывался в лицо поэта и вдруг упал перед ним на колени. Батюшков испуганно отступил назад:
— Кто ты? Что тебе нужно от меня?
— Тебе нечего бояться! Не бойся никого, только Бога одного!
Николай стремительно встал и быстро пошёл по дороге в сторону Соборной площади.
Батюшков, глядя ему вслед, задумчиво спросил: «Кто же всё-таки этот человек?» Михаил Александрович рассказал всё, что узнал о блаженном в эти последние дни. О смерти молодой жены Николая, о его шестилетнем молчании после этого, о том, что он раздал своё имущество людям, о том, что его сочли за сумасшедшего и лечили не только в психиатрической больнице, но и возили по монастырям – исцелять молитвой. Наконец, его выпустили на свободу — странствовать и молиться по церквям. И вот он обрёл дар провидческий.
— Так это юродивый!… Он пожертвовал своим рассудком ради Христа! Страдает в этой земной жизни, но он с Богом. И Господь помогает ему, а через него другим людям! … А я рассудком не жертвовал, его у меня забрал злой рок … и люди этому помогли. Я просто больной человек! Боже, как я хочу быть таким же свободным странником, как этот Николай, но …
В это время к ним подошёл пожилой человек, видимо, из дома Батюшкова, и сказал учтиво, но твёрдо: «Константин Николаевич, вас ждут к ужину. Пойдёмте домой». Батюшкову было досадно, что его прервали в такой момент, когда он говорил о самом сокровенном. Он поморщился и с неприязнью посмотрел на подошедшего. Всегдашняя тень отчуждения и бледность снова покрыли его оживившееся было лицо. Он холодно раскланялся с учителем и в сопровождении посыльного пошел назад…
Прошло несколько дней. Кончилась светлая седмица, прошла Радоница. У Михаила Александровича продолжились занятия в гимназии, где он преподавал древние языки. Со своими новыми знакомыми он не виделся. Иногда он вспоминал слова Батюшкова, говорящие о его совершенной духовной трезвости: «А я рассудком не жертвовал, его у меня забрал злой рок … и люди помогли…». Интересно, что же это за люди, которые «помогли» поэту стать душевно больным? Ведь в годы юности его окружали добрые друзья, которые его искренне любили, заботились о нём, ценили его поэтический дар. Безусловно, его недоброжелатели — это не Жуковский, не Карамзин, не Гнедич, не Вяземский. Еще менее вероятно, что это могли быть его родственники Муравьевы, в доме которых Батюшкова принимали всегда как любимого племянника и брата. «Всё-таки надо ещё раз встретиться с ним. Быть может, я чем-то смогу помочь в его борьбе с недугом», — решил Михаил Александрович.
ПОЭТ И МОНАШЕСТВО
В конце мая учитель снова пришёл к Батюшкову. Знакомый слуга встретил его, попросил подождать, а когда вернулся, повел его не в комнаты Батюшкова, а на другую половину, к его родственникам.
Принял его в своём кабинете Григорий Абрамович Гревенц, опекун Батюшкова, лейтенант флота в отставке:
— Здравствуйте, Михаил Александрович! Я тронут вашей заботой о моём дяде Константине Николаевиче. Он говорил о вас с теплотой, но сегодня он очень болен, принять вас не может.
— Что с ним, — встревожился учитель.
— Он простудился, видимо, на прогулке. У него опять лихорадка. Мы делаем всё возможное для его выздоровления. Но больше, чем эта болезнь, меня беспокоят его новые навязчивые помыслы о монашестве, об уходе в монастырь. Правда, это уже рецидив: подобные бредовые мысли посещали его, когда он ещё числился на службе. Недавно я случайно обнаружил черновик его давнего письма к государю Александру на эту же тему. Вот посудите сами…
Григорий Абрамович достал из своего стола лист бумаги и протянул его гостю.
— Мне неудобно читать чужое письмо без разрешения автора, — пробормотал тот сконфуженно. – Как оно у вас оказалось?
— Я опекун больного и должен знать о подопечном всё, чтобы в нужный момент оградить его от опасности. Прошу вас, ознакомьтесь, чтобы быть в курсе наших печальных дел, поскольку вы уже начали принимать в них участие.
Учитель взял письмо и начал читать:
«Ваше Императорское Величество, Всемилостивейший Государь!
Поставляю долгом прибегнуть в Вашему Императорскому Величеству с верноподданнейшей просьбою, которая заключается в том, чтобы Вы, Государь Император, позволили мне непременно удалиться в монастырь на Белоозеро или в Соловецкий. В день моего вступления за пределы мира я желаю быть посвящен в сан монашеский, и на то прошу верноподданнейше Ваше Императорское Величество дать благоизволение Ваше. У православного алтаря Христа, Бога нашего, я надеюсь забыть и забуду два года страданий: там стану памятовать только монаршую милость, о которой Вас умоляю, Государь Всемилостивейший.
Вашего Императорского Величества верноподданный
Константин Батюшков
Санкт Петербург, 11 апреля 1824 г.».
Рука учителя непроизвольно задрожала, к горлу подкатил комок. Собеседник заговорил напористо:
— Ну что? Убедились сами. Более чем странное прошение. Получив такое чудное послание, Царь вызвал к себе для разъяснений Жуковского, с которым Константин Николаевич был дружен, и тот сообщил государю о начале тяжёлой душевной болезни Батюшкова. Государь выразил сочувствие и пожертвовал деньги на его лечение. После этого друзья поэта отвезли его лечиться в Германию, в курортный городок Зонненштейн.
— Но позвольте: в этом письме нет ничего странного. Просто для светского мнения непривычно, что дворянин и талантливый поэт вдруг решил стать монахом. Конечно, в наше время в монастырях пребывают, в основном, выходцы из духовенства, крестьян и купечества. Но, насколько мне известно, среди монашествующих, есть и дворяне, умнейшие и высоко образованные. Вот свежий пример: наш земляк Дмитрий Брянчанинов, талантливый молодой человек. Ему удалось преодолеть гнев отца и самого Государя, оставить карьеру офицера и уйти в монастырь.
— Да, все в Вологде наслышаны о Брянчанинове. Кстати, наши прадеды были в родстве. Однако не будем сравнивать нашего бедного больного поэта с этим странным молодым дворянином. Моего дядю мучает чёрная меланхолия, мания преследования, он покушался неоднократно на свою жизнь. Мне горько об этом говорить, но это так. Его лечили лучшие столичные врачи, его помещали на четыре года в знаменитую психиатрическую лечебницу в Германии. И вот теперь он здесь. Врачи бессильны ему помочь. Только наша родственная забота и любовь смогут облегчить страдания больного поэта.
— Простите меня великодушно, но когда я разговаривал с вашим дядей на прогулке, то ничего странного в его словах и в поведении не заметил. Он прочитал мне своё стихотворение под названием «Надежда». Это удивительно глубокая вещь, настоящая молитва в стихах. Он действительно глубоко верующий человек!
— Тем не менее, настоятельно прошу вас не поддерживать его разговоры на мистические темы. В его истории болезни столичные врачи отметили, кроме мании преследования, религиозный бред. Во время вашего общения отвлекайте его на другие темы. Так ему будет спокойнее.
ПОЭТ И ЧУЖЕБЕСИЕ
Наступило лето. Освободившись от занятий в гимназии, учитель начал присматривать себе дом для покупки, так как окончательно решил обосноваться в Вологде. В это время снова приехал навестить родителей послушник Пётр Мясников. Михаил Александрович, зная его добросовестность и унаследованную от отца купеческую обстоятельность, попросил его помочь в этом деле. А дело было не простое, ведь большинство домов в Вологде были обычными деревенскими избами. Новый друг помог найти хороший домик, на вид скромный, но крепкий, с просторными светлыми комнатами, с уютным двориком и садом. Продала его пожилая купеческая вдова, которая переезжала к детям в Ярославль. Перебравшись в новое жилище, учитель нанял в прислуги домовитую крестьянку и вместе с ней погрузился в хозяйственные заботы. Надо было готовиться к приезду детей, ведь этот дом должен стать для них родным гнездом.
Шёл Успенский пост. Однажды вечером в конце августа Михаил Александрович возвращался из храма после вечерни в своё новое жилище. Войдя через калитку во двор, он неожиданно увидел человека, сидящего в садовой беседке, и с изумлением узнал в нём Батюшкова.
— Константин Николаевич, здравствуйте! Как вы меня нашли? – бросился к нему учитель. Он пригласил молчащего Батюшкова в дом, поставил самовар и достал к чаю постные пироги, испеченные служанкой. Сели за стол.
— Михаил Александрович, извините меня за неожиданный визит, — начал поэт. — Мне не с кем, кроме вас, поговорить по душам. Все считают меня безумным, только вы один меня понимаете.
Учителю хотелось спросить, знают ли родственники, куда ушёл Батюшков, и не волнуются ли они, но гость первым задал вопрос:
— Вы не знаете, куда исчез блаженный Николай? Он часто проходил мимо моих окон и, мне так отрадно было после его появления.
— Вы с ним разговаривали?
— Нет, только смотрели друг на друга через окно. Я завидую его вольной жизни.
Михаил Александрович раздумывал, стоит ли рассказывать больному поэту о беде, случившейся с блаженным Николаем. Весь город знал об этом и сочувствовал ему, но родственники, по-видимому, утаили от Батюшкова, боясь обострения болезни. Всё-таки он решился:
— Николай Матвеевич болен. Его искалечили злые люди, когда он странничал в Кадникове. Теперь сидит дома и только через открытое окно беседует с приходящими к нему. А больше всё молится.
Батюшков тяжело вздохнул:
— И его, как и меня, обидели злые люди. Горько!
Было видно, что он сильно расстроен. Чтобы утешить его, учитель начал рассказывать о послушнике Петре Мясникове, об игумене Игнатии. И закончил свой рассказ словами:
— Смиренный вообще не скорбит, потому что за всё – слава Богу! Так говорил преподобный авва Дорофей. Я сейчас его поучения читаю. Петр мне посоветовал, чтобы я сильно не унывал.
— Благодарю вас за душевную беседу, за утешение. Здесь, в Вологде, я стал чувствовать себя почти совсем здоровым. Здесь мне спокойно, никто не пытается меня лечить. Чтение, прогулка, обед и, конечно, моё любимое занятие — рисование – вот мой день. Перечитываю свои старые вещи, но всё кажется пустым и мелким. Пробую писать, но вижу – всё не то. Порву и в печь… Нет, не в этом был Божий замысел обо мне. А в чём – не знаю.
Батюшков закрыл глаза и сидел так некоторое время. Потом тихо произнёс:
— У меня к вам просьба: очень хотелось бы, чтобы вы выслушали меня, историю моих мытарств. Обычно, когда я начинал говорить о злых людях, погубивших меня, мои любимые друзья молодости истолковывали мои слова таким образом: пустые подозрения, мания преследования. Именно это моё бессильное одиночество перед лицом злых замыслов и приводило меня в неистовство, когда хотелось лишить себя жизни.
Батюшков заволновался, не на шутку встревожился и Михаил Александрович. Он хотел прекратить разговор на эту тему, но побоялся, что будет ещё хуже. «Пусть выговорится. Тогда ему, может быть, полегчает, и приступ минует», — подумал учитель. И поэт начал свой рассказ.
— Я рано лишился матери. В десять лет отец отдал меня в московский пансион, а с пятнадцати лет я стал жить в семье моего двоюродного дяди Михаила Никитича Муравьёва. Это был богатый и образованный человек, сенатор, тайный советник, и к тому же незаурядный поэт. Он занимался моим образованием, давал читать хорошие книги, познакомил со знаменитыми сочинителями, которые нередко бывали в его гостеприимном доме. В этой семье нашел я для себя второй родной дом и сам стал стихотворцем. Сыновья дяди, Никита и Александр, стали моими друзьями.
Когда в Европе начались одна за другой войны с Наполеоном, я пошёл в войско добровольцем. Мне тогда было всего 19 лет, но на войне люди быстро взрослеют. В Отечественную войну я служил адъютантом у генерала Раевского. Можно сказать, три войны провёл на коне. Был и в страшном сражении под Лейпцигом, поистине битве народов. И везде – под жужжащими пулями, под ядрами и картечью, на поле, где грудами лежали трупы и убитые лошади, где слышались вопли умирающих – везде Господь меня хранил…
Теперь о главном — с чего начались несчастья моей жизни.
Представьте: мы, русские офицеры, гордые победой над Наполеоном, собрались вместе в освобождённом Париже. И среди них те, кого я давно знал и любил: мои троюродные братья Никита Муравьёв, Сергей и Матвей Муравьёвы-Апостолы, а ещё наши друзья Николай Тургенев, Михаил Лунин, Сергей Волконский. На совместных вечерах, мы, конечно, веселились, болтали о женщинах, о всякой чепухе. Но были и серьёзные разговоры, когда мы обменивались своими впечатлениями от Европы, говорили о социальном устройстве западных стран. Николай Тургенев всё чаще стал сводить наши беседы к политическим вопросам, к планам переустройства общественной жизни в России. Мы, молодые и горячие победители, увлеклись этой темой. Даже я, хотя раньше никогда не имел склонности к политике, написал стихотворное послание к императору Александру, призывал его освободить русский народ от рабства. Стихи эти, по всей видимости, до Царя не дошли, хранились у кого-то из моих друзей.
В мае я заболел, ведь здоровье моё было к тому времени сильно подорвано тремя войнами, ранением. Сидел в одиночестве и размышлял о том, что мне пришлось услышать в бурных спорах. И пришёл в ужас: мои друзья, и я с ними вместе, заразились французской болезнью – революцией!
В это время в Париж прибыл наш общий друг по столичному литературному сообществу — Дмитрий Северин. Он был сотрудником русской миссии в Англии и предложил мне побывать в Лондоне, а оттуда уже морем отправиться в Россию. Я очень хотел домой, но почему-то принял приглашение Дмитрия и поехал в Англию, о чём потом горько сожалел. После Лондона, мы, то есть группа молодых офицеров, отправились в Шотландию, якобы повидаться со знаменитым писателем Вальтером Скоттом. Но вместо этого, я оказался в доме у одного гостеприимного шотландца. Хозяин и все его гости сначала всячески обхаживали меня, а потом предложили мне вступить в тайное общество, цель которого была вполне благородной — просвещать народ и реформировать социальные законы в сторону прогресса. Говорили все по-французски. Меня убеждали: «Теперь все передовые молодые люди имеют свой политический круг общения. Без этих организаций трудно навести порядок в мире, полном всякого мракобесия и несправедливости». Я тогда не имел представления о сущности этих тайных обществ, хотя, конечно, в России слышал о них. Однако, я — человек ленивый на всякие политические дела, и потому отказался вступать куда-либо. На следующий день я буквально сбежал из этого гостеприимного дома и отправился в Лондон, а оттуда выехал морским путём домой.
На корабле ко мне подошёл незнакомец, представился английским купцом и на русском языке, но с сильным акцентом, пригласил меня для какого-то важного разговора к себе в каюту. Мне почему-то стало не по себе, идти не хотелось, но когда он вторично настойчиво стал меня приглашать, пришлось пойти. В каюте он стал угощать меня чаем, а потом достал лист бумаги и вслух прочитал моё поэтическое послание Царю, то самое, написанное в Париже с наглым революционным задором. Этот мой несчастный опус в его исполнении на ломаном русском звучал отвратительно и настолько фальшиво, что я ужаснулся. «Хам читает моё хамское послание! Как это всё унизительно! Где моя честь русского офицера!». Я сгорал от стыда. Вскочил и закричал:
— Откуда у вас это стихотворение, и что вам от меня нужно! Это только наше русское дело! Причём здесь вы!
Англичанин нагло ухмыльнулся и промолвил в ответ только два слова: «Продаю! Купите!».
Мне стало плохо, сердце прыгало от возмущения, голова кружилась. Я вскочил и собирался выйти их каюты, но мой мучитель возвысил голос: «Тогда я отдаю ваше произведение в петербургские газеты». Меня охватил ужас.
— Вы – гнусный бес! Кто вас послал ко мне?
— Не трудно догадаться, — ухмыльнулся он. – Ну, платить будете?
Одно желание владело мной — скорее избавиться от этого наваждения и этих гнусных негодяев. В каком-то помрачении я написал чек на крупную сумму, продиктованную мне англичанином, и назвал поручителем моего верного друга поэта Гнедича. Потом я узнал, что этот подлый купец ещё до моего приезда в Петербург явился к нему, и Гнедич был вынужден отдать ему эту сумму, хотя и не понял сути дела.
А тогда, на корабле, я пережил страшные минуты. Не помню, как я оказался на палубе. Адская смесь стыда, унижения и негодования жгла мое сердце. Скомканный несчастный лист бумаги я бросил за борт и стоял в смятении, впиваясь взором в темную морскую даль… Видимо, в таком помрачённом состоянии я находился очень долго. Вывело меня из него чудное видение: вдруг образ моего незабвенного друга Ивана Петина, убитого в битве под Лейпцигом, мелькнул над волнами и исчез … Я очнулся, на сердце полегчало…
Всю ночь я не спал и рассуждал сам с собой: «Что ж – пусть тот лист бумаги со стихотворением ты выкупил у беса-купца, а у них появятся новые листы? Теперь это их оружие против тебя. Надо бороться. Ты – воин, офицер, чего же ты испугался. Столько русских погибло на войне, а ты жив!… Ты виноват перед Государем, и теперь наступила расплата за твой грех!»…
Рассказчик вдруг умолк и потупился. Было видно, что он пытается справиться с подступившими слезами.
— Боялся я не наказания от Государя, а страшился огорчить его. Как офицер, я давал ему присягу. Он вместе со всем русским народом пережил страшную войну и вместе с нами победил Наполеона.
Я вернулся в Россию, но оказался в ещё более тяжелых и двусмысленных обстоятельствах. Рассказывать о них особенно тяжело. Я уже говорил вам, что с юности я многим был обязан старшим Муравьевым, а с младшими дружил. Сам глава семейства умер ещё до войны, а его супруга Екатерина Федоровна и после войны относилась ко мне, как к родному сыну. И вот, представьте себе, именно в этом доме их сын Никита Муравьёв — умный, молодой, храбрый офицер — собирает вокруг себя политических заговорщиков, мечтающих о свержении Государя, пишет текст либеральной конституции, планирует убийство всей царской семьи! Всё это происходит на моих глазах, так как они считают меня товарищем. Я пытался их вразумить, умолял Никиту: «Очнись от этого наваждения. Вы все оказались под влиянием врагов России!» Однако молодой Муравьев не только не внял моим словам, а даже стал надо мной подсмеиваться. Тогда я напомнил о его предках: о том, что его дед, знатный вельможа при государыне Екатерине, утвердил смертную казнь Пугачёву, о том, что его покойный отец был когда-то воспитателем нынешнего царя и его братьев. Как можно держать злой умысел против царской семьи? Но всё это его не убедило. Не знаю, вспоминал ли он мои слова потом, в Сибирской ссылке, где умерла его верная супруга. Кстати, когда её собирали в дорогу вслед за мужем, пришлось продавать крепостных крестьян – нужны были средства… Да, слово «свобода» было главным у них в конституции, а вот своих крестьян они не освободили. А ведь никто им не мешал это сделать.
Вот так я оказался среди адских душевных противоречий и угрызений совести: с одной стороны, близкие и дорогие мне люди, которые погибают на моих глазах от бесовского наваждения. А с другой стороны — мой Государь, которого я любил, которому присягал и которому теперь угрожает беда. Я терзался этими противоречивыми чувствами и своим бессилием что-либо изменить. Возможно, поэтому я снова заболел, а когда немного поправился, то решил уехать подальше и стал просить своих друзей из дипломатического корпуса помочь мне устроиться на службу в посольство в Италии. Я думал, что тёплый климат, любимая итальянская поэзия, знакомство с древней культурой помогут мне избавиться от панического страха и уныния, которые всё более одолевали меня.
Батюшков умолк, утомлённый рассказом, и некоторое время сидел молча, уставившись в окно. На лице его было выражение скорби, из-за чего он казался намного старше своих сорока шести лет… А за окном, в маленьком садике царствовала осень: освещённые вечерним солнцем, алели спелые кисти рябин, золотом поблескивали листья…
«Бедняга, сколько ему пришлось пережить, — думал Михаил Александрович. – Такое раздвоение души! Тут любой может тронуться умом, не только впечатлительный поэт. За эти-то страдания и поклонился ему в ноги блаженный Николай».
Он налил гостю свежего чая, тот сделал глоток и продолжал:
— Я приехал в Неаполь и стал служить в Русской миссии. Прекратил переписку с друзьями, чтобы в одиночестве восстановить душевный покой. Вначале всё шло спокойно, хотя я отчаянно скучал по родине, особенно по своей северной деревушке, где жили мои сестры. Но и здесь, в Италии, тайное общество не оставляло меня в покое. Не буду рассказывать вам все подробности, но меня снова довели до крайности. Чёрная меланхолия всё чаще на меня наваливалась. Я перестал писать и погрузился в какое-то равнодушие ко всему. Я осознавал, что меня начинает одолевать наследственная болезнь по линии матери – душевное расстройство. Конечно, сказались и печальные обстоятельства, в которых я оказался. Неимоверными жертвами мы победили Наполеона, но, оказывается, не победили французскую бесовскую революцию, она гналась за нами по пятам, сразила умы и души моих дорогих друзей и своим смертоносным дыханием подтачивала моё здоровье. Я подал прошение об отпуске и в 1822 году вернулся в Петербург.
Поселился я в трактире, так как не захотел больше быть рядом с Муравьёвыми. Душевная болезнь начала сильно меня одолевать, я никого не хотел видеть, но прежние друзья — Жуковский, Карамзин, Гнедич узнали о моём приезде и начали меня навещать. Они были очень обеспокоены моим состоянием. Пошли преувеличенные слухи о моём сумасшествии. Я подал просьбу министру иностранных дел Нессельроде о поездке в Крым и на Кавказ, получил разрешение и отправился на юг.
Увы, здесь я оказался в руках неумелых лекарей или просто негодяев. Болезнь моя усугубилась. Я был доведён до отчаяния и совершил страшный грех – покушался на свою жизнь, чем окончательно подтвердил для всех своё безумие. Слава Богу, беда миновала.
После этого приступа меня насильно повезли в Петербург. Там друзья окружили меня заботой, не оставляли одного. Я постепенно приходил в более спокойное состояние, стал размышлять о своей судьбе. Семейного счастья я, видно, не заслужил: моя избранница, к которой я когда-то испытывал сильное чувство, не ответила мне взаимностью. И до сих пор память сердца хранит её милый образ.
Батюшков задумался. На какое-то мгновенье лицо его, доселе мрачное, озарила лёгкая улыбка.
— А ведь её опекуны были готовы отдать её за меня, и она не посмела бы их ослушаться. Но я видел, что ответного чувства нет, и отступился. И, пожалуй, это был один из немногих моих поступков, за который мне не стыдно. Ну а в карьере своей я тоже оказался неудачником: в армии дослужился только до штабс-капитана, в штатской службе – до надворного советника.
Вот такие печальные мысли меня одолевали: к службе я больше не пригоден, интересы друзей теперь мне чужды, к поэзии я стал равнодушен и утратил способность сочинять. Как жить дальше? Душа просила какой-то пищи. Постепенно я понял, что меня призывает к себе Господь, что только Ему одному я могу посвятить своё служение в этой житейской пустыне. Созрело решение: я написал письмо Государю с просьбой освободить меня от службы, чтобы я мог удалиться в Кирилло-Белозерский или Соловецкий монастырь.
И начался новый кошмар: получив моё письмо, царь вызвал Жуковского и попросил разъяснить, что со мной происходит. И мой друг сообщил Государю, что я душевно болен и меня следует отправить в лучшую психиатрическую клинику. Тот дал поручение Нессельроде, и в результате я оказался в немецком курортном городке Зонненштейн и провёл там четыре года в заточении под видом лечения. Я был окружён протестантами или вообще атеистами и не имел возможности бывать в православной церкви, но все-таки молился, и молитва меня поддерживала все эти годы. Я углём начертал на стене образ нашего Спасителя, просил у него прощения и милости, просил о желанной свободе на родине. Все окружающие относились ко мне как к неполноценному безумному человеку.
Наконец, в 1828 году меня отправили в Россию и приставили ко мне немецкого врача Дитриха. Ехали мы очень долго: Теплиц, Прага, Галиция. Помню, как обрадовался я, когда на русской границе услышал родную речь и увидел наших, таких родных мне солдат. Я подошёл к одному из них и попросил кусок чёрного хлеба. Я знал, что у русского солдата всегда есть в запасе чёрный хлеб. Он дал мне ломоть, я перекрестил его и тут же съел.
В Москву мы прибыли 4 августа, ехали ровно месяц. Там меня поселили в небольшом домике, который сняла для меня моя благодетельница Муравьёва. Врач Дитрих хорошо ко мне относился, но очень сковывал мою свободу. Это меня очень раздражало и не способствовало моему здоровью. А тут на меня навалилась тяжёлая болезнь – воспаление лёгких. Всё думали, что я умираю, я совсем ослаб, лежал в забытьи, были лишь редкие проблески сознания. Потом мне говорили, что друзья приходили прощаться со мной, но этого я не помню. Запомнилось, как приходил священник, певчие, служили всенощную. Меня соборовали, причастили. Смутно помню, как наклонялась надо мной Муравьёва, потом княгиня Вяземская. Подходил Александр Пушкин – я его узнал по густым чёрным бакам. Он сел у моей кровати и о чём-то говорил с его обычной живостью, но я его слов не слышал. Мне всё слышалось дивное пение, будто ангелы поют на небесах.
Господь Бог для чего-то продлил мои дни. Когда я выздоровел, меня передали под опекунство родственников, и таким образом я в этом году оказался в Вологде. Мой опекун всегда на чеку, но сильно меня не стесняет. Здесь я вздохнул свободнее… Правда, иногда находят на меня какие-то приступы раздражительности – начинаю вдруг ссориться со своими домочадцами…
Батюшков завершил свой рассказ, когда уже стемнело.
— Мне давно пора возвращаться домой. Меня уже ищут.
— Я вас провожу, — ответил учитель, и они вышли на улицу…
В эту ночь Михаил Александрович долго не мог заснуть. До сих пор он втайне симпатизировал декабристам, считал их героями и жалел их загубленную молодость. Но оказывается, это обманутые люди, подобные марионеткам! Оказывается, есть кукловоды, которым нужен революционный хаос в России! Вот кого надо было заключать в психиатрическую лечебницу – не поэта, решившего уйти в монастырь, а тех, кто задумал вывести войска против Царя! К счастью, революции не произошло, благодаря твёрдости Государя Николая и верных ему людей…
Михаил Александрович встал, накинул халат, зажёг лампу. Он знал, как успокоить свой ум, возбуждённый рассказом поэта: надо записать, то, что он услышал, хотя бы очень кратко. Стал шарить в столе в поисках чистой бумаги и наткнулся на какие-то листки, исписанные аккуратным почерком. Так ведь это те самые стихи Пушкина, которые привёз старший сын, когда приезжал на каникулы! Говорил, что переписал из тех списков, что ходят по Москве. Про эти листки учитель тогда в суете забыл, а сейчас, прочитав первые строки, не мог оторваться. Одно стихотворение особенно поразило его:
Не дай мне Бог сойти с ума
Нет, легче посох и сума;
Нет, легче труд и глад.
Не то, чтоб разумом моим
Я дорожил; не то, чтоб с ним
Расстаться был не рад:
Когда б оставили меня
На воле, как бы резво я
Пустился в тёмный лес!
Я пел бы в пламенном бреду,
Я забывался бы в чаду
Нестройных, чудных грез…
Да вот беда: сойди с ума
И страшен будешь как чума,
Как раз тебя запрут,
Посадят на цепь дурака
И сквозь решётку как зверька
Дразнить тебя придут…
Так ведь это же о нём, о Батюшкове! Конечно, Пушкин написал это под впечатлением своего визита к больному другу. Верные слова он сказал. Как точно он выразил чаяния друга быть свободным, бродить на воле, а не сидеть в заточении, как зверь.
ЭПИЛОГ
Батюшков жил в Вологде 22 года, до конца своих дней. Он пережил своих близких друзей, знаменитых стихотворцев – Жуковского, Гнедича. Ушли в мир иной и более молодые поэты — Пушкин, Лермонтов, поднявшие русскую поэзию на небывалую высоту. Батюшков тоже не был забыт любителями поэзии: о его поэтическом таланте писали критики в различных журналах и альманахах, за годы его вологодской жизни дважды издавались в столичных издательствах его собрания сочинений.
Похвалу поэт принимал равнодушно. Он давно оставил литературное творчество. Что ему мирская слава? Что она значит в глазах Господа Бога, перед Которым ему вскоре предстоит предстать?..
Летом 1855 года Константин Николаевич тяжело заболел, а 7 июля скончался от тифозной горячки, будучи 68 лет от роду. В некрологе, помещенном в газете «Вологодские губернские ведомости» от 16 июля, П. Сорокин писал:
«Гроб поэта к месту вечного покоя — в Спасо-Прилуцкий монастырь (в пяти верстах от города), провожали: преосвященный Феогност, епископ Вологодский и Устюгский, с знатнейшим духовенством, господин начальник губернии, наставники гимназии и семинарии, и все, кто знал о смерти поэта и кому дорога память о нём как о знаменитом писателе и как о согражданине. По окончании литургии и отпевания тела, совершённых в монастыре самим преосвященным, магистр протоиерей Прокошев произнёс надгробное красноречивое слово…».
Михаил Александрович тяжело переживал смерть друга. Вскоре его ждало ещё одно несчастье: погиб на Крымской войне его старший сын, офицер-артиллерист. Несчастному отцу прислали лишь письмо от генерала, наградную медаль сына и его годовое жалованье. Утешал отца лишь младший сын, который, выйдя из пансиона, приехал в Вологду и служил в канцелярии губернатора.
Учитель сильно постарел за эти годы, а последнее время часто жаловался на здоровье. Особенно сильно его донимала боль в правой ноге. Иногда колено распухало и болело так, что он не спал ночами. Ходил хромая, опираясь на трость, а чтобы добраться до гимназии и после занятий вернуться домой, приходилось брать извозчика. Доктор прописал мазь и шерстяную повязку, но это помогало слабо. Посоветовал при сильной боли принимать опий.
Как-то ночью ему привиделся покойный Николай Рынин: будто он сидит у своего окошка, укоризненно качает головой и говорит: «Миша-то меня забыл». Вспомнилось, как ровно 18 лет назад хоронили блаженного. Погода была ненастная, шёл мокрый снег, но за гробом шли толпы народа. Шествие часто останавливалось, люди протискивались ко гробу, чтобы проститься с прозорливым молитвенником и страдальцем…
В воскресенье учитель пошел в церковь Рождества Богородицы, причастился Святых Христовых Тайн и заказал панихиду на могиле блаженного. Вместе с тремя женщинами, которые тоже пришли на панихиду, он воткнул свечи в снег у подножия креста, и стоял, опираясь руками на трость, а спиной о ствол берёзы. Шапку он снял и сунул в карман полушубка, к счастью, мороза не было. Когда седой священник запел: «Упокой, Господи, душу усопшего раба Твоего Николая», — Михаила Александровича вдруг охватила такая волна жалости, что слёзы навернулись на глаза. Жалко было человека Божьего, так много пострадавшего в своей жизни. Жалко было и себя, вынужденного влачить свои дни с неутихающей болью. Он опустился на колени и замер, опершись руками о могилу и ощущая под мокрым мартовским снегом мягкий песочек…
Все разошлись, и только тогда он, наконец, поднялся и, ничего не замечая вокруг, с мокрыми от слёз глазами пошёл по кладбищенской дорожке. Вышел за ворота кладбища и двинулся по знакомой дороге, но громкий окрик и конский топот вернули его к реальности:
— Барин, куда же вы, погодите!
Его догоняла бричка. На ней он приехал сюда и договорился с извозчиком, что тот заедет за ним к концу обедни. Извозчик остановил лошадь и удивлённо смотрел на учителя.
— Барин, вы трость свою забыли.
— Точно, забыл, — прошептал он. – А где же боль? — Он сделал два шага, с силой ступая на больную ногу. – Нет боли, ушла…
Михаил Александрович дрожащей рукой достал кошелек, подал извозчику монеты, сказал: «Езжай, голубик, я сам» — и пошел назад к могиле блаженного Николая.
Извозчик смотрел ему вслед, пока он не скрылся за могильными памятниками, потом перекрестился и тронул вожжи.