Екатерина Одинцова ДРУГАЯ ДЕВОЧКА Рассказ
Хохотушка — так меня называют. «Рот — в половину лица!»
Я живу с мамой в деревне, кажется, давно-придавно: ничего я больше не помню! Наш домик весь деревянный, обшарпанный, с печкой внутри. В печке живут светлячки, на печке — кот ласковый Барсик. На участке растёт малина, летают колорадские жуки, а ещё — сидит на привязи Муха у непрокрашенной синей калитки.
Я Муху очень люблю — она мне почти как лошадь, я в дождь выхожу на улицу и пою, сидя на ней верхом:
«Я схватила Муху
За большое ухо!»
Прохожие все смеются, смеюсь я, и мне опять кто-нибудь говорит: «Хохотушка!»
А мама тем временем ставит котёл на печь и варит что-то, и помешивает, и заклинания говорит. Руки её пахнут всякими травами и цветами. И если приезжает кто-нибудь новенький, видит меня на Мухе, слушает мою песню, а затем спрашивает:
— Кто это там, в окне?
Я тогда радуюсь и говорю:
— Моя мама — ведьма!
И смеюсь, и пугается новый прохожий, и может быть — крестится, а я катаюсь на Мухе и жду, когда прилетит за лекарством нечисть. Ведь её тоже должен кто-то лечить!
Иногда за забором показывается Бабкатя. В руках у неё обычно — бидон молока.
«Я схватила Муху
За большое ухо!
Выкатила брюхо
Смешная моя Муха!
Ля-ля-ля!
Ля-ля-ля!»
— Эй, ты опять горланишь!
— Здрас-сте, Бабкать! — здороваюсь я.
А Бабкатя, полная такая, с бородавкой на лице, с баранками в карманах — суёт руку через прутья калитки и сдвигает вбок засов. Муха на неё уже не рычит — привыкла!
— Мамка дома?
— Мамка варит.
— Ну пой-пой, глядишь, артисткой станешь, — Бабкатя гладит меня обычно по голове и говорит Мухе серьёзно: — терпи-терпи, глядишь — лошадью станешь.
Бабкатя гладит по голове и её.
Бабкатя вообще нас любит. Когда мы приходим к ней, она печёт крендели, показывает мне курочек и защищает от индюков. Дорожка от калитки к её дому всегда утопает в грязи, хотя там и накиданы доски. Если я вязну, она выходит из дома и достаёт меня, как утопающую из канавы.
«Плюмп!» — чмокает грязь, отпуская мои сапоги.
Бабкатин муж — это циферный брат моей мамы. Я забываю всегда, двою-, трою-, четвероюродный он или ещё какой, поэтому называю его просто — циферный.
— Хороший человек он, единственный нормальный мужик в семье! — рассказывает мне мама, варя вечерами зелья. — Все остальные то сумасшедшие, то алкоголики. Твой циферный дядя — один такой. Абсолютно нормальный дядя.
А ещё мама мне рассказывает о всякой нечисти. В том числе о вонючках.
Вонючки — это такие звери, которые живут у сточных канав. Они затаскивают туда маленьких девочек, обещая конфеты. Вот они ненормальные. Абсолютно!
— А как понять, кто нормальный, а кто ненормальный? — спрашиваю я маму.
— Да просто, — отвечает мама. — По ним же сразу видно: вонючка! По-другому и не назовёшь.
К счастью, в нашей деревне нет ни одной сточной канавы, чтобы там водились вонючки. Но на всякий случай мама мне всегда наставления даёт, прежде чем за хлебом посылать.
— Не ходи никуда с вонючкой. Конфет не бери.
— А что будет, если меня вонючка утащит, мама? Я провоняю?
— Не отмоешься, — со знанием дела предостерегает обычно мама.
И в этот раз точно также. Она даёт мне красный пакетик для булки хлеба и машет рукой на прощание, как и все нормальные мамы.
(Наверное.)
Я иду за хлебом вдоль деревни, распевая песни. Меня все слышат! Меня все видят! Все говорят: «Привет, хохотушка!» И я хохочу, потому что мне нравится это слово: хо-хо-тушка, тушка, тушканчик, тушёные овощи, хо-хо-хо!..
Во дворе Бабкатиного дома рубит дрова циферный дядя.
— Ты куда одна идёшь? — спрашивает он.
— За хлебом!
— А Муха где?
— Дома!
(Он спрашивает, потому что Муха его не любит, кусается.)
Я прохожу мимо, но циферный дядя зовёт опять:
— Помоги мне дрова отнести в дровницу, а? Можешь?
— Конечно, могу!
Я ведь хорошая девочка — все так говорят!
Распахнув калитку и пройдя по доскам, утопающим в грязи, я подхожу к циферному дяде поближе. Он достаёт конфеты из кармана брюк.
— Вот, держи. За помощь. Как донесёшь — «Раковых шеек» дам.
«Раковые шейки» я уважаю! Почти так же, как «Золотой ключик». Ничего удивительного, что циферный дядя в курсе. Он вообще всегда для меня держит конфеты в карманах брюк.
Я комкаю пакет, пихаю его в карман, отчего тот забавно оттопыривается, и подхватываю несколько брёвен.
— Тяжело?
— Не-а, дядя. Можно даже ещё одно.
Циферный дядя тоже загружается по самое не балуй, и мы идём по доскам вдоль грядок, от которых уже пахнет первыми помидорами.
Идём.
И идём.
Долго что-то идём.
Мне за грудой брёвен не очень-то видно, куда, я только вдруг понимаю, что кончаются под ногами доски, и я начинаю месить противную грязь.
— Да уж, отсюда и до Бабкати не докричишься, если увязнешь!
Становится немного не по себе.
— Кидай вот сюда, — говорит циферный дядя и сваливает брёвна прямо на землю.
Я повторяю за ним и, наконец, вижу… О, она! Это же она!
Канава!
Откуда — здесь?
Я смотрю на циферного дядю. Он смотрит на меня.
— Дядя, так вы вонючка? — спрашиваю я. — Мне мама говорила, что вы абсолютно нормальный.
— Конечно. Я просто люблю тебя.
Тут-то я и понимаю, что врёт мне циферный дядя. Я вонючек не видела, но почему-то знаю, что именно так они смотрят противно, и так они шагают медленно, и ручки у них такие же гаденькие — от них холодок по спине бежит и тело немеет страшно.
Он эти ручки мне под куртку запихивает. Падает из кармана красный пакет.
— Дай погрею, — говорит мне циферный дядя.
И лезет куда-то ещё…
А я стою — убежать не могу. Голову повернуть не могу. Глаза закрыть не могу. Как от заклятия онемела! Всё вижу со стороны словно. И как мою одежду вонючка снимает, и как у сточной канавы складывает аккуратно, и как ведёт меня прямо в грязь.
По уши завёл. По самые мои белые бантики!
Я смотрела на это и думала, что вот-вот захлебнусь и сдохну.
Так и случилось, мне кажется.
— Ты только никому не говори, — попросил он уже другую девочку, когда одел её на берегу. — Маме особенно. Поняла?
— Угу…
Только вот ничегошеньки она не поняла. Вроде отмирать начала, а в башке только одно дрыгалось: «Долго хожу за хлебом — мама ругаться будет!»
А ещё: «Не люблю больше „Раковые шейки“!»
Не знаю, как уж до булочной дошла эта другая девочка: она была грязная с головы до ног и воняла. Я сама это слышала и видела, а остальные почему-то — нет.
«Это колдовство вонючки, — решила я, — только я знаю, какая эта девочка, и только вонючка знает, какая она».
и никто, и никто, и никто
больше
НЕ УСЛЫШИТ
И НЕ УВИДИТ
НАС
* * *
Мама была права: сложно отмыться, если тебя потрогал вонючка.
Вернувшись домой, другая девочка положила булку на стол и пошла в баню, пока мама её не увидела. Ох, и долго же она мылась в холодной воде, ох, и долго же она сдирала мочалкой кожу!
Прилетела в прихожую Муха. Она единственная почувствовала, что меня больше нет, и начала скулить.
— Не плачь. Ты же не маленькая, чтобы плакать! — разозлилась другая девочка на неё.
И после этого никто больше не катался на Мухе. И песни не пел. И не хохотал. Да и я артисткой не стала (простите, пожалуйста, Бабкатя).
Мама другую девочку по ведьмам таскала, мол, сама она все заклинания перепробовала, но не помогали ведьмы. Жизнь раскололась надвое, как яичко: до — я, а после — другая девочка.
Девочка, которая мылась каждый день, два раза в день, три раза в день, но воняла. И конечно, она ничего не сказала маме. Не знаю почему. Я до сих пор надеюсь, что мама сама заметила, что меня нет, нашла пакет у той сточной канавы и пульнула в вонючку заклятие, и он в конце концов сдох, прямо как сдохла я.
Не хочу, правда, думать, скольких девочек, идущих за хлебом, он ещё затянул в сточную канаву, но когда я вижу вонючку во сне, я ему говорю:
— Никакой ты не нормальный. Ты самый ненормальный из всех абсолютно ненормальных. Я хочу, чтобы ты горел в аду.
И я верю, что другой девочке станет лучше, если хотя бы я это расскажу.
(https://rkuban.ru/archive/rubric/proza/proza_15702.html)