Вологодский литератор

официальный сайт
18.05.2018
8
200

Станислав Мишнев Этап на Песь-Берест Рассказ

Над гарью, как над остывшей адовой сковородой, рождался день; неуловимый свет сражался с неуловимой тьмой: начали слезиться на востоке звезды, розоветь небосвод. Словно подпираемое     золотистыми мечами, приподнялось над землей отблескивающее медью солнце и застряло в черных просветах обгорелых лесин;  и всеми красками заиграла апрельская заря. Свет умыл протаявшие в сугробах выскири, будто расправил скрючившиеся за ночь корни-веревки, что добросовестный работник матери Вселенной. Без отдыха побежал по чаще леса, радостный и веселый.

Поднялись быстро, едва Губин, зябко подергивая плечами, не выспавшийся и злой, прокричал: «Подъем, гривачи!» Шаркая валенками, заключенные в полном молчании разобрали свои пожитки, встали в колонну по двое.

Апрельский утренник оковал снег, превратив его в мраморный настил. Воздух был свеж и гулок, пьянящий, с привкусом застоявшегося дыма. Где-то с азартом «играли» косачи.

Губин сдернул с рогульки закоптелый чайник, побулькал, выплеснул содержимое на костер. Головни ядовито зашипели, обдав приторным запахом травы. Он поморщился – этот ржаной обмолоток, прозываемый Гаврилой Заозерным, сует в чайник всякую гадость, верит в бабкины сказки, будто всякий листок, всякий корешок, здоровьем одаривает. Сплюнул сквозь зубы, ногой расшвырял по насту головни, подошел к напарнику. Гаврила запрягает кобылку, любовно разглаживает под хомутом кожу. Глядя на колонну заключенных, Губин подал ему чайник. Тот чайник принял, поставил на снег перед лошадью, стал прилаживать под дугой повод уздечки.

–         Ну-у, – недовольно поморщился Губин.

–         Зато баско, – скалит зубы Гаврила.

–         Давай! Дава-ай! – заорал Губин на колонну. – Пшёл!

Сам сел на дровни, натолкал под задницу сена, поднял воротник шинели, положил на ноги винтовку, рукавицей потер заиндевелое железо и рявкнул на Гаврилу:

–         Вшей что ли ловишь?

–         Успеем, – откуда-то из-под лошадиного брюха отозвался Гаврила. – Вот подтяну сейчас… Пускай идут. Пеший конному не то­варищ.

–         Никогда не видел, умник, как волки лося гонят? Пока наст держит, а обезножел лось – тут ему и амба. Кому сказал?

Бредет этап на Песь-Берест пятые сутки. Где он, этот Песь-Берест, ни Гаврила, ни Губин не знают. Деревни встречают их подозрительно, долго всматриваются бабы в тех, кого «гонят». Узнали, что попы идут – в плач. Кто чего несет, причитают да в котомки толкают. Мужики ведут себя сдержаннее баб, от своих изб далеко не отходят. Не приведи, Господь, укажет кто, что потакал заключенным, пойдешь мыкать смертушку по край земли. И конвойным не сладко, охапки сена не допросишься. Хитры зырянские мужики: «Нет, начальник, лето дождливое, всё сгнило». Клацкнет затвором давно небритый Губин, пригрозит «душу вынуть».

−Лето дождливое? У, собаки! Лето было жаркое, это весной шли дожди и посевы выходили крепкие!

–  Есть сено, начальник, мало-мало есть.

Вчера за последней деревней повстречался косоглазый охотник, тащит на чунках задубелого волка. Спросил Губин дорогу. Охотник сначала из-под руки в одну сторону показал, затараторил что-то по-своему и в другую, попрыгал на месте и замахал обеими руками чуть не в обратную. Вот и гадай, правильно идут, или свернули  в кумовья к нечистому.

Впереди колонны все дни идет поп в белой шубе. Губина это нервирует. Бесит и то, что на привалах этот поп ест нехотя, как птица хлебушек по крошке клюет. Часто поп молится. Глядя на него, заключенные готовы стоять на коленях сутками. Губин грозил попу винтовкой издали, посылал Гаврилу втолковать «проклятому», что зубы скоро вышибет. Вчера на вечеру Губин отвёл попа в сторону.  О чём между ними недолгий разговор был, то Гаврила не слышал, только после разговора Губина как подменили: сел на дровни и запел тихонько тоскливо про разудалого разбойника Кудеяра.

Голос у попа слабый, тихий, на щеках румянец так и горит, и как смотрит на него Гаврила, так про себя думает: не жилец. Злой Губин человек, горлодёр. Всякое слово матом присолит. Газету читает тяжело, вместо росписи ставит крестик. Жесткий конвойный, для него вечно живая окружающая природа  не имеет никакого интереса. Гаврила так бы и побежал смотреть на токующих недалеко косачей, а ему наплевать на этих косачей. Жена у него стерва шалопутная, трое детишек, все трое – девки и все глухонемые. Ходит конвойным месяцами, вертается, упивается до поросячьего визгу, детей в подполье покидает и давай бабу бить смертным боем. Отведёт душу, сядет на чурку за задней стеной избенки, и сидит, глядит на мир тускло с угрюмым равнодушием. Износился мужик, а ведь годов ему тридцать семь от роду. Он давно смирился со своей долей, для него связь между давно умершим прошлым и настоящим есть только жалованье. Прибавили − рад, удержали за те же портянки, выданные раньше срока, гнев приливает к лицу и вискам. Тут полгода назад слух прошёл, что внутренние враги скоро кончатся и сотрудников НКВД сократят. Сократят, тут куда податься? Опять лошаденку запрягай да землицу ковыряй?

Гаврила молод, силен, полгода служит в органах НКВД, служит – не тужит.

Идет кобылка по насту, нет-нет да провалится. Гаврила ей  битья не дает, соскочит с дровень, выведет на твердое место.

−Слышь, Губин, – не первый раз надоедает дремлющему Губину, – Ты мне скажи, чем это белое духовенство от черного разится? Белые что, в каменных палатах чаи распивают, поближе к не­бесам да птицам живут, а черные, стало быть, по подвалам ютятся? Белые, выходит, офицерье поповское, а черные вроде нас с тобой: погода не погода, дорога не дорога – ать-два, ать-два…

–  Отвяжись, репей, – ворчит недовольный Губин.

Сидят они спина к спине, в ногах у Губина пестерь с харчами.

– Богатая у попа-вожака борода, темная, как серебром прошита. И сам, что медведь, рослый да осанистый. Уважаю я такой сорт людей, должно быть крепко за веру стоял, раз в немилость уго­дил. У меня дед на него похож, говорит мало, а, бывало, велит что-нибудь сделать, а мне неохота, ох и сердит, ох и сердит… Ты че, Губин, че винтом машешь? Борода, баю, у попа лопатой.

Закипел Губин:

–  Сдохни! Что ты за язва такая! Трепло! Балаболка пустая!

С час молчал Гаврила. Заснул Губин, с возу упал. Упал, а винтовку из рук не выпустил. Вскочил на ноги – долой дрему! Зорко осмотрел колонну, успокоился, сел на дровни, достал из-за пазухи кисет с табаком.

– Каждому – свое, каждый себя наказывает, – тихо сказал, погруженный в свои мысли.

–  Ты о чем, Губин? Бабу во сне зажимал?

–  Не твое собачье дело! – взорвался Губин. – Не лезь. Ты русский язык понимаешь? Еще только раз!… За гривачами смотри,  а не языком мели. Бежать замышляют.

– Опупел? Куда бежать? – Гаврила попривстал на дровнях. –  Кругом гарь, до самого горизонта черная стена.

–  Ночью подошел к ихнему костру, все лежат на лапнике, а он, сука, прижался к обгорелой лесине и у Бога благословения просит.

–  Зря, Губин. По мне так вожак золотой мужик. Другие ноют, то одно у них болит, то другое, а он к каждому ключик находит, что мой дедко… Эх! – Гаврила потянулся, попинал ногами сено. – Доберусь я до этого берестяного кузовка, распотрошу. Девок там, поди-ко…  А что, Губин, правда, что у зырянских девок шерсть по спине растет? Врут поди-ко, а? Уж я покажу, кое-какой опыт до бабьей части имею. Люблю, понимаешь, вертких таких, чтобы титьки как земляника незрелая, так и кололись…

–  Ладил волк с жеребцом – в лапах зубы унёс, – плюнул   Губин. – Ворожат тамошние девки на провонявшего вальта с кренделями.

–  Не скажи, – наматывая вожжи на головки говенника,  опротестовал Гаврила. – У нас в Заозерье меня уважают. Вот случай был о прошлом годе…

Полдень. Солнце, кажется, жжёт. Снег отошел, не держит путника, пахнет скорой весной.

Сели перекусить. Желтые зубы Губина хищно вонзаются в белое сало. Нехорошо он поглядывает на попа в белой шубе.

–  Бережет хлебушек в дорогу… Молодой, – дергает Гаврилу за плечо, – смотри у меня!

Поперхнулся Гаврила салом, икнул, затолкал в рот выскользнувшие кусочки. Смотрит на него Губин, как гвозди в живот вколачивает.

– Ночи светлые, звезды по кулаку, самое время дать тягу. Шмыг за куст – и ищи. Смотри, молодой, лучше смотри!

Ближе к ночи добрались до деревушки в пять дворов. Приткнулась деревушка к лесу, что телушка к матке, а кругом снег и снег. Губин не очень-то вежливо «попросил» хозяев самого большого дома очистить помещение. Скотину разогнали по соседям, заключенных затолкали в избы и хлевы.

–Тихо, падлы! Чуть что – пуля! – застращал Губин.

Сидят Гаврила с Губиным у костра, костер большой, благо у хозяев дров не занимать. Клюет носом Гаврила, спит не спит, понять не может. Глубокий мрак, засевшей в лесу деревушки, томил его душу. Отвоевали здешние люди кусок промерзшей землицы, сладко ли, кисло ли живут, но живут, с лешими дружбу водят, скирды ставят, изгородь тянут, в праздники съедают топлёного сала столько, сколько на стол ставят.

Вроде забудется на какое-то время смутной дремотой, кажется, не надолго, рукой возле себя пошарит, словно желая найти что-то поблизости, и опять закрывает глаза, чтоб отдать себе отчет, отчего ему так тревожно на сердце. Пляшут в глазах красные с отливом петухи, наскакивают  и высекают клювами бисер искр. Губин лениво колет топором лучину, колет да лучинки через себя кидает.

Начало выползать из-за леса солнце, не видно пока его, только  широкая слабо-розовая полоска легла на вершины. Морозный воздух был жестким.

Распрямился Гаврила, вскинул голову – нет Губина! Туда − сюда, видит возле бревенчатой стены два силуэта. Сразу признал попа в белой шубе − стоял к нему боком, и Губина с топором в руке. Топор непроизвольно дергается. Слышит разговор. Поп пытался дышать в вязаный шарф, чтоб не раскашляться.

Поп:  − Чем же я виноват перед тобой? Чем?

Губин всем телом как вперёд подался, точно перед глазами у него раздвинулась тёмная стена: − А всем! Всех вас надо к ногтю! Как вшей! Давить и давить!

Поп какое-то короткое время слова, должно быть, подходящие подбирал, легонько покашливал в шарф и говорил с холодной сдержанностью:

− Жизнь сложнее логики. Косите широко, и споро косите! Сегодня давите, и через год давить станете, через десять лет все остатки додавите. Да родится новый мир и проклянёт вас. Не будет вам покою, мучители, и тебя, Борис, маленького палача обличит история, и сотни больших палачей проклянёт. Больной благодарит Бога за испытания, много молится и святым Причастием спасается, а в тебе страх живёт. Это твоя болезнь. Она зовётся просто Страх. Им вся держава наша опутана. В избах − страх, в подвалах − страх, на кладбищах − страх, кругом страх, но самый большой страх − в неправедных людских душах засел. Муки простой невинный народ принимает за страх власти быть низложенной.

Губин:

− Не зря тебя загребли! Контра ты высшей категории! К тебе, близкому родственнику, баба моя ходила, просила излечения девок, где твой боженька был? За свою мошну молился, а родня по боку?

Поп:

− Грех порождает болезнь, а болезнь – смерть. Не волен я обвинять тебя в грехах, но вынужден сказать: не твоя ли вина, что жена детей глухонемых рожает? Кто её с полатей бросал да при этом хвалился показной удалью? Кто вожжами в кровь стегал, к столбу привязанную на коровьем выгоне? Не вы ли с братьями всяко изощрялись в крутом мате один перед другим в оскорблении и унижении родителей? Или забыл, как кресты на кладбище ломал? Чем кресты-то тебе помешали? Или: забили нашему мерину в задний проход кол, от чего умерла животина. Истинно одержим ты бесом! Вся деревня жила в слепом отчаянии, в надежде, что однажды молния спалит ваш дом. Твой разум − злоба, твоя победа − ад. Слова святителя Иоанна Златоуста: «Смерть, где твоё жало? Ад, где твоя победа?»

Губин:

−Как он запел! Как соловушка запела, лодырь длинногривый! Кто-то из попов написал, что не надо судить людей, сам не судим останешься. Ишь, как ты меня обличаешь! Ты у батька один рос, по семинариям, по приходам, на всём готовом пил и ел?! А нас − семеро по лавкам да восьмой в зыбке!

Поп:

− Бес в тебе сидит, Борис! Сидит он в голове, к душе подобраться не может, ибо душой владеет тот, кто её создал. Остановись!

Губин:

−На колени! На колени, сволочь, пади передо мной! Проси прощения за всех голодающих гегемонов!

Поп, вскидывая голову:

− Руби стоя, не паду я перед тобой на колени. Нет большей любви к Господу, чем постоять за него в лихую минуту. Помни слова заветной молитвы: «Боже, милостив буди мне, грешному. Господи, помилуй мя, без числа согрешившего! Господи, помилуй и прости, мя…»

Видит Гаврила, взлетел топор и, повалился поп, издавая страдальческий хрип. Рванулся, браня себя за проклятое любопытство, смял вздрагивающего, матерящегося  Губина в охапку, отнял топор, потащил   к костру. Бьется Губин, орёт, поминая всех святых, да Гаврила молод и силен. Затих, обмяк, перестал дурить. Отступился от него Гаврила, скорее к стене… Навзничь лежит подле ее поп в белой шубе, хрипит. Подсунул Гаврила руку под голову, приподнимает, хочет посадить, навалить на стену. Как откинется голова, как хлынет на Гаврилу теплая кровь…

Над маленькой деревушкой застыла звездная глухая тишина.

Гаврила стоит над покойником, винит себя за то, что недосмотрел за Губиным. Он чувствовал, что нет ему оправдания, что в его жизни случилось нечто непоправимое, что он один в этом ночном мире и не от кого ждать помощи. Только теперь он сообразил, что потерял какой-то таинственный источник силы, питавший его последние дни. И он, глупый Гаврила, не сберег его… Чтобы кинуться раньше…. О Троице прошлый год дрались ромашевцы с заречанами, девки подзуживали своих − как тут в стороне останешься? А Гаврила остался и стоял, пока ромашевцы не почали носы квасить заречанам. Он всё смотрел на задиру ромашевца, будто изучал его, будто загадывал, в какое место ударил тот противника. Вдруг откуда-то прилетел удар ногой пониже спины, только тогда Гаврила оживился враждою. Одного откинул, другого под себя подмял, задиристого парня сгрёб и давай бить под микитки да приговаривать:

− Не ходи наших девок щупать! Не ходи наших девок щупать!

Встал над деревней новый день. Морозное солнце топит золотистую снежную бахрому. Сидит у костра на чурке Губин, неотрывно смотрит на огонь. Гаврила заводит в оглобли лошадку.

– Выгоняй, выспались, – говорит Губин.

Гаврила молчит. Немного подождав, Губин повторяет:

– Выгоняй, давай.

Гаврила отступился от лошади, подскочил к Губину, схватил за грудки, поднял с чурки, взвизгнув, поднёс кулак к самому носу:

−Уу-у-у…живодёр!

Отступился от Губина. Тот, как ни в чём не бывало, опять сел на чурку и говорит, сплёвывая:

− Выгоняй!

− Ты же человека убил! Че-ло-ве-ка! Зарубил! И будто ничего не было?! –  отчаянным голосом прокричал Гаврила.

− Нервы у тебя ни к черту, Гаврюша. Слабы нервы, хоть, кажется, здоровьем не обижен. Шёл бы ты из органов, ковырял сохой земельку, до ста годов проживёшь.

–  Иди и выгоняй, – отвечает Гаврила, занятый своим делом.

– Ты что блеёшь, молодой? – разворачивается на чурке Губин.

– А чего слышал! – дерзит Гаврила.

–Та-ак, – глаза Губина упираются в лежащую на дровнях винтовку, подбородок трется о сукно плеча. – Так, значит…

Подумав мгновенье, он легко соскочил с чурки, подошел к Гавриле, взяв за пуговицу шинели, притянул к себе:

– Дурачок! Их же всех… в расход, – жилистый кадык на жилистой шее дернулся вверх-вниз.

– Врешь! Оправдываешься? За каким лешим тогда их ведём? Что, на месте нельзя было в расход пустить?

– Ужо поверишь, – выдохнул Губин. – Поверишь… Они к тебе ночами приходить будут.

–Кто? – испуганно спросил Гаврила. – Кто?

–  Кто-кто… кого добивать будешь. Ты, это самое, – кисло усмехнулся, – лучше целься. Патронов намеренно дадут в обрез, штыком добивать будешь.

– Да у тебя совсем того, – Гаврила стучит пальцем по своему лбу. – Ты чего несешь? Кого это я добивать буду?

–  Кого прикажут. Понял? Строй колонну!

Гаврила так и не затянул супонь хомута – руки стали как чужие, даже пальцы задрожали. Вышиб кол, коим были приперты двери хлева, распахнул настежь, виновато сказал:

–Пошли, крещеные.

Проходят заключенные мимо лежащего у стены мертвого собрата, крестятся, глядя на лужу стылой крови, топчутся и неохотно, с тихим ропотом, выстраиваются в колонну.

–Ну-у! Ну-у! – орет от костра Губин.

Подошел к Губину Гаврила, стоит, как устыдился чего-то, не знает, говорить ему или нет. Он чувствовал стыд собственного существования. Выжидаючи смотрит на него Губин, по щекам гуртом желваки ходят.

– Что еще?

– Двое… того. Представились.

–  За одну ночь обжили хлев жиды, вспомнили, где Христос родился, – насмешливо сказал Губин.

–  Топором попробуй воскресить, – с издёвкой ответил Гаврила. – Не сильно вытупил?

Какое-то тяжелое страдание, которое и хотело бы вырваться наружу да не могло в силу неких тёмных причин, выдавило из глаз Губина две крупные слезы.

–  Двоюродник он мне, Антон-то. По матери. Доволен теперь? Брезговал нами, сволочь! Как же, протодьякон, в германскую медалью награждён был, а мы… Мы житника кислого досыта не едали. Истощилось наше пролетарское терпение, − по лицу Губина прошло выражение усталого, вымученного недовольства.

–И ты… – широко раскрытые глаза Гаврилы уперлись в Губи­на, похожего на взъерошенную ворону. – Какая же ты скотина,        Губин. Струсил, гад, как да из органов вышибут? Кровью доказал лояльность к власти? Да с какого боку-припёку пролетариём ты стал?

Кулак Гаврилы со странным вывертом ткнулся в брюхо Губина и тот, как ржаной сноп, стал быстро оседать. Подхватил его Гаврила, выпрямил рывком, и в челюсть, в челюсть, снизу вверх …

Сучит ногами Губин по унавоженному снегу, давится словами. Стоит над ним Гаврила, большие кулаки его сжимаются и разжимаются. Он ждал, когда оправится Губин и встанет, чтобы наброситься и удавить. Он даже примерился, как схватится за шею выше кадыка…

– Сынок, – тихо раздалось сзади, – Будь выше тирана. Господи, смилуйся над нашим воздыханием, допусти до Таинства примирения с Тобой.

Гаврила обернулся: перед ним стоял священник, сморщенный старичок с непокрытой головой.

Гаврила схватил с дровней губинскую винтовку, выщелкал из нее патроны себе в горсть, сорвал у Губина с ремня подсумок.

Десятые сутки бредет этап на Песь-Берест. Тяжело Губину. Идет он сзади всех, ведет в поводу кобылку. Нет-нет да остановится, станет оглядываться, тревожится и наставлять ухо. Если бы кто видел его в эти минуты, тоже стал бы оглядываться и прислушиваться с жадным вниманием, а не дождавшись ничего, перевёл бы дыхание. Или начнёт Губин бессмысленно улыбаться, кивать головой; то начнёт остервенело рвать удилами рот животине, а сам высматривать идущего впереди колонны Гаврилу. «Губин обид не прощает, запомни, сопляк! От Губина никто не уходил, ты это тоже знай! Ничего-оо… Ничего-ооо. Я тебя в шеренгу вместе с попами поставлю!»

Subscribe
Notify of
guest

8 комментариев
сначала старые
сначала новые
Inline Feedbacks
View all comments
Людмила Яцкевич

Рассказ написан с удивительной духовной силой и с необыкновенным художественным талантом. Станислав Мишнев раскрыл мистическую природу греха как вселенского зла, и в то же время сюжет рассказа воссоздаёт реалистическую картину бедствий, постигших русский народ в двадцатом веке. Автор с затаённой любовью обращается к апрельской розовой заре, к восходящему солнцу как символам истины и радости вечной. И вечной победы над злом и смертью.
Спасибо автору за рассказ и глубокое осмысление жизни в нём.

Ваня Попов

Опоздал, Стасик, лет на сорок. Кому не лень, все отстрелялись по СССР. Проснулся, и — за компанию… Эдак и в себя не промахнёсся! Таки литературщина, несмотря на то, что один профессор опубликовал, другой — похвалил.

Людмила Яцкевич

Да, Ваня, совесть Вас тревожит. Вот и злитесь.

Ваня Попов

Людмиле Яцкевич.
Меня тревожит отсутствие совести в рассуждениях: «необыкновенный художественный талант» и т п. Воды в ведре — стакан, а вам оно видится полным.
Рассказик же — бесталанный, школьное сочинение на самую популярную тему либералов-двоечников… Бывали у Мишнёва рассказики получше, но тоже — не ахти.

Людмила Яцкевич

Ване.
Для Вас этот рассказ — всего лишь «популярная тема либералов-двоечников», а для многих русских семей, и нашей семьи, — память о безвинно убиенных, во времена разгула преступников. Я не говорю в целом о советской власти, а только о конкретных её представителях. О тех, кто взял грех на душу.

Ваня Попов

Людмиле.
Мстите убитой стране и тешите беса — текущий режим.

Людмила Яцкевич

НЕ ГОВОРИ СО МНОЮ ПО-НЕМЕЦКИ,
Не мой язык. Не знаю я его.
А если по другому не умеешь.
Не говори мне просто ничего.

Ваня Попов

Людмила, вам нечем опровергнуть мои последние слова. Занавес.