Александр Цыганов ВОЛОГОДСКИЕ РАССКАЗЫ
ЗА МИЛУЮ ДУШУ
(Из недавнего)
Сыну
Отец с матерью уехали в отпуск, но об этом мой старший брат Игорь не знает, потому что он служит в армии.
А я теперь живу у бабушки Кати. Она такая добрая, хоть рану лечи. У нее нет дедушки: он сгорел в сталинградском огне. Так мне ответила бабушка, а потом долго смотрела на мутно улыбавшегося парня, потому что фотография на стене, где он изображен, похожа на старый горчичник.
Сейчас я лежу в постели, а бабушка раздабривает спичечный огонек трубчатой берестой и негромко бормочет:
– Гори, родимая, гори… Загорайся, что ты!
А скоро банное тепло входит и в кухню, где мы завтракаем. В это время прибегает Санька Чуваш, недавно приехавший с женой в нашу деревню.
– Тетя Катя! – Санька мотает головой, унимая дыхание. – У Маруськи скула выскочила, посмотри! А я пока за фершалом в Теряево слетаю!..
Мы идем по снегу, который хрустит, как молодая капуста на зубах, а Санька Чуваш, лихо работая руками и ногами, бежит в другую сторону. Мне кажется, что Саньке хочется взлететь, но это у него не получается, и потому он злится.
В доме Чуваша застаем несколько женщин, среди которых неподвижно стоит и сама Маруся. У нее удивленное выражение лица. Тут же суетится Веня-лесничий с большим кадыком на тонкой морщинистой шее.
При нашем появлении все расступаются, и бабушка внимательно исследует сдвинутую скулу Маруси, попутно вытерев у той слезинку под глазом. Потом смотрит на меня:
– Милушко, кто это там по улице-то бежит? Чисто заяц!
Я лезу к окну, но тут сзади раздается приглушенный вскрик.
– Ну, бабка Катя! – восхищенно цокает Веня-лесничий. – Дала разá – и все лечение!
Сама Маруся, еще не веря в исцеление, трогает лицо перед зеркалом и вдруг хохочет:
– Мой-от скимник учесал в Теряево. Ничо: пусть с похмелья-то проветрится!
– Слышь, теть Катя, – грустно обращается к бабушке лесничий, – помоги тогда уж и мне: нос болит, не знаю чего и делать…
– А ты, парень, больше колупай, тогды и совсем отвалится, что ты!.. Омой его хорошенько чистой водицей да махонькую тряпицу наложь, а грязными-то папоротками за него поменьше хватайся.
Тут возвращается Санька Чуваш и с порога скороговорит:
– Счас-счас… Марусенька… фу-у… это, врачиха придет! – Но он быстро соображает, что все уже в порядке, и только качает головой: – Ну, женщины, женщины!.. У вас вот всегда заторопка вместе со спотычкой живут…
* * *
Вода в проруби похожа на сказочный глаз, обложенный увалом сверкающего снега, и я боюсь, что после очередного наклона бабушку заманит в себя эта чаруса, и тогда ей не хватит сил удержаться за края наледи своими голыми руками.
Наконец бабушка укладывает выполосканное белье на гнутое коромысло, и мы тихонько движемся по тропинке в горушку.
В огороде развешиваем тотчас крахмально захрустевшее белье на веревку; мне страшно и одновременно тревожно-радостно за бабушку: в этакий мороз, когда любой порыв ветра ощущается на лице порезом, она удивительно спокойно колдует открытыми руками на стуже, не замечая и поземки, неистово-сухо стегавшей ее ноги над съехавшими к икрам бумажными чулками.
В избе бабушка мимоходом прикладывает к теплому припечью ладони и, деловито проговорив: «Гли-ко, и не чуют», – идет на кухню мыть пол. Потом она перебирает лук на полатях и носит дрова на завтра. А ближе к вечеру принимается готовить кормежку скотине.
С цинковым ведром бабушка уходит во двор, и вскоре оттуда слышится ее громкий голос, а из полуоткрытых дверей вырывается овца. Она блеет и не знает, что делать: свежий воздух опьяняет ее.
На поимку беглянки бабушка кличет меня.
Проходивший мимо сосед Витя Ложкин помогает нам, оставив на дороге вязанку виц, чтобы овца думала, что и здесь ей хода не будет.
– Биля-биля, биля, иди, милая, домой, – искательно приглашает бабушка. – Иди, я тя накормлю да застану.
Овца нерешительно двигается к хлеву, поминутно останавливаясь и вздрагивая.
– Биля-биля, биля, – наладилась бабушка, – иди-иди, милая!.. У-у, нишшая палка, – говорит она, когда за овцой закрывается воротница.
* * *
В сумерках к нам на посиделки приходит Лидия Аропланиха, прозванная так за вечную спешку.
– Ну и мороз на дворе, – жалуется Лидия, вешая пальто на покупную вешалку с нотным расположением крючков. – В такой мороз только волков морозь!.. Как живется-работается-то, хозяюшка?
– А как и всю жизнь, – бабушка с улыбкой смотрит на Лидию. – За милую душу. Да ты проходи, девушка, я только руки сполосну.
В передней от тепла лениво шевелятся занавески, и равномерно тихо шумит на разрисованном алыми розами подносе медный самовар; в доме покой и некое общее блаженство. Хорошо.
– На-ко, родимый, – бабушка подсовывает мне кружку молока, отрезает кусок пышного пирога. – Ты ешь, а сам слушай, если в охотку.
Я принимаюсь за еду.
– Так какой у нас год-от? – спрашивает бабушка Лидию.
– А… как это, какой? – та в замешательстве пожимает плечами.
– Ну викосный или нет?
– А високосный, девка!
– Черти родятся.
– Батюшки мои: да что еще за черти?
Бабушка посмеялась:
– Да мама моя, покойная головушка, говаривала так… Как, мол, високосный год, так черти и родятся. В эту-то пору и случаются, значит, всякие истории. Сколько живу, а без их, истинный бог, не обходилось…
Я сижу с разинутым ртом.
– Ешь-ешь, батюшко.
Я опять принимаюсь за молоко и пирог, но делаю уши «топориком» – слушаю.
– А что за истории-то? – Лидия, отставив недопитую чашку чая, пододвигается ближе и, подперев щеку ладонью, со вниманием склоняет голову.
– Да всякие, всех и не упомнишь: голова ноне не та. У меня вон еще тятя, когда жив был, шел пораз зимарем и слышит: кто-то ему навстречу с писнями вышагивает. Тятя-то за кустики – да оттуда и пригляделся: батюшки-светы, леший поет-то!..
– Да дальше-то, Кузьмовна, дальше, – нетерпеливо подталкивает Лидия, заинтересованная рассказом.
– Дальше-то?.. А тятя видит такое дело, взял свои руки крест-накрест, вот так-от, – бабушка показывает, как отец захватил руки, – да и смотрит из-за кустов-то – чо это там леший надумает. А тот, девка моя, не доходя до тяти, взял да и свернул в лес. Токо гул за им стоит да сучья трещат. Помогло крестное-то знаменье, помогло…
– Ба-бушка… а леший большой бывает?
– Большой, большой он, дьяволок, выше темного леса вьется… Или вот тоже не забыть до самой смерти, – продолжает она, неподвижно глядя перед собой: – Двадцатые годы, небось, были-то… Верно, верно, двадцатые. Тятя как раз новый дом рубил: старый-то негож уж был. Ну, сделали мужики все честь по чести, тятя их за стол усадил…
– А кто еще-то был? – прищурив подслеповатые щелочки раскосых глаз, быстро встревает дотошная Лидия.
– Да кто был… Колька Таратайка с Павшинского, Миша Демушка… вот. Ну, значит, наладились мужики-то выпивать, и… кобель тут забегает. Черный весь из себя…
– Кобе-ель?
– Говорю дак! Подбегает к столу и на батька мово внимание устремляет. А тятя и виду не показывает, будто пустое место рядом. Выпили мужики, закусили; тятя тогды развернулся – да стаканом-то кобелю в лоб! Стакан вдребезги, кобель – в двери. Я ишо маленькая была о ту пору, а помню: то ли приболела, то ли так какого-то лешего все-то по лавкам, стойно оглашенная, носилась – это взад да вперед, взад да вперед… Ладно; и пошел у нас мор. Коровенка сдохла, а загодя годик и баран загнулся… ой, тоже!..
– Подожди, Кузьмовна! Да кто это был-то, все в ум не возьму?..
– Кто-кто. Хозяюшко.
– Господибожемой! – истово перекрестилась Лидия, очень набожная старушка.
– Вот-вот, сам хозяюшко и был, – продолжает бабушка и, подсунув мне еще пирога, поясняет: – Это только в новый-то дом войдешь, так кряду чётыре раза и скажи: «Батюшко-хозяюшко, не рассердись, пусти нас в избу». Тогда и входи. А тятя заместо этого – стаканом пó лбу! Да тут не только домовой, любая нюха кулаки расшиперит…
Я тем временем справился с едой и теснее придвинулся к бабушке.
– Ой ты, батюшко, – она ласково усмехается. – Напугался, чай, сердешный. Будет, давай: не слушай старых-то хрычовок, мы это шутейно.
– Гли-ко, товарка, у тя и пироги-то уж больно сдобны! – в который раз нахваливает Лидия. – Добры, добры! Где дрожжами-то разбогатела?
– А Ванька намедни с Мурманской послал.
– Маленько не отсыплешь?
– Забегай заутра, дам, отчего не дать-то? Седни-то на полати не забраться – темно, ишо хребет остатки доломаю.
Лидия негромко смеется.
– Заходи, матушка, – повторяет бабушка. – У меня там квашни еще на три останется, не меньше. Вчерась, правда, Маруська была, так пришлось дать.
– Ой, та-та вы-ыпросит! А не выпросит, так с руками живьем выдерет! – сердито бормочет Лидия, привычно-быстро зачесывая за уши снежные волосы. Потом долго молчит, часто моргает. – А спасибо тогда, Кузьмовна! С дрожжами-то сама знаешь, каково нынче…
– А не за што, – ответствует бабушка. – Не в городе, благословесь, и живем: хватись, и свои, глядишь, помогут…
– Господи-и! Разговоров-то об этом!
– Мгм… – Бабушка молчит. Только пальцы ее проворно перебирают тяжелые золотистые кисти скатерти, хранившейся еще с тех пор, когда они с дедушкой были совсем молодые.
– Э-э… ты чего это, девка? – спрашивает Лидия.
Бабушка тотчас поводит головой, точно отгоняет эту нежданно нахлынувшую минуту-печаль:
– Да вспомнила, Лидка, голодные годы, и сама, дура, не знаю зачем… Я, Валька Климиха, Ольга Самойлова… корочек насобирали… у меня тоже немного было. Идем, как сейчас вижу, из Благовещенья, а возле Горелого болота набросились на нас лиходеи какие-то да кусочки-то наши и отобрали… Ну ладно, што отобрали, им ведь тоже ись-то хотелось, дак исколотили-то зачем, не пойму?.. Пришла домой, села на лавку и заплакала красными слезами, до чего нехорошо на душе было. А на столе хоть шаром покати…
– Ба-аб… а какие песни леший пел?.. – неожиданно для всех вдруг робко спрашиваю я.
Лидия хлопнула себя по ноге и рассмеялась – как сухой горох по полу рассыпала.
– Ну и будет, не маленькие. – Бабушка прижимает меня к себе. – А какие, батюшко мой, пел… писен много на белом свете; сказывают, и людей для этого нарошно ставят, ездят по деревням да пишут… вот и горланил, охламон, делать-то ему больше нечего… – Она прислушивается к стуку в сенях, затем быстро отправляется туда: – Все-то забываю лампочку в коридоре ввернуть.
Возвращается с бригадиром Кленовым, который на ходу говорит:
– У меня такое дело до тебя, тетя Катя… прямо не знаю, какое!..
– Выпей-ко чайку с улицы, – предлагает ему бабушка, – а потом уж и о деле рассказывай.
Кленов здоровается с нами и, держа стакан обеими руками, делает крупные глотки.
– Так чо там стряслось-то, Сергий Иванович?
– Да стряслось, понимаешь… не знаю, как и начать…
– А нечего, батюшко Сергий Иванович, и начинать: на скотный двор опять ты пришел сватать.
– Ты-то, Екатерина Кузьминична, всегда выручишь, – кашляет бригадир, не пытаясь и вывернуться. – Ей-богу – никого нету, всех обежал. Леха Маракасов опять лыка не вяжет.
– Нет, нет, седни не могу, – отказывается бабушка. – Да и спиной не разогнуться: овца, паразитка, торкнула, дак все еще ноет.
– А ты в отгородку застань, – советует Сергей Иванович. – Я у себя отгородку сделал, любо-дорого посмотреть.
– А и… не надо. Попрошу Кольку Мишкина, в воскресенье и заколет. Будет знать, как грабли-то распускать.
Раскрасневшийся Кленов смеется и еще раз напоминает о своем деле:
– Дак как, Кузьмовна, с дежурством-то? Понимаешь, две коровы вот-вот должны отелиться, а и присмотреть некому, беда, да и только.
– Нет, нет, и не проси. Не пойду. А когда идти-то?
– Да надо бы сейчас.
– Отелы – что роды бабьи, сохрани господи. – Бабушка надевает фуфайку, ищет рукавицы.
Кленов, не в силах выразить благодарность, лишь усиленно мигает глазами и молча улыбается.
– Давай, батюшко, я тебя уложу, – бабушка раздевает меня и укладывает в постель. – Во-от, спи теперь, милушко, спи. – Маленькая, худенькая, она склоняет укутанное старым полушалком личико, щекочет губами мой нос: – Ты спи и никого не бойся: я вот тута, с тобой. А завтра с утра пирогов напекем. Твоих любимых, хошь?
– Хочу, баушка… – тяну я; тут мои глаза слипаются окончательно, я засыпаю…
И снится мне удивительный сон: будто идет по дороге леший, в полотняной серой рубахе, высокий-высокий, но нисколечко не страшный.
Леший о чем-то громко поет и ест бабушкины пироги с творогом.
⇑ СВЕТЛО И ЯСНО
Брату Коле
Бегал я тогда в четвертый класс. Учила нас Ирина Васильевна Хоботова, старая уже, строгая женщина, у которой в свое время сидели за партами еще наши родители.
Все четыре класса начальной школы, разделенные интервалами парт, располагались в просторной комнате полупустого дома, окруженного большим старым садом, пугавшим нас своей сказочной зеленой дремучестью.
Обязательно раз в месяц Ирина Васильевна устраивала встречи с ветеранами второй мировой, на которые ежеразно являлся ее муж – Алеша Дама-первая, прозванный так за стамой – негнущийся – указательный палец правой руки (в картах к тому времени мы уже соображали не хуже взрослых).
Однажды, во время вот такой очередной встречи с ветераном, в класс неожиданно вошла молодая девушка в сопровождении Хоботовой.
Ирина Васильевна сдержанным кивком поблагодарила мужа, и тот неторопливо отправился во двор заниматься своими хозяйскими делами.
Девушка была красива, и это понимали даже мы, четвероклашки, с молчаливым любопытством уставившиеся на нее, слегка покрасневшую от столь пристального внимания.
– Познакомьтесь, ребята, – представила девушку Ирина Васильевна. – Ваша новая учительница Наталья Анатольевна. Она будет вести литературу и историю.
На уроках Натальи Анатольевны было интересно, и все ее рассказы казались нам настолько правдивыми, точно она сама являлась каким-то чудодейственным образом очевидцем тех легендарных событий.
Помню, как-то после урока истории подскочил ко мне дружок Колька Ожогин и, угрожая воображаемым копьем, воинственно надрывался:
– Я – Пересвет, ты – Челубей! Защищайся! Я – Пересвет, ты – Челубей!
Для проживания Наталье Анатольевне выделили комнатку возле класса, но на выходные она уходила к тетке в Нефедьево, а дорога туда вела через нашу деревню.
В одну из суббот мы с Колькой, отстав от ребят и размахивая полевыми сумками, брели из школы, довольные, что впереди нас ожидало целое свободное воскресенье.
Заслышав чьи-то шаги, мы дружно обернулись и увидели Наталью Анатольевну.
– Ребята, – весело проговорила она, догнав нас на дороге у Дымарки, возле мостика через ручей. – Кажется, нам по пути? Не против, если я пойду с вами?
Она еще спрашивала об этом!.. Мы были, конечно, рады, но не показывали этого ни капельки. Только первое время не знали, как держать себя с учительницей, и лишь пыжились да молчали.
Но Наталья Анатольевна легко и непринужденно разрушила эту преграду, о чем-то рассказывая, и вскоре все стало на свои места. И мы уже со спокойной душой выбалтывали ей наши мальчишеские секреты, чего никогда бы в другом разе не допустили под самыми что ни на есть лютыми пытками.
Колька, например, рассказал, что еще только вчера Ленька Вешкарёв на спор съел лапку от живой лягушки и даже не поморщился.
Наталья Анатольевна удивленно хлопала глазами, а под нашими ногами с удовольствием шелестела ломкая разноцветная листва, упругим густым слоем усеявшая тропинку.
Вскоре мы подошли к деревне. Наталья Анатольевна поинтересовалась, любим ли мы читать.
– Я давно просил книжку про войну, – пожаловался Колька, – да все, говорят, нету.
– А знаете что, ребята, – вдруг предложила учительница, – я могу достать книг, каких хотите, только надо идти в Нефедьево. У меня ведь тетя завбиблиотекой. Но вот только как посмотрят на это ваши родители?
– Разреша-ат, – твердо заверил Колька.
Но его как раз и не отпустили: Колька мой сосед, живет через дорогу, поэтому я слышал, как он напрасно хныкал, выпрашиваясь у своего малоразговорчивого и постоянно занятого работой отца.
Моих, к счастью, дома не оказалось, и, похватав в карманы пожевать, я пулей вылетел на улицу, радостно сообщив Наталье Анатольевне, что мне разрешено.
Сколько потом было хожено-перехожено, но никогда не позабудется отчего-то и посейчас видимая зеленой та, до обидного короткая дорога к тетке и обратно! До сих пор музыкой звучит повествование о жестоких корсарах морей и о благородных храбрых людях, вступивших в смертельную схватку с пиратами. А как мне хотелось быть на месте того юнги!..
Но неожиданно рассказ обрывается, а в расширенных глазах Натальи Анатольевны застывает такая беззащитная ранимость, что меня прямо толкает к ней, как к матери…
– Ой, – переводит дыхание Наталья Анатольевна, прижимая руки в просвечивающих перчатках к щекам, – понимаешь, вспомнила рисунок: тот Сильвер своим железным костылем убивает одного матроса, который отказался быть в его шайке. До сих пор жалко того моряка!..
От Нефедьева я бежал на всех парусах, подпрыгивал и громко пел, держа обеими руками книгу с изображением старинного корабля и тисненой витиеватой надписью: «Р. Стивенсон. Остров сокровищ».
…С этого дня все переменилось: я жил постоянными думами о Наталье Анатольевне, она мне даже снилась, и я внезапно открывал глаза среди ночи, с замиранием вслушиваясь в стук собственного сердца. А мир все так же, как и в тот день, был полон глубокой сладкой тоски…
Но однажды Наталья Анатольевна не пришла в школу. Бобылиха Анюта, деревенская всезнайка, рассказала женщинам у колодца, что за новой учительницей приехал красивый жених на своей машине и увез ее в город.
Я сразу до белого каления возненавидел бобылиху и каждодневно не находил себе места, дожидаясь Наталью Анатольевну. Но она так уже больше и не пришла к нам в школу. Тогда я набрался смелости и обратился к Ирине Васильевне.
– Она… уехала, – помедлив, ответила Хоботова и, внимательно посмотрев на мое кислое лицо, добавила, как взрослому: – Не унывай: ты еще только начинаешь жить. Надо быть готовым ко всему, дружок.
Еле сдерживаясь, я убежал за школу и там, в стороне от людских глаз, вволю наплакался, а надо мной негрейким пятном ехидно торчало комолое солнце…
Немало времени прошло с тех пор. Многое забылось памятью из моего детства, но я всегда помнил, и буду хранить в сердце своем то далекое-далекое, мальчишеское, потому что видится оно светло и ясно
⇑ВО СВЯТОЙ ЧАС!
Моей бабушке, Екатерине Кузьминичне
Испытывая особую радость, Волнухин натаскал про запас полную ванну чистой озерной воды, наполнил деревянную кадку в прихожей и заодно не обделил вниманием все кухонные чугунки с кастрюлями, а на настойчивые увещевания матери лишь добродушно кивал в ответ и потаенно как-то улыбался.
Потом Волнухин сел к окну и, глядя на безлюдную улицу, стал припоминать, сколько горя в свое время ему пришлось хлебнуть из-за этой самой воды. Особенно в летнюю пору. Бывало, жара настолько расходилась, что мальчишки, казалось, дневали и ночевали в воде, сама деревня будто вымирала; и только над тоскливой волнухинской головой неумолимо висел родительский наказ – во что бы то ни стало полить огородные грядки! А на это уходило целых полдня! И Волнухин, обливаясь потом, таскал и таскал, словно вол, те треклятые ведра, потеряв им счет и совершенно безразличный ко всему на свете… Теперь же было жаль тех далеких детских дней.
Тем временем мать хлопотливо собиралась в путь. Чтобы не забыть ничего, она сначала складывала припасы на стол, а потом уже в сумку.
Рядом с поджаристыми пирогами, обмазанными маслом, легла крупа в мешочке, пяток яиц, сладкий чай и бутылка настоянной на рябине водки. Отдельно был положен плоский газетный сверток. Прихватили и гвозди с молотком – сегодня все это было необходимо.
Мать заперла дом на замок, по привычке приткнув еще с порога батожком, и они с сыном по-задворками Мишиного огорода, низом, сокращая путь, вышли за деревню на дорогу.
Дорога эта была знакома Волнухину каждым своим отворотом, всякой попутной горушкой. Вот заросшие бурьяном и пожухлой пыльной крапивой развалины сруба, где и теперь еще враскосяк валяются трухлявые, с коричневым замшевым нутром вековечные бревна.
Здесь в свое время стоял овин – пристанище и утеха деревенских пацанов. В одной половине содержались совхозные лошади, а в другой годами хранилась треста. Ее было так много, что даже деревянный пол был всегда ею устлан. И вот ребята придумали испытание, которое выявляло самого сильного и ловкого. Они по одному с разных концов взбирались на поперечную балку, осторожно сближались друг с другом, примеряясь, как бы поудобнее да понадежнее уцепиться за соседа, а после навернуть того вниз, на тресту. На смену поверженного тотчас взбирался новый желающий, и все начиналось сызнова. И так длилось до тех пор, пока, наконец, не выявлялся победитель.
Волнухин не ходил в самых сильных, но природная цепкость и мальчишеское упрямство помогали ему тогда, в детские годы, держаться впереди.
…Дорога круто обогнула обезвоженную лагуну, засоренную головастым черным топляком, обнаженно-нелепо торчащим сейчас из застывшего ила, хотя когда-то здесь до глубокой осени плескалась вода.
В один из зимний дней ребята, возвращаясь из школы, задумали махнуть прямиком, – через лагуну. Все остановились у берега и заспорили, выясняя, кто решится идти первым: то место считалось опасным, застывало совсем никудышно.
Когда спор был в разгаре, Волнухин неуверенно ступил на гладкий, в разводах волнистых трещин лед и, косясь на удившего в стороне хромого старика Бревнова, направился к своему берегу. Затаив дыхание, ребята следили за Волнухиным…
…Ко дну его не пустил портфель, перекинутый на веревочных лямках за спину. Хватаясь за обжигающие края слизкой, как налим, наледи, Волнухин молча пытался выкарабкаться наверх. Кричать ему было стыдно, потому что он еще не понял всей опасности своего положения.
Бросив лунку, к нему уже торопливо хромал испуганный дед Бревнов. На полдороге он неловко упал на живот, подполз и протянул руку, за которую тут же ухватился Волнухин. Потом Бревнов самолично сопроводил закоченевшего Волнухина домой, а сзади шли, восхищенно переговариваясь, ребята. И хотя позже ему попало от родителей за эту выходку, он был доволен: еще долго Волнухину завидовали все деревенские ребята.
…Мать вслух удивлялась, вспомнив, что Волнухин подъехал как раз на Покров. «А я еще подумала: вот хорошо бы парень к Покрову угодил», – улыбаясь, еще раз проговорила она и показала на деревню: от крайней усадьбы отделились две темные согнутые фигуры и двинулись вдоль пустого замершего огорода.
– Ведь опоздали бабы-то: вместе собирались идти, – поправив черный платок, мать сокрушенно покачала головой, и они пошли дальше.
От воспоминаний Волнухин оживился, обо всем дотошно расспрашивал мать, удивляясь каждой мало-мальски интересной новости.
Затем невольно взгрустнул, увидев одинокое просторное здание в окружении вековых высоченных сосен; начисто высаженными окнами, как пустыми глазницами, смотрела на Волнухина его фефеловская начальная школа, куда было выбегано целых четыре года.
Теперь, конечно, не сохранилась та парта, за которой вместе с Волнухиным сидела невысокая девочка с удивительными прозрачными глазами. Помнится, проходили они счет, магазинных костяных палочек не хватало, тогда учительница дала задание, и Волнухин с отцом ходили в лес на Васино болото, где отец настрогал много аккуратных из березы и черемухи палочек.
Придя на урок и увидев, что у соседки с удивительными глазами палочек нет, Волнухин отдал ей часть своих, а позже, подгоняемый каким-то странным, приятным страхом, подсунул девочке в сумку красные яблоки, что дала ему мать на верхосытку после обеда…
Дорога в последний раз вильнула одним из своих многочисленных отворотов и вывела к отводку, за которым располагалось кладбище, обнесенное некогда белой, в метр высотой, круговой стеной.
Мать приблизилась к могиле отца, низко поклонилась, проговорив: «Здравствуй, батюшко Иван Иванович»; затем принялась подравнивать обсыпавшийся от времени холмик, а Волнухин, развернув плоский газетный сверток, достал фотографию отца, врезанную в дерево. Потом он приколачивал портрет к кресту, а сзади молча стояла мать…
– Вот и добро, – проронила она, когда работа была закончена. – Теперь и с подписью, дак куда еще лучше. Уж не обидится батько-то.
Она посыпала на могилу крупы, затем положила яйца с пирогом и усердно разгладила вокруг землю. Разбавила стопку водки принесенным чаем: «Батько-то так любил» – и приткнула рядом, а после позвала сына. Водка только обожгла горло Волнухину…
Вскоре послышались голоса: в черных плюшевых жакетках, согнутые, пришли деревенские старушки. Они сразу деловито разбрелись по «своим» могилкам, а потом мать пригласила их к себе, и когда старушки выпили чуток, мать сказала им, что сам, видно, обижен на нее, потому что снится по ночам.
– А ты хоть, девка, отпела его? – спросила тогда своим резким скрипучим голосом Поликсена-цыганка, смирная одинокая старушка. Мать повернулась к ней.
– Съезди прямо в Кириллов, в церьков, там тебе поп отпоет, так ты эту землю-то отпетую и положи на могилку, – разъяснила Поликсена
Волнухин стоял рядом, ужав голову в поднятый воротник плаща, смотрел на могилу с большим еловым крестом и с трудом понимал, что там лежит его отец, который ходил, думал, работал, читал… Который жил и который, наверное, живет в нем, Волнухине, но живет не своей, а его жизнью, а раз так, то и он, Волнухин, живет в отце, потому что он частица его, а отец теперь в могиле, и он, Волнухин, навсегда уже связан через отца с нею, с этой могилой, деревней, отсюда и начинаются его жизнь и родина – вот отчего его так неумолимо-незаметно влечет сюда, на эту отпетую, на эту оплаканную землю…
Подумалось о себе. На жизнь вроде обижаться не стоит. Правда, после института Волнухину пришлось несколько лет поошиваться по съемным квартирам, пока завод, что крепко держится на плаву, не выделил ему благоустроенную квартиру. Женился, родились дочки-двойняшки; да и на работе относятся хорошо, ценные специалисты, известное дело, всегда были на вес золота.
Но за внешней благополучностью все явственнее пробивалось смутное беспокойство, которое Волнухин, сколько бы ни старался, не мог себе объяснить. И только недавно, просматривая альбом с фотографиями и увидев свой дом, он точно бы, наконец, понял, что его так долго, много дней маяло и без чего невозможно – каждому на этой земле. И тогда, накупив подарков матери и заказав портрет отца, Волнухин в первый же свободный день отправился на родину.
…Обратно они возвращались с матерью одни, старушки решили еще «заскочить к товаркам» в Ереминское.
Оставшуюся часть дня Волнухин провозился по хозяйству, а потом они с матерью за разговорами да за чаем незаметно просидели до первых петухов.
А утром Волнухин – сколько ни отговаривался – был нагружен всевозможными узелками и свертками, так что с трудом дотащился до автобусной остановки. Вскоре все пассажиры забрались в автобус, и только Волнухин, несмотря на то, что водитель уже неоднократно сигналил, все стоял на подножке, держась за приоткрытую дверцу.
– Пора, сынок, – тихо сказала мать и, торопливо перекрестив Волнухина, просто добавила: – В час добрый, во святой…
Волнухин опустил голову, дверца за ним быстро захлопнулась, и за всю дорогу он не произнес ни слова, хотя соседка-хохотушка в соломенных кудряшках настойчиво пыталась с ним заигрывать.
А мать на другой же день отправилась в город выполнять наказ товарки.
⇑ОДИН
Арсению не спалось. Он ворочался с боку на бок, чесал худую грудь, глухо бухал давно простуженными легкими. Тикали невидимые часы, и звук их раздавался в устоявшейся тишине особенно громко и отчетливо.
Медленно занимался рассвет, расползаясь по уткнувшейся в снег деревушке. Из черных труб, казавшихся головешками, тянулся бледный дым и столбом шел в холодное небо.
Встал и старый Арсений. По привычке бормоча, долго одевался в полутьме, затем включил свет и затопил печь. Вскоре огонь вовсю уже шуровал в черном зеве, и старик, задумчиво щурясь на отблески, изредка шевелил дрова клюкой, сидя на рассохшемся стуле.
Печь ало озарялась, постреливая непоседливыми угольками. Старик склонялся, брал заскорузлыми пальцами угольки и бросал их обратно со словами:
– Гори знай себе. Нечего тут.
В доме потеплело, стало уютнее. Арсений снял с раскаленной плиты суп и поставил на стол. Сходил на кухню, но пока шел, забыл, зачем понадобилось. Ругая дырявую память, старик завел стенные часы и вспомнил о ложке. Хлебал горячее варево, иногда доставал из блюда кусок размоченного супом хлеба и кидал его на пол Гаврюше. Обрюзгший кот торопливо съедал подачку и терся о валенок Арсения, глядя на старика зелеными равнодушными глазами. Тот вылавливал очередной кусок, бормотал:
– Ешь, Гаврюша, ешь мой рыжий…
Но кот Гаврюша давно уже был, как и хозяин: старый и полуслепой.
Арсений закончил есть и подумал, что надо сходить на кладбище, посмотреть могилку Катерины: накануне крепко снежило и, наверно, занесло по самые кресты. Он оделся теплее и вышел в сопровождении Гаврюши, который постоянно был при хозяине, куда бы тот не направлялся. Пусто было нынче окрест, не с кем и словом переброситься, пусто.
Держась рукой за поясницу, старик брел по тропинке, а следом неторопливо бежал Гаврюша, встряхивая порой лапками.
Добравшись до кладбища, Арсений не без труда разыскал Катеринину могилу, низко поклонился, сняв треух с кожаным верхом:
– Здравствуй, Катя-матушка, вот и я до тебя пожаловал… – Потом нахлобучил шапку, взял из соседней ограды лопатку и, старательно обиходив могилу жены, обернулся к коту: – Вот, Гавря, и проведали мы нашу Катю… Пора, поди-ко, и обратно, парень…
Вернувшись домой, Арсений тяжело опустился на скамью: дорога отобрала у него последние силы; старик прерывисто дышал, закрыв глаза и безвольно опустив на колени сухие руки. Отдышавшись, нащепал косарем лучину, вздул медный самовар. Вскоре тот зашумел, как ветер в трубе.
На улице бегали ребята, и их громкие голоса неожиданно заволновали старика. На стене, под зеркалом, среди поздравительных открыток, которые аккуратно высылали дети к праздникам, была фотография. Арсений на ней в плисовой рубахе, а у Катерины вокруг головы чудо-коса, большие и задорные глаза смотрят приветливо и открыто.
Старик торопливо закурил и принялся вспоминать… Не было тогда лучшего игрока на балалайке, чем Арсений. Как посиделки, так и зовут: «Сбегайте за Арсюткой-балалаечником!»
Он, правда, для порядка немного куражился, потом, еще не сойдя с крыльца, бросал связку пальцев на струны:
Три деревни, два села,
Восемь девок, один я,
Эх, куда девки, туда я!..
Приходил на вечеринку в расписной косоворотке, единственной на троих братьев, и с порога подмигивал какой-нибудь девке:
Это дролечки не наши,
Отойди, подруга, прочь.
Наши дролечки в Кириллове
Скучают день и ночь!..
…Была у них на селе красавица Катя Евграфова. И попортила она нервов парням: подмигнет одному – тот от радости козырем похаживает, подмигнет другому, того пуще нос задирает. Потом, ясное дело, дерутся.
Пока деревенские ухажеры разбирались друг с другом, и увел Арсений Катерину. Наверное, за неунывающий характер да за разговористость полюбила Катя Арсюху-балалаечника.
А как ладно жили-то!.. Много воды утекло с тех пор. Пережил Арсений свою Катю, и памятью о дорогих временах вист на стене, возле их фотографии, балалайка, перевязанная голубой Катиной лентой.
– Милая… – сорвалось вдруг с губ старика. Он вздрогнул и почувствовал забытый томительный жар под сердцем…
В углу зашебуршали мыши. Арсений с минуту терпел их, а потом взял клюку, потыкал в угол. Мыши затаились, и старик довольно сказал:
– Вот так: порядок в танковых войсках.
Но мыши оказались настырными и через некоторое время вновь зацарапались. Арсений сплюнул и опять принялся шуровать, приговаривая:
– Да што вы, дьяволы, и так все обои обглодали!..
Гаврюша с трудом запрыгнул старику на колени и свернулся неопрятным клубком. Тот потрепал кота по свалявшемуся загривку, слабо усмехнулся:
– Ну, что, Гавря, смотришь-то? Нечего и смотреть тогда: мыши в оборот взяли, а ты бароном сидишь…
Грузный Гаврюша неподвижно лежал на коленях хозяина, тихо мурлыкал. Пришел почтальон, принес письмо.
Старик разыскал очки и, держа листок на вытянутых руках, принялся читать вслух, неуверенно громко выговаривая слова. Прочитав, отложил письмо в сторону и сидел, занятый новыми думами. Письмо было от старшего сына. Почему-то, получая родные весточки, Арсений неизменно представлял своих детей босоногими, в дешевых ситцевых рубашонках. И был искренне удивлен, когда год назад в дом вошел представительный мужчина в клетчатом костюме, ярком широком галстуке, со здоровым румянцем на полных щеках: младший сын Кирилл. Взял отпуск и решил навестить отца. Целый месяц помолодевшим жил старик: в люди выбился Кирилл-то, как-никак, а начальник в большом городе! Редковато вот только навещают дети: все на дела ссылаются…
Арсений крякнул, досадуя на себя: у них, слава богу, свои семьи, свои заботы, и жизнь, выходит, своя… В шкафчике за стеклом – фотография старшóго. С нее усатый сержант весело смотрит в объектив: Георгий на службе. Сейчас сын работает где-то на Севере, в гости опять зовет отца-то в письме.
«Какие там гости, Георгий, с моими-то летами. Не живал, отродясь, в чужих краях, а теперь и вовсе, куда с добром. Загнусь еще по дороге, добрым людям хлопот не убраться…»
В коридоре послышались шаги, затем открылась обитая войлоком дверь, и неуклюжий человек, перевалившись через порог, спросил:
– Есть кто дома-тко?
Старик вгляделся и узнал Лидию Аропланиху из соседней деревни, одинокую старуху, коротающую дни, как и Арсений.
– Лидия… – усмехнулся он. – Вот уж кого не думал увидеть. Чего в нашей-то деревне потеряла?
– А в вашей стороне, слышала, хлеб в пекарне лучше выпечкой. Дай, думаю, сползаю да заодно и Арсюху-балалаечника проведаю. Давно и не виделись.
– Дак и разболокайся, матушка, коли пришла.
Лидия развязала старый полушалок, вытерла лицо, огляделась.
– Худо одну-тко, Арсюша, – не то спросила, не то подтвердила она.
– Худо, худо, – задумчиво протянул старик и вдруг, улыбнувшись, брякнул: – Лидия, а если мы с тобой … сообразим маленько?!
– Да почему бы и не смекнуть! – как ни в чем не бывало, поддержала Лидия. – Мечи тогда, что в печи!
Старик заторопился: достал бутылку, заткнутую тряпицей, колбасу, хлеб. Принес неостывший еще самовар. Вытащил тряпицу из горлышка и сообщил:
– Поясницу натираю, как невмоготу, – ничего, помогает.
Арсений суетился, подталкивал собеседнице колбасу:
– Дочка послала: говорю, автолавка эта ноне сюда ходит – нет, шлет и шлет… В отпуск тоже с мужиком собирается. Да ты сама посуди: ну куда как не в деревню летом и ехать…
Сидели старики и вспоминали свою жизнь. С выпитого раскраснелись оба, перебивают друг друга, торопятся…
– Подожди, Арсюша, ты Маринку-то загорьевскую знавал?
– Но.
– Не чета нам – замуж выскочила!
– Глико: а ей, дай бог памяти… за симдисят?..
– А одной куковать тоже не дело, парень. Да и мужик попался добрый, с этой же деревни.
Лидия налила очередную чашку чая, а Арсений неторопливо закурил. Но тут же, схватившись за грудь, зашелся в кашле, еле выдавил:
– Царица ты небесная, матушка-заступница, отпусти, Христа ради, дай продохнуть… – Он горько покачал головой: – Отгуляли мы свое, деушка: махорка и та не лезет в нутро…
Лидия потеребила полушалок:
– Арсюша, чего спросить-то хочу: ты Ваньку Волкова ненароком не помнишь?..
– Ваньку?.. А вроде, как и помню: вместе на посиделки бегали.
– Вот-вот. Он еще за мной ухлястывал.
Лидия говорила с каким-то трудом, точно за этим скрывалась тайна, которую настало время открыть.
– И хитрый был, дьяволенок…
– Што и хитрый, не знаю: как пень, молчал да в пол смотрел. И слова, было, не добьешься. Путаешь ты что-то.
– Издавна известно, что в тихом-то омуте черти водятся, – колыхнула животом Лидия. – Припомни-ко, как у тебя в одну гулянку всю рубаху в Глебовском рапаздернули!
– Уж этого-то не забыть! – коротко посмеялся старик. – Одна она и была у нас на четверых. Братаны тогда чуток не зашибли сгоряча. Где, кричат, изорвал? А я, девка, ни сном, ни духом не ведаю: драка еще только началась, а мне уже по кумполу кто-то гирькой навернул. Да потом еще поперек хребта колом протянули, так с тех пор всегда к сырой погоде ломает… – Помолчал. – А чего спросила, столько времени прошло?
– Так это ведь Ванька тебя с глебовскими и уделал! – подавшись, ошарашила Лидия старика.
– Ва-анька? – Тот так удивился, что встал: – Мать твою!.. Так, а за что?
– Арсютка, Арсютка… – Лидия вздохнула. – Ведь я во всем виновата была. Нравился ты мне, дьявол лупоглазый, вся по тебе высохла, а ты ничего не видел… Ну а Ванька-то Волков о ту пору за мной стойно цепной кобель гонялся. Я тогда возьми да и скажи ему: помни#&769;те, мол, тебя-то… малешко. А он, змей полосатый, дал волюшку рукам!.. Я уж потом все глаза выревела, до чего жалко тебя было… Да дура дурой, чего говорить-то!.. А на другой месяц и вышла за Яшку в Блиново, больше делать нечего: сама сударчика потеряла. Жила… как жила?.. Так и жила: бабья дорога – от печи до порога. Похоронку-то как на него принесли, так почти и не плакала: не лежало сердце, хоть что ты со мной поделай!.. Когда тебя измяли, и то больше выревела… – Лидия закончила и выжидательно уставилась на Арсения, теребя концы полушалка.
Старик усмехнулся, пошаркал пальцами колено:
– Теперь, матушка моя, старое не воротишь: выходит, проворонил я тебя… А знатье тогда дак… посмотрел бы еще, куда кривая выстрелит!.. – И в выцветших глазах его на миг задержалась былая задорная хитринка.
Еще поговорили. На улице было уже темно. Засветились лампочки в окнах, включил свет и Арсений. Лидия, взглянув на часы, засобиралась:
– Пойду, Арсюша, пора, и так засиделась. Пойло надо наладить, куриц накормить да, пойду.
Арсений отогнул занавеску:
– На улице-то глаз ткни.
– Ничего, ночка лунная, по насту-то живехонько и управлюсь!.. – беспечно отмахнулась Лидия. В дверях задержалась, пристально вгляделась в Арсения:
– Видно, не судьба нам, Арсюша. Прощай!.. Может, на этом свете больше и не свидимся. Прости, если чего не так…
– И на меня не держи обиды, – поклонился ей Арсений. – Наше дело к погосту. Чего уж теперь…
Он проследил, как Лидия спустилась с крыльца и ходко зашагала по скрипучему синему насту…
Старик поежился, запер за собой дверь на крючок и остановился у постели: с тоскливо-сладким покалыванием ныло сердце…
В спине «стрельнуло». Арсений согнулся, держась за поясницу. А когда отлегло, обеими руками оперся о кровать и стал взбираться на постель.
⇑ МАРЬЯ И ЛЕСНИК
Марью нашли ночью. Две недели лазили по лесу, как в воду канула. И надеяться уж перестали. А тут мужики в последний раз сподобились: сказала им тетка Анна с хутора – мол, ищите там, где Марья заходила. Не можете не обнаружить – лучше смотрите. Ну и пошли деревенские: несколько человек. Одни мужики. Вот Витька Карулин и увидел первым Марью: воду из ручья пригоршнями пила. Там же, где и заходила, как и предсказывала хуторская Анна. А Марья, увидев своих деревенских, точно ополоумела – с перекосившимся от непонятного ужаса лицом кинулась сломя голову в лес. Только сучья треск подняли. Ну, мужики догнали, взяли в охапку молчком лягавшуюся Марью и только так дотащили до деревни.
Марья-то не хотела возвращаться: вырывалась, дергалась всячески, изгибалась да на лес косилась. Удивлялись: откуда у старухи и сила такая взялась, как будто кто помогал. Даже не по себе мужикам стало. Дома Марья не успокоилась, все в лес, видно, рвалась, а на расспросы, где это она, Марья, так долго была, вдруг заговорила, понесла такую околесицу, что ее, недолго думая, отвезли в больницу. Врачи, наслушавшись Марью, только головами мотали да продолжали делать свое дело – накачивали старуху подручными снадобьями. И вскоре Марья опять вернулась домой – теперь уже притихшая, успокоенная. И стала она жить да поживать себе потихоньку, как и раньше жила-была: никому не мешая.
А в деревне еще посудачили – обсуждали со всех сторон этот случай. Недоумевали: отчего это Марья только дома заговорила, да и то непонятно: знай, бормочет себе под нос, да все с подвыванием, просто не по себе становится, страх божий. Но помаленьку все успокоились, а жизнь продолжалась своим чередом. И однажды Нюра Агафонова, поздним уже вечером, проходя мимо Марьиных окон, услыхала разговор. Хозяйка говорила – вернее, отговаривалась, отчитывалась перед кем-то.
А голос-то, что спрашивал Марью, мужской был: как бы человеческий, а коль вдуматься немного, то и не совсем людской, что-то пугало в нем. Голос спрашивал громко, внятно:
– Рассказывала кому-нибудь?
А Марья уже бормотала привычно что-то неразборчивое – похоже, оправдывалась.
Нюра набралась духу и постучала. Открыла сама Марья.
– С кем это ты разговариваешь-то? – внезапно оробев, спросила в комнате Нюра.
Марья тотчас покосилась в угол, насупилась, буркнула:
– Да ни с кем.
Но пригласила Нюру посидеть, вздула самовар. А Нюре что – делать все равно ведь нечего, тоже одна кукует не первый год. Сидели, чаевничали. Вся-то Нюра извертелась, в пот изошла – не вытерпела:
– Дак, Марья, не обессудь, матушка, расскажи хоть: как ты вышла-то, да выжила-то? Шутка ли: гли-ко, ведь целых две недели носило леший знает где, что и ела, а жива-здорова, слава Богу…
Марья вздрогнула, снова в страхе покосилась в угол – в последнее время она косить сильно стала – и, ужав голову в плечи, зашептала:
– Ой, и не проси, девка, не проси. Не могу я сказать, веришь – нет. Не велено.
– А кем не велено-то?
– Не велено, Нюра, и все. С а м и м не велено.
– Да окстись, Марья-матушка. Кому я скажу-то? Мы ведь вместе на посиделки шнявали. В прежние-то годы. Да за одним и парнем ведь ухлястывали. Ваньку-то с Колнобова помнишь ли?..
Любопытство разобрало Нюру – начисто все забыла. Прямо вынь да положь.
– Не знаю я, ничего не знаю, – бормотала Марья, косясь по-прежнему в угол. После подняла руку как бы для знаменья крестного, но махнула:
– Скажу уж тогда, Нюра, бог с тобой, только ты уж помалкивай. Наше-то теперь, девка, житье – вставши, да за вытье…
И поведала Марья своей товарке Нюре святую правду, все как есть на духу. Ничего не утаила.
Кому неохота в лес напоследок сходить – за грибами-то? Понятное дело: рыжиков да волнушек по концу осени посбирать. А что Марье одной дома делать – подпоясалась, да и была готова. Положила на дно корзинки-посбирушки хлеба горбушку да еще чекушку не забыла: кровь старую подсогреть. И пошла себе, побрела с палочкой. Хорошо поползала. А когда приустала, присела на пенек и съела свой пирожок. И чекушку эту кувырнула – с устатку-то. А как потемнело – Марья и не заметила. Повертелась туда-сюда: батюшки-светы, куда идти-то? Ведь окружило, как есть окружило!..
И тут из-за кустов мужик вышел. Марья пригляделась и узнала его: вроде как в лесниках ходил. Только умер, кажется, сказывали. А может, и нет. Забылось уже – не та память стала.
«Заблудилась?» – мужик спросил. – «А не выйти, милый, – пожаловалась Марья. – Завело».
«Ну, пойдем тогда со мной», – кивнул ей мужик-то этот.
«Да ты, батюшко, вроде, как помер», – торопилась Марья вслед. Отстать боялась.
«Да так… – отвечал ей мужик. – Работаю я тут… в лесниках. Давно. Забыли уж меня».
Давно так давно. Хорошо хоть человек внимательный оказался – не бросил одну в беде. Вышли они к домику лесникову. Зашли. Мужик шубу-то с себя скинул: в шерсти весь оказался, и Марья еще приметила, – с копытами. Господи, Господи!.. А сама как будто и не испугалась. Даже любопытство взяло. В доме-то хозяйка забегала, тоже мохнатая, в шерсти, и детишки в батьку с маткой вылитые. Хозяйка-то помалкивает все, а только сердито фыркает да копытами сильнее постукивает. Чего-то ей не по нраву пришлось.
Ну, заставил этот лесник Марью детей его на себе катать, ублажать, а после повел в лес да к березе поставил, и точно Марью опутало чем-то всю. Не двинуться и не пошевелиться – ни рукой, ни ногой. А сам куда-то исчез. Настоялась Марья, уж невмоготу стало, взмолилась: «Батюшко-хозяюшко, есть охота». А лесник тотчас из-за дерева вышел, взял Марью за руку и повел тропой. Вышли они к деревне и направились в первый же дом, где ругались.
Наелись там оба-два – и, невидимые, обратно в лес подались. Там Марья опять с ребятишками лесниковыми играла, да грибы-ягоды ихнему семейству собирала, заготовляла. А есть ее лесник шерстнатый водил каждый раз в деревню – и кормились они только в тех домах, где ругались хозяева.
Марья всякий раз видела, как деревенские ходили ее искать, да только голоса не могла подать – не дано ей это было. Так и прожила она в доме лесниковом две недели целых. А раз грибы опять собирала да пить занемоглось – только к ручью-то чистому наклонилась, – тут деревенские и увидели ее. Может, и утащил бы ее лесной человек обратно с собой, да, видно, какое-то слово заговорное знала Анна хуторская, что мужиков на поиски отправляла. Вот и удалось деревенским отнять Марью да домой привести.
А Нюра, товарка-то закадычная, выслушала все – и только от удивления большого головой качала да ойкала, пока Марья ей рассказывала. А потом не утерпела и разнесла это по округе: разве язык на привязи удержишь.
А Марье-то все хуже да хуже становилось: наладился ей домовушко давить – до самого первого снега ходил. Так Марья, как и мужики когда-то, сползала к Анне хуторской, та и научила, как делу быть. Взять да хомут на пороге к ночи положить. О н и перестанет бывать. Отвернет нечистую-то силу, обязательно отвернет. Марья так и сделала.
Заходит вечером к ней сам, а на пороге – хомут. Он с обличья-то весь изменился, да как закричит: «А-а, догадалась!» – Развернулся да и был таков. Больше и носа не показывал.
Правда это или нет, нам, фомам да еремам, неведомо, но только и посейчас замечают деревенские за Марьей одну странность непонятную. С того самого времени и началось, как вышла Марья из леса: перестали на нее собаки в округе лаять. Как увидят старуху – хвост с ходу подожмут, шерсть у них на загривке дыбом встанет, – и в сторону бегут. Боятся чего-то.
⇑ТРИ СВЕЧИ
– Я пришел сказать, что люблю тебя.
– Так, значит, это любовь с первого взгляда?
– А разве бывает другая любовь?
А. Беляев «Человек-амфибия»
«Нет разлук и потерь, доколе жива моя душа, моя Любовь, Память» – в который раз за сегодняшний день читал в купе поезда Серега на той фотке, что всегда с ним – цветная, где она в своем любимом желтом платье, и где добавлено тем же неказистым почерком: «Сережке от Веры».
А еще вспоминалось, как Вера допытывалась тогда, в его последний день перед армией, чтоб он угадал, кому эти слова принадлежат, и, хохотушка, заливалась впокатушку, улыбаясь, как всегда, непонятно и загадочно. Будто чего-то главного не договаривала, наперед берегла.
«Откуда мне знать, – про себя даже злился Серега, – спросила бы чего-нибудь попроще. Хоть про машины: с закрытыми глазами соберу и разберу». А вслух все-таки выпалил:
– Ты!
– Да что ты говоришь, – вроде, удивляясь, тянула Вера, а глаза у самой в тот памятный день загорались золотисто – расширялись:
– Тогда, может, и это я, – нараспев, играя голосом, по-прежнему улыбалась Вера и уже серьезно продолжала, точно читая невидимую книгу:
«И бедное человеческое сердце радуется, утешается: нет в мире смерти, нет погибели тому, что было, чем жил когда-то!»
Читала она в то время все подряд, что под руку попадало, но только дошло до дела – забрали Серегу на службу, – тут как тут ему и кнут: «А Вера вышла замуж и уехала из города». Родители и сообщили: накануне, перед присягой, письмо пришло.
Серега уложил фотку в карман камуфляжа и глянул на Анфалыча, рядом в купе кемарит – и любит человек поспать! – тот сразу тогда заявил: мол, назови хоть одну, чтоб дождалась! И верно: с кем, было, из ребят в командировке не потолкуешь, у всех получалась такая же песня.
Но чем ближе сейчас подходил состав к родному вокзалу – тем больше перелаживается печаль на радость, через полчаса и дома. А поезд, зашипев, остановился на небольшой уютной станции напротив огромного – от края до края – новенького стенда: РЕГИОН 35.
Серега растолкал Анфалыча и, подхватив свою спортивную сумку, вышагнул с подножки на вечернюю улицу. Рядом и темно-бордовый кирпичный вокзальчик со старинными, по углам, фонарями – слюдянистыми, под цветным стеклом.
Встречающих здесь раз-два и обчелся, но Серегу не ждали – ни одной живой душе о приезде не заикнулся. Успеют еще обрадоваться, кашу маслом не испортишь. И, улыбаясь, он сдвинул фуражку на затылок – стречком по козырьку: все-таки добро на белом свете жить, когда не отчего тужить.
А из-за угла вокзальчика еще ветерок весенний вывернул и опахнул до донышка души, даже старинные фонари, будто накаляясь сами собой, ярче завспыхивали.
И тут Анфалыч Серегу под бок подтолкнул:
– Серый, глянь, кто стоит!
– Ну.
– Не запряг еще: лучше гляди веселей!
Обернулся Серега туда-сюда, а уже и последние встречающие на выходе, чего это друг не ко времени развеселился?
– Не тормози, братан, неужто не узнаешь: вон у фонаря, как раз в тени!
Серега присмотрелся: и точно, стоит какая-то подруга, голову в сторону отвела и носком туфли по песочку водит – узоры выписывает.
– Слушай, деваха тусуется и что из того?
– Серый… – прямо в ухо и дунул, горячо зашипел Анфалыч. – Ты мне всю плешь прогрыз этой карточкой, сниться стала! У меня глаз ватерпас: ведь это та самая, что у тебя на фотке, даже в платье желтом!
– Да ладно… – только и пискнув, он сунул свою ношу боевому другу.
– Понимаю, – тихонько засмеялся тот за спиной. – Все как есть понимаю.
Двинулся Серега навстречу – меж глаз деревня сгорела.
– Ты…
– Снова я, – еле слышно ответила Вера, а сама смотрит с прежней улыбкой – странной.
– Ты же теперь занятая, – Серега через силу скривился, – и подходить страшно.
– Не сердись, дутыш, – тихонько улыбалась Вера, – маленькая проверка. Мало ли что бывает в жизни. Сам потом спасибо скажешь.
– Понятно, – хмыкнул Серега, только разглядев, что рука у Веры перевязана – вернее, палец безымянный. – А это что?
– Знаешь, давно болит: где-то порезала, вот и ноет все время.
Он бережно, подержав руку, подул:
– Какие холодющие…
– Так весна, – Вера склонила голову к плечу, – а я даже в твоем любимом платье прилетела. Цени.
– Ну, я и дундук, – прошептал Серега и спохватился: – А откуда узнала, что сегодня приезжаю, не ясновидящей уж стала?
– Может, – усмехаясь, не спорила Вера. – Больно быстрый: все-то возьми и сразу тебе расскажи.
– А вот мой дружбан, – махнул Серега устроившемуся на привокзальной скамейке Анфалычу, тот даже на спинку откинулся.
– Знаю, – поправляя прическу, Вера с интересом всмотрелась в сумерки, прищурилась. – Немного наслышана.
– Ну, мать, – Сергей, приглашая, все намахивал другу, – тебя ничем не удивить.
– Конечно, – отгоняя с лица что-то невидимое, пожала она плечами, – на всю же улицу галдите.
– Что, съели, – хлопнул Серега подошедшего Анфалыча по плечу. – А вы не верили!
– Не обижайся, – молодила Веру радость – никого кроме Сереги не видела, – это он просто так: все говорили и поддерживал. А на самом деле наоборот думает.
И она первой, всю ее как-то странно и прикрыло тенью, зашагала краешком тротуара – возле самых домов.
– Правда, – довольный, Анфалыч правил следом. – Сказано точненько!
– Тогда дома подождут, – обнял друга Серега. – Отметим это дело.
По узкой винтовой лестнице они вскоре поднялись на второй этаж единственного в городе ресторанчика, переделанного из столовой, – полутемного, с волнисто извивающимися во всю длину дымчато-фиолетовыми стеклами. Он еще не закрылся, хотя и было темно: ни голосов, ни музыки – предпринимателей в этих краях не густо, а для остальных теперешние времена бедой по карманам прошлись.
В слабо освещенном зале пара посетителей в дорогих костюмах клевала носом, и Вера, обойдя их круглый, полированный под мрамор столик, выбрала место в самом углу. Тихо и уютно – никто не помешает, сиди себе вволю.
Поправляя косу, уложенную вокруг головы, подошла немолодая темнолицая женщина с пронзительными глазами; карандашный зеленый огрызок и темно-синий блокнотик, покачиваясь, висели на шелковой красной веревочке:
– Что хотите?
– Я, – заторопился Серега, – ребята, можно, я угощу, а? Душа горит! – И сразу зачастил: – Все самое лучшее!
– Пить будем? – Женщина отчего-то раздумала записывать, искоса глянув на Веру.
– То же самое – лучшее! – горделиво потребовал Серега: все он не мог насмотреться на свою Веру, такую же, как и всегда, таинственную.
– Знаете, это будет дороговато, – сузила губы официантка, поправляя кружевной белый передник, но Серега, перебив, отмахнулся:
– Не дороже денег!
– Тогда, может, и свечи найдутся? – вдруг спросила Вера. – Вот бы здорово было. А то одни подсвечники стоят для красоты.
– Какие еще свечи, – огрубела голосом женщина, но, встретясь с Вериным немигающим взглядом, слегка изменилась с лица: – Хорошо, посмотрю. А сколько надо?
– Да вот, – кивнула Вера на подсвечник, – ровно три и выходит.
– Понимаю, – для чего-то поднимая и опуская карандашный зеленый огрызок, торопливо согласилась официантка, – три, конечно, три, что это я… Сейчас принесу.
– Работы раз плюнуть, – вертел головой Анфалыч. – Чего они вечно недовольные?
– Не скажите, – столик уже озарился скачущим неверным светом: Вера зажгла свечи, принесенные, правда, другой женщиной, – видно, их официантка готовила заказ. – Все же на нас держится. Ничего вы, мужички, не понимаете.
– За встречу, – Серега потянулся с фужером, быстро у них накрыли. – Поехали. – Но вышло неловко: прямо на Верино платье плеснул, возле ворота стекло.
– Вот невезуха, – полез он за платком, по своим накладным карманам захлопал.
– Бог с ним, – незаметно морщась, прошептала Вера. – Только испачкаем больше. Само высохнет, ничего не надо.
– Хорошо солью помогает, – вставил и Анфалыч: он даже галстук снял, как у себя дома расположился.
– Нашли заботу, – неслышно засмеялась Вера. – Ну, кто меня поддержит за любовь и верность?
– О! – воскликнули друзья. – За это грех не выпить!
Из-за перегородки, с прикрепленным на кнопки грязно-серым листком меню, уже нетерпеливо поглядывали – поторапливали.
– Не спешите, – успокоила оживившаяся Вера, – ешьте на здоровье: я-то с дому, не буду.
И пока они уплетали за обе щеки, она с каким-то детским восхищением смотрела на ребят, словно, самолично приготовив, теперь радовалась, что пришлось по душе. После неумело подмигнула Сереге:
– Вот что: приходите-ко сегодня в гости. Только после двенадцати, раньше не выйдет.
– Ничего себе гости. – Серега с Анфалычем еще выпили и закусили; Серега раскраснелся: сидя заприплясывал. – Знаю я твоих: еще из дома попрут.
– Здравствуйте, – нахмурясь, слегка побледнела Вера. – Вечно полночь-за полночь ужинаем. Забыл, где мой отец работает? А сегодня у него еще повышение, заодно отметим, чем не причина?
– Тогда добро, – Серега, осматриваясь, крепко потянулся. – Моих-то не встречала? А то целый месяц не писал, в госпитале провалялся.
– Надо же, – у Веры и лицо вытянулось. – Серьезное?
– Да ладно, – спохватившись, не сразу ответил Серега и с неохотой пояснил. – Знаешь, голову немного в последней командировке задело. – И, помолчав, скупо добавил. – Теперь все в порядке.
– Ясно, – словно и без того все это зная заранее, она вздохнула – глубоко и понимающе. – А твои живы-здоровы: недавно видела. Правда, со стороны. Ждут-не дождутся, когда приедешь. Брат так с Лидой Суриковой ходит, она с Коварзинской. Представляешь, до полуночи за городом на мотоцикле гоняют: это возле кладбища, только рев стоит.
– Молодца, узнаю наших, – тряхнул головой Серега, а Вера заторопилась:
– Мальчики, договорились: сейчас я быстренько исчезаю, а то меня уже заждались. И так едва выпросилась. Не задерживайтесь, ладно?
Выйдя из-за стола, она остановилась напротив Сереги, и тот заморгал: на миг чем-то неиспытанным омыл в молодом сердце ее любящий и точно расстающийся не по своей воле, неизменно-таинственный взгляд.
– Ты чего?
– Да нет… все хорошо. Просто спасибо, что дождался. Я знала, что так это и будет.
– Слушай, мать, ты как навсегда прощаешься!
– Перестань, – Вера и сама смутилась, – к слову пришлось. Значит, жду.
Она торопливо направилась к выходу, и желтое платье, плавно крутясь вокруг ног, волнами ходило…
– Хороша… – вздохнул в полумраке Анфалыч, – повезло тебе, братан.
Серега лишь на застолье довольно показал: не пропадать же добру, и они, сколько душе угодно, еще понаклонялись над столом в волюшку, в раздолюшку.
– Верь мне на слово, и отчизне служи, – через некоторое время грянул их солдатскую Анфалыч, выходя с Серегой на улицу. – Солнце ясное, ну, прощай, ну, пиши!
Видно, свет в этом краю берегли – темень была, только луна, ныряя, неслась сквозь зеленовато-прозрачные, нескончаемо попадающиеся на пути тучки.
– Слов не позабудь, что кружили голову, – глотнув свежего воздуха, подхватил и Серега. – С Богом, в дальний путь, и любовь поровну!.. Пора, брат, в гости.
– А может, завтра, – Анфалыч, раскачиваясь, пытается закурить. – Знаешь, целый день как во сне…
– Успеется домой, не вопрос, – поддержал его за рукав Серега. – Отдохнешь у меня недельку – встряхнешься. Сегодня у человека лучший день, понимаешь, а ему бы лишь поспать!
За заборами этого старинного и наполовину деревянного городка время от времени побухивали собаки, а одной, наверно, совсем опостылело на луну пялиться – противно, не переставая, завыла.
Верин дом – тоже деревянный, окруженный темным садом. В комнате горел свет: сквозь тюлевые занавески, сходясь, отодвигались качающиеся тени.
– Глянь, – Серега уже стучал в дверь, – все нормалек, поляна накрывается.
– Здорово, отец, – откашлялся он, увидев открывшего ворота пожилого человека – на футболку у него был накинут форменный синий китель.
– Сергей? – тот запрокинул голову – волосы забросил. – Ты что, со службы вернулся?
– Ну да, – недоуменно протянул Серега. – А разве Вера ничего не сказала?.. Она же сама пригласила на это время.
– Говорили тебе: не нервируй людей на ночь глядя, – шевельнулся Анфалыч за спиной, легок на помине. – Не слушаешься старших по званию.
– А в чем дело? – Серега, насупясь, расставил ноги. – Нельзя, так мы уйдем. Не надо и звать было. Если замужем – зачем еще кружева плести?
– Слушай внимательно, – захватал вдруг себя за горло отец – белей белья стал. – Если ты шуткуешь – спросится!
Он молчал, как в рот воды набрал, потом выдохнул:
– Ведь Веры давно нет в живых, понял?
– А вот этого не надо, – у Сереги за спором дело не стало: глазом не моргнув, свое гнул. – Не надо за нос водить, добро? Лучше прямо сказать, что здесь мне нечего делать!
– Парень, смотри: с тобой серьезно… – Теперь и отцу понадобилось закурить: тут-то сзади и вынырнул Анфалыч – сразу целую пачку сунул.
– Тогда слушай, – тяжело опустясь на крыльцовую скамейку, отец хлопнул рядом с собой ладонью, со щек ежовая щетина видна:
– Сразу после твоих проводов погибла наша Вера: несчастный случай. Под машину попала. Вот так, парень. Пришлось с твоими родителями о письме договориться: мол, замуж вышла и уехала. Чтоб ничего не натворил под горячую руку. Через военкомат, знаю, много дел проходит: один повесился, другой застрелился, третий еще что-нибудь придумал… в общем, за тебя побоялись. – Отец перевел дух:
– Может, тебе кто-нибудь сказал?
– Откуда! – У Сереги и скулы свело: только глазами хлопал. – Ведь я же не один был, вон и Анфалыч подтвердит, что еще в своем уме… Встретились, посидели в ресторане, потом домой пригласила: у отца сегодня по службе повышение, заодно и посидим за встречу.
– Все это так, – помолчав, отец поднялся медленно – ни туда, ни сюда. – Только я и сам уже ничего не понимаю: пойдем-ко в дом, разберемся…
– Теть Галя, – сказал Серега вышедшей навстречу и всплеснувшей руками женщине, будто у нее в подоле выношен.
– Вот что, мать, – отец заводил глазами по комнате. – Ребята недавно с Верой говорили: в гости сюда пригласила.
Мать, не отвечая, на печку спиной повалилась – в лице ни кровинки.
– Счас я… – закружил отец вприсядку. – Где это у нас… фотокарточки-то с похорон… Где они?
– Вон… – шептала мать, – в Верином шкафу с одеждой, там и все остальное…
Открыл отец шкаф, склонился – и в тот же миг волос у него дыбом встал:
– Как здесь платье-то оказалось, мы ведь в нем девку положили?..
Вытащив на свет желтое платье, он вертел его – со всех сторон рассматривал.
А мать хотела подняться – ноги не держали.
– Это я… недавно купила, думаю, пусть висит, больно ей такое любо было.
Сам отец совсем язык за порогом оставил, глаз с платья не сводит:
– Гли-ко, вон и пятно, на кровь похоже…
– А-а! – подскочил Серега. – Да это я в ресторане сегодня пролил, вот и пятно! Значит, все в порядке!
– Ой ты, Господи!.. – мать плакала без слез – выла. – Крючок я отгибала, чтоб воротник застегнуть, еще ножик брала, и обрезала палец. До сих пор не проходит: вроде и взяться неоткуда, а прямо все от ворота залило… Что ты, Сереженька, разве этим шутят!
– Теперь понятно! – прыгнув к двери, Серега запнулся. – Зачем надо было! – к свету развернулся. – Эти три свечи!
– Какие еще свечи?.. – в голос вскрикнули родители – с толков сбились. Рядом Анфалыч сигаретку мял – молча кромсал.
– Да эта женщина… официантка, – на Серегу вдруг дрема нашла, еле его слышно было. – Вспомнил теперь: у пристани она живет, говорят, всем гадает. Маленьким был, когда к нам зачем-то приходила. А в это время свет и погас. Мама только свечку зажгла, а она наказывает: никогда сразу трех не зажигайте – всегда к покойнику будет, вот как все вышло…
Тише тени вышел Серега, с крыльца едва носом не нырнув, а на улице запнулся и так рванул по дороге – ветер в ушах загудел. В себя он пришел уже в парке, на окраине, у какого-то одинокого фонаря: показалось ему, что сердце вот-вот разорвется – не унять, как огнем взялось.
Где-то позади во всю силу легких орал друг, а Серега, срывая с камуфляжа пуговицы, распахнул рубаху – пальцы вцепились во что-то твердое. Фотка это была: он вытащил ее из кармана и рассматривал, будто живая маячила. Его снова в жар опрокинуло, но ведь сам еще перед службой в полиэтилен оборачивал: пора бы немного выпрямиться, в глазах и без того все помутилось.
Но все равно он уже толком ничего не замечал и не чувствовал – в голове захлестнуло, хотя на белом свете сейчас как раз был подлинный расцвет всего живого: не первый день вовсю цвела красная смородина и желтая акация, покрылась цветками лиловая сирень, и неутомимо пел птичий царь – соловей, а в густом нежном воздухе, цепляясь, продолжался лёт незримой и липкой весенней паутины…
⇑ЗНАК
(1993 год)
И неожиданно пришла в город – спустилась на землю Благодать Господня: после безумных осенних дней с последующей долгой и грязной зимой с голодно-прожигающими ветрами наступило лето, – по дворовому знойное и кроткое, с удивительным прозрачно-зеленым, цветочным воздухом.
Казалось, живи безмятежно, лишь благодатно вдыхая этот успокаивающе-целебный, травяной воздух, – будто и не сменяясь, длился один бесконечно светлый, божественный день.
И вот где-то, наверное, в середине этой сказки, – с бело-сине-красной надписью «Россия», в привычном потоке современной жизни, один из многих, – отвалил от остановки троллейбус – железо движущееся, – битком набитый.
Бежал он первоначально без дерганья и рывков, уверенно и плавно, с легким шелестом. Водитель, лысый человек средних лет с остатками сероватых волос, потно прилипших возле ушей, доброжелательно и в то же время как-то безразлично посматривал в салон на пассажиров.
Отчего-то так вышло, что троллейбус оказался полон военными, одетыми в разномастную форму. Странным было еще и то, что они каким-то образом успели дружно занять многие сидячие места и даже не думали уступать их женщинам, а также пожилым людям, которых здесь хватало.
А несколько человек в пятнистой одежде вообще приобрели вид внезапно опрокинувшихся в беспробудный сон, хотя один из них, вислоносый, со сведенными почти вместе глазами, быстро сделал ртом дующее движение, и перед ним парашютным куполом затрепетал жвачный обмылок, выстрельно хлопнувший. Но никому, конечно, до этого не было дела, – от набившегося люда стало несусветно душно и жарко.
Наверное, потому даже и дверцы с такой неохотой раскрылись на остановке: долго, как неокрепшая птица крыльями, вздергивались и вскрикивали. А раскрывшись, вытолкнули на улицу нескольких, торопливо слетевших с подножки человек, попасть обратно внутрь было уже делом безнадежным. На остановке било в глаза – ядовито слепило от нездоровой яркости коммерческих киосков, до отвала набитых бог весть каким заморским товаром. Тут же невозмутимо и хозяйски промышляла пацанва: грязное оборванное племя моментально ринулось к выкинутой из одного киоска цветной пустой коробке, перематюгиваясь меж собой и угрожающе засовывая руки в карманы. Кругом было мусорно, грязно, пустынно.
Тем временем «Россия» двинулась дальше.
Вскоре водитель, обаятельно и беззаботно улыбаясь, объявил очередную остановку: здесь к нему подсела женщина его возраста с подчеркнуто скромным видом и высоко взбитой челкой. Может быть, это и повлияло на движение по маршруту: троллейбус раз и другой судорожно дернулся, в салоне завизжали и завскрикивали; даже кто-то, придавленный, вынужденно застучал в дверцу, надежно отделяющую водителя от обычных граждан, тем самым нарушив строгую инструкцию, трафаретно выполненную на стекле: «Сиди и не дергайся!»
На следующей остановке произошла заминка, вызванная маршрутной сменой водителя: обаятельно-лысый человек вместе со своей подчеркнуто скромной спутницей молодцевато уступил место новому сменщику, уже пожилому плотному человеку с густыми сталистыми волосами, ровно зачесанными налево, и внушительно-басовитым голосом. Одну руку, точно она с изъяном была, сменщик заводил за спину, старался на люди не показывать.
А появился он вдруг – прямо из толпы, которая окружила кого-то высокого и рыжего, что-то вещавшего всем с бешеной визгливостью. Вокруг, на свежеокрашенных многоэтажных домах, висели таблички с иностранными названиями, а на иных зданиях – сразу по несколько; только через дорогу, на деревянном доме, полуразвалившемся и осевшем, двое молодых парней старались повесить стенд «ВОЗРОДИМ РОССИЮ!»
Но у них ничего толком не выходило: то ли руки не в том месте выросли, то ли впервые взялись за такую работу и, конечно, опыта еще не имели.
Новый водитель, отведя довольный взгляд от бушующей толпы, также некоторое время в раздумье глядел на действия молодых людей, а после гуднул сигналом, наверное, в знак одобрения, и тронулся в путь.
А жизнь внутри троллейбуса – железа движущегося – кипела на всю катушку. В первую очередь, народ, выражаясь не нашим языком, немного подрассосался; стало просторнее. Говорили о чем-то необязательном, обилечивались, кашляли и смеялись, многие молчали. А один военный, кстати, очнувшись от своего сна, даже взял у женщины ребенка на колени и чинно сидел, строго глядя перед собой.
На задней площадке оказалась пара-тройка пьяных, без них нынче и жизнь не жизнь; мало того, что они переругались между собой, так стали еще к окружающим приставать, задираться. Рядом находился милиционер с черным щетинистым лицом, но на него хулиганы глаз не положили – вообще не смотрели, тем более что и его, как большинство военных, тоже вдруг опрокинуло в сон, даже вот так неудобно, стоя на площадке.
Несмотря на то, что водитель во время пересменки со своим лысым напарником прятал руку за спину, вел он технику все-таки уверенно и спокойно, привычно.
Но заминка, однако, произошла и на новой остановке: сначала где-то взвыла сирена, и прямо перед троллейбусом оказалась длинная черная машина, за которой промчалось несколько милицейских – куцых, подпрыгивающих.
Последние успели-таки настичь черную возле многоэтажки, из кабины высыпали люди и окружили черную, ненашенскую… но дальше, сколько бы возбужденные пассажиры не высматривали, ничего не увидели. Там раздались беспорядочные хлопки – выстрелы. А потом все затихло…
«Ну и жизнь пошла… – вздохнули кругом. – Пронеси, Господи!..» – С тем «Россия» и тронулась.
Но, оказалось, что дальше, еще хуже. На шестой, предпоследней остановке вообще все как в рот воды набрали: рядом с бровкой, неловко подогнув под себя руку, лежал мертвый молодой парень с круглым простым лицом. У него нигде не было видно крови, но все сразу поняли, что он – мертвый, так живых не изводит. Тут же с бровкой приткнулась пустая «Колхида» с прицепом, и больше никого кругом – ни милиции, ни «скорой». А может, за ними и убежал шофер, кабинная дверца оказалась настежь распахнутой.
– Первый раз мертвого вижу! – с какой-то завораживающе-утробной радостью пискнула на сиденье девица с закинутой ногой на ногу, выдув перед собой полый пузырек жвачки, этого добра развелось не меньше, чем пьяных и рваных.
Осторожно, не доезжая до своего места, троллейбус остановился, и дверцы раскрылись. Возможно, вид погибшего сильно подействовал на других, не таких твердокожих, как девица, потому что некоторые пассажиры торопливо вышли, и среди них большинство военных, – до вокзала оставалось рукой подать.
На свободную заднюю площадку поднялась семья: молодой муж с женой и ребенком; женщина бережно прижимала к себе белоснежный сверток. С ними была еще мать и, кажется, вовсе слепая, во всем черном, высокая, малоподвижная, ее осторожно вел сын, так выходило: он что-то тихо и успокаивающе ей шептал.
К этому времени здесь, на предпоследней остановке, ни к селу, ни к городу заобносило незаметно небо – оно темнело ровно и медленно, хотя ничто не предвещало перемену: по-прежнему было по-избному тепло и солнечно, повсюду струился, искажаясь, знойный воздух.
«Россия» шла к конечной остановке. Молодой отец рассчитался за билеты, а кошелек в задний карман брюк затолкал не полностью, и у этого водителя троллейбус тоже отчего-то заходил ходуном.
Этим и воспользовался один из оставшихся на задней площадке, из тех, что задирался. Видно, компания сошла раньше, и его, прикорнувшего, трогать не стали. А он только в себя пришел и сразу, чтоб таким магазина с бутылками не видать, и вытащил у парня кошелек, мизинцем с длинным ногтем выцепил.
И заметить никто не успел: по сторонам, не переставая, мотало и дергало, а под самой машиной что-то беспрестанно и натужно скрипело. Но, к счастью, все же с грехом пополам и к последней остановке подъехали – седьмая была.
Все дружно толкнулись к дверям, но не тут-то было: водитель надумал самолично проверять билеты. Поэтому он открыл, как в таких случаях делается, лишь дверцу на передней площадке, а сам на выходе встал – прямо бревно бревном.
Понятно, что сначала, было, все засуетились, но прошло благополучно: граждане оказались законопослушными, и конфликта с властью не возникло.
Между прочим, водитель, проверяя, руку опять зачем-то сунул за спину, а чтоб скрасить это неудобство, всех одаривал шутками-прибаутками – сочно и густо, как заправский трибунный оратор, стараясь завоевать всеобщую симпатию, хотя это не мешало ему смотреть на мир тяжело и непоколебимо, чуть помаргивая из-под полуприкрытых, заплывших глаз-прорезей.
А вот с молодым семейством, и так без вины пострадавшим, случилось самое настоящее несчастье. Полез парень в карман за билетами, потом в другой потянулся, туда-сюда еще сунулся, а везде, ясное дело, пусто…
– Вот что делается!.. – только и сказал он водителю, для пущей убедительности выворотив карманы наизнанку. – Ничего не осталось, увели бумажник, а там деньги, билеты, всё… На ходу раздевают.
Конечно, он рассчитывал на обыкновенное взаимопонимание. Зачем ему было врать, достаточно взглянуть лишь в глаза парню: этот скорее даст с себя голову снять, чем кого-то обманет.
Но на лице водителя уже появилась улыбка… Улыбка не улыбка, а что-то зловеще-неуловимое скользнуло по тяжелому пористому лицу – предвестник настоящей беды. Он сочно крякнул, ударил по поручню свободной пятерней:
– Не базарить тут: плати штраф! Иначе не выйдешь! И никто отсюда не выйдет!
– Какой штраф… – прошептал парень – он даже отшатнулся, изумленный. – Я ведь правду сказал.
– А-а… правду!.. Я т-тебе, понимаешь, покажу правду! Я тебе такую покажу правду, что родную мать забудешь! – гремел густой раскатистый голос в пустой «России». – Ишь, голос подали! Я здесь правда, понял? И власть тоже! Плати, гад!
Водитель, быстро закрыв дверку, двинулся на парня.
Тот, не веря, отодвинулся, после лицо его, бледное, густо покраснело: за спиной заплакал ребенок.
– Значит, не веришь?
Водитель молча приближался, держа руку за спиной.
Тогда парень, недолго думая, ногой ловко высадил стекло на задней площадке, да как-то удачно: оно чуть не полностью высыпалось на улицу.
Следом, коротко толкнув от себя на миг опешившего шофера, парень на руках проворно спустил через пролом на землю жену с ребенком, а затем, легко подняв, туда же направил и свою безмолвную мать. А уже потом свободно вышел и сам – водителя теперь на месте не было.
Он, выскочив на волю, помчался к другим машинам на остановке – с таким же бело-сине-красным флагом на борту. И оттуда тотчас, быстро-быстро, несколько человек, размахивая монтажками, кинулись к молодой семье.
Но парень этот духом не упал: видя, что иного пути нет, как только лишь самому защищаться, – он первым делом саданул кулаком водителю «России»: тот как бежал, так сразу и сунулся носом в землю.
Но и другая сторона бдительности не теряла: парня ударили, подло угодив меж ног, и сразу сбили на асфальт. И тут же, как заправская шпана, принялись дружно обрабатывать ногами.
А один из компании был вообще отморозком законченным: он внахлест, исподтишка ударил жену валявшегося парня, и та, бедная, лишь вскрикнув, выронила ребенка…
Здесь произошло чудо: мать их слепая, стоя неподвижно с немо сведенным лицом, внезапно, вся изменившись, вскинула перед собой обе руки, успев подхватить – над самой землей удержать и крепко прижать к себе малютку…
Но бедная женщина, обезумевшая от происходящего, ничего не видела и не слышала: она ползла и ползла в разъяренную толпу, избивающую ее мужа; как и должно, кругом стояли, разинув рты, люди, ни в коем случае не помышляя вмешиваться в чужие дела.
А женщина из последних сил, протянув руку, уцепилась за мужа, окровавленного, неузнаваемого, почти неподвижного: у него лишь судорожно скреб и скреб по земле – по асфальту выбоинному – ботинок старый и разбитый, со сношенной полуоторванной подошвой…
Видно, к этому времени небо успело обнести окончательно, потому что сверху грянуло разом так, будто весь асфальт изнутри разломило надвое – землю всколыхнуло, и тотчас гигантский огненный палец, прочертив от горизонта до горизонта красный бесшумный знак, мгновенно осветил всё своим калено-белым и ярым, неземным светом…
Но никому из увлеченных бесплатным захватывающим зрелищем, конечно, не пришло в голову оглянуться, – никто не мог увидеть этот загадочный и таинственный знак…
⇑ПОД ОКНОМ
Сели обедать. Сам Сашка на привычное место, с краю стола, пятилетний сынишка с другой стороны забрался на гладкую белую табуретку, а Вера, жена, – спиной к окну, а лицом, стало быть, к своим «мужичкам», чтоб подать чего-то – по надобности. В общем, что в людях, то и в нас.
– Хлеб, – пощелкал пальцами Сашка, с вполне объяснимым желанием и нетерпением поглядывая на щи – густые, забеленные свежей сметаной. – Щи да каша – пища наша!
Вера подошла к подоконнику, на котором стояла голубая металлическая хлебница, достала буханку черного мягкого хлеба в шелестящем целлофановом пакете – и наклонилась к окну, всматриваясь в улицу. Отложила пакет, оперлась на подоконник, ниже склонилась – все-таки четвертый этаж. Молчала – глядела не отрываясь.
– Ну, – поторопил Сашка, – чего там? Что еще случилось?
– Да вот, – повернувшись, как-то задумчиво ответила жена, – человек, мужик вон лежит. Шел, шел – и упал. Прямо на глазах. Пьяный, наверное, шел-то шатался. А ведь на дворе холодно, может и замерзнуть.
– Подберут, – успокоил Сашка, – столько народу мимо ходит. Подумают – худо с сердцем и поднимут, как пить дать. Кто же знает, что он пьяный?
Но Вера не отходила от окна:
– У него даже шляпа слетела. Под деревом лежит, зеленая. А сам он головой в луже. Не дело же это.
– Где шляпа? – сорвался с табуретки сынишка и моментально подскочил к окну. – Мам, покажи шляпу!
– Сиди на месте, – для порядка построжал Сашка, но тоже подошел к окну и пригляделся: в самом деле, под окном, ногами на мостках, а головой в луже, покрытой ледяной осенней пленкой, лежал человек. Над ним – дерево, тополь старый, наклонившийся и исхлестанный дождями, почерневший.
Человек лежал под ним и не шевелился, разбросав широки руки, – спал. Сашке даже привиделось, что у него крупноморщинистое лицо и длинные волосы. Шляпа спящего валялась в стороне, торчком, зеленая.
– В самом деле, замерзнет, – подтвердил Сашка. – А его и разбуди, так не дойдет. Даже в полный рост не встанет.
– Видно, ему не привыкать, – вздохнула Вера. – Может, тогда в полицию позвонить, хоть живой будет, а?
– Тут и надо, мимо не прошнырнешь, – раздумывал и Сашка. – Ведь одна дорога-то – не обойти.
Но возле лежащего протопало уже несколько человек, так и не обратив внимания: лежит кто-то – и пусть себе отдыхает, есть не просит.
Неторопливо прошествовала веселая троица великовозрастных верзил – один другому под стать; средний, в желтой сверкающей куртке с синим обложным воротником, наклонившись, поднял с земли ветку и, видно, пощекотав лежащего, что-то со смехом сказал приятелям. Те, тоже лыбясь, махнули рукой на неподвижного человека – нашел, понимаешь, чем удивить.
Была за это время проторена рядом дорожка и пожилой парой – чинной, аккуратной, они опасливо обошли тело и одновременно, торопливо оглянулись. Проходили и другие – один другого стоили.
– Ну, ребята-демократы… – только и молвил Сашка, видя такое дело. Перед этим он пытался включить их старый мобильный телефон, но все было безуспешно. – Правда, что стыдно, а делать нечего: сходи-ко, родная, к соседке. Вроде, у них домашний подключен. Позвони, объясни там, как да что.
Жена отправилась этажом ниже, к соседке, которая тихо-мирно уживалась со своим крепко поддающим мужем. Вернулась Вера быстро, возмущенная и обиженная:
– Не знаю, что и за люди! Даже позвонить не дала – говорит: проспится, ничего ему не сделается. Мол, это и дело-то не наше. Их тут, этих бомжей, каждый день не счесть сколько шастает. Не будешь из-за каждого трястись, тут и жизни не хватит. Я ей: «Ведь обледенеет человек-то, обледенеет, пока спит, начисто замерзнет! Неужто непонятно?!» И слушать не хочет. Не ходила век свой – да больше и не пойду! Только опозорилась!..
Сашка махнул рукой:
– Давай хоть пообедаем, что ли. И так все остыло.
Снова сели за стол, но к ложкам не притронулись, даже сынишка не крутился и только как-то по-взрослому хмуровато сводил к переносице светлые бровишки.
– До еды ли тут… – качала головой Вера, рыжеволосая, расстроенная. – Господи, и в ум ничего не идет!
– Да уж, – согласился и Сашка. Встав, он направился к двери. – Знаешь, пойду-ка с улицы позвоню. А то на душе просто… не знаю. Пойду.
– Хорошо, – закрывая следом дверь, говорила Вера, – а я пока попробую парня накормить. Смотри – ребенок, а все понимает, как взрослый. Тоже весь извертелся.
Сашка торопливо сбежал вниз: у последнего подъезда стоял таксофон – с пробитым поликом и подсколотой трубкой, но все же, несмотря ни на что, действующий. Добровольный спасатель набрал было номер, но раздумал, повесил трубку и двинулся в обход дома к лежащему человеку. Тот и не думал менять своего положения: вольно разбросав руки, он мирно спал, даже слегка похрапывал. Волосы у него и в самом деле были длинные, забились под воротник грязного темно-коричневого пальто, а одной стороной, свисая русой лохмой в воду, смерзлись.
Сашка вздохнул и, склонившись над бодрствующим, осторожно потряс за плечо:
– Земеля, эй, земеля… Слышь, проснись, холодно…
Спящий не двигался, тогда Сашка подергал сильнее:
– Да проснись ты, мужик! Совсем ведь окоченеешь!
Человек, раздраженно зарычав, открыл небольшие и мутные глазки:
– Й-й-яяя тебе… сука… сделаю-у-у-у!..
Сашка на всякий случай отшагнул назад и еще раз попытался образумить несговорчивого отдыхающего:
– Вставай, чудак, тебе говорят, ведь холодно! А то не долог час, можно и концы отдать, эй!..
Но собеседника вновь опрокинуло в сон. Тогда Сашка, подобрав под деревом мятую шляпу, приподнял спящему голову и хотел подложить под нее шляпу. Человек вдруг рывком вскинулся на руке – лицо у него действительно оказалось в крупных извилистых бороздах, озверелое, пропитое, а местами даже какое-то облезлое, пятнистое.
– С-с-сучара-а-а! – зашипел он хрипло и низко, вполне осмыслено поводя маленькими бегающими глазками. Сграбастав шляпу, человек с силой швырнул ее в Сашку: – Забери свою ш-шля-пу или я тебе с-сделаю, падло!
Теперь он уткнулся прямо в лужу и, неловко подогнувшись, вновь заснул – мгновенно и беспробудно.
– Да пошел ты, знаешь… – не договорил Сашка, тоже приобидевшись, хотя это было не в его характере. Повернулся и отправился домой не солоно хлебавши. У подъезда остановился, опустив голову, затем быстро вернулся к телефону. Набрал номер, в трубке щелкнуло, и женский мягкий голос ответил:
– Полиция слушает, говорите!
– Значит, это… – подрастерялся Сашка: на душе ныло, точно приходилось заниматься вынужденным и нехорошим делом. – Под нашим домом, значит, пьяный лежит, под окошком… – Сашка представил того со смерзшимися волосами, заторопился: – В луже он и может замерзнуть, а чтоб помочь, не подпускает – и все тут. Надо бы поскорее к нему-то, а?..
– Адрес! – потребовал с другого конца провода категоричный, но все-таки мягкий женский голос. Сашка назвал адрес и добавил:
– Только надо со двора заезжать, а то можно не заметить… – И, вспомнив жену с сынишкой, Сашка добавил: – У меня семья даже поесть толком не может, все извелись просто…
Но обладательница мягкого женского голоса не стала дальше выслушивать абонента – положила трубку. Дома Сашка поведал своим, как беседовал с нынешней полицией, а также с не пожелавшим подняться из лужи. Об обеде так и позабыли: налитые тарелки со щами давно остыли, и до них никому не было дела. Семья дожидалась, когда помогут человеку под окном: кажется, в настоящее время не нашлось заботы важнее и тревожнее.
Сашка курил редко, но тут не выдержал и, взяв сигареты, заперся в ванной, задымил и стал думать. А ведь с вечными заботами да битьем за квартиру как-то и не находилось у него времени даже просто с семьей погулять, скажем, в обычный выходной. Внимание уделить то есть. Самое обыкновенное. Без этого же нельзя человеку!..
Такая мысль пришла к Сашке неожиданно, отодвинув остальное в сторону. Он как-то привык к тому, что жена всякий божий день, придя с работы, крутится без устали по хозяйству – готовит, стирает, гладит, моет, хватает досыта. Хотя, если разобраться серьезно, о каком хозяйстве можно толковать? Однокомнатка, на которую, казалось, ушли все силы, даже порой думалось, что сама жизнь остановилась на месте…
Но теперь забота другая. В самом деле, со всеми этими хлопотами жена-то и оказалась как бы в стороне, побоку. В тени. А Вера – она такая, она не покажет, что ей трудно, промолчит, в себе сдержит. Сашку пожалеет. Он не раз такое замечал, только значения не придавал. Да еще сама работа, видать, много сил у нее отнимает. Даже не столько работа, сколько самая нормальная ответственность. Вот что. За эту вот работу – ежедневно и еженощно, можно сказать. Однажды у Веры с вечера прыгнула температура, даже «скорую» пришлось вызывать. Сделали укол и наказали: ни в коем случае из дома ни шагу, но наутро жена все-таки отправилась на работу. С температурой-то, только паспорт с собой захватила. Сказала: если упаду где, по документам определят. Сашка тогда чуть не с пеной у рта упрашивал остаться дома – ни в какую!.. «У меня не доделана срочная работа, – твердила Вера, – не хочу никого подводить. Не хочу и не буду». Так-то…
И сегодня, видя неподдельно расстроенную жену, Сашка чувствовал, как его сердце теплой волной омывает нежность к Вере, которую, казалось, так давно знал, что чему-то новому, вроде, и неоткуда было взяться. Ан нет, выходит, не всегда знаешь, где найдешь. Как ни крути, а и верно, что одному-то всей премудрости не пройти.
Сашка докурил и, закрыв за собой ванную на блестящую никелированную защелку, прищурился: в комнате потемнело окончательно. Вера с сынишкой так и сидели у окна без света – смотрели. Ждали.
– Ну как? – незаметно и ласково коснувшись жены, спросил Сашка, чтобы хоть что-то сказать. – Еще не слышно?
Вера огорченно развела руками, а сынишка проворно взял со стола кусок хлеба и протянул Сашке:
– Па-ап, снеси дяде. Он есть хочет.
– Положи на место! – прикрикнула Вера, доведенная тем, что обещанная помощь замерзающему все еще не прибыла.
Меж тем людей около мостков проходило больше, но лежащего уже нельзя было разглядеть вблизи, а поэтому можно было пробегать спокойно – с чистой совестью.
Вера покружилась по комнате, но все было чисто: ни мошке сесть, ни пылинке лечь. Тогда она подогрела ужин и вскипятила чайник. Когда зеленый в цветках чайник зафыркал, точно заведенные часы, сработал таймер на плите, не заставил долго ждать.
Как будто дожидавшаяся этого сигнала, заурчала машина, вырулив от соседнего дома и освещая свой путь фарами. Подъехав к дереву, остановилась, из нее выскочили двое молодых ребят в форме с желтыми буквами на нагрудном кармане – ОМОН; сверху все это было видно как на ладони, но смотрел Сашка со своими осторожно – в лад да в меру, чтоб не быть уж совсем бессовестным.
Молодые омоновцы на удивление быстро обнаружили лежащего, деловито взяли его за руки и с рывка стоймя вскинули. Тот незамедлительно с обеих ног стал охаживать служителей правопорядка. Молчаливо и яростно, как личных врагов. Тогда один из сотрудников без излишних затей привычным пинком придал ускорение будущему клиенту, и тот без дополнительных усилий влетел в фургон. А напарник применившего силу заодно еще подобрал шляпу – все, что оставалось от человека, заставившего столько попереживать Сашку с семьей. После чего машина, переваливаясь, уехала куда следовало.
– Теперь за стол, – включив свет, облегченно вздохнула Вера, – будем ужинать, раз пообедать не довелось. Садитесь, мужички.
Но ужиналось через силу, а Сашка все больше посматривал на свою вторую половину, вспоминая недавние размышления, и Вера, замечая взгляд, как бы случайно глянула на него. Встретившись с Сашкой глазами, она с детским недоумением пожала плечами и неожиданно покраснела, неуловимо напомнив ту далекую Веру, с которой Сашка, собираясь к себе в деревню домой, впервые повстречался в билетной очереди на автовокзале и, пересилив робость, заговорил…
– Нас и так мало осталось… – произнесла вдруг она тихо непонятно к чему, но в ответ Сашкина душа дрогнула и осветилась внезапной любовью.
(http://rospisatel.ru/zyganov-rasskazy1.htm)