Сергей Багров ЛОВУШКА
Родная история
Четыре века прошло с той поры, как в урочищах Белого озера бесчинствовали поляки. Помнят об этом не только русские летописцы, но и местные старожилы. Один из них некто Попов из города Белозерска поведал мне то, что когда-то он слышал от деда, а дед, в свою очередь, от прадеда…
В лодки награбленная добыча не умещалась, и её загрузили на длинные, в два ряда связанные плоты. Плыли налётчики по зелёной от свеса осин и черёмух реке Индоманке.
За леском, по-над берегом показались ряды берестяных крыш. Здесь, вспомнил пан, были они неделю назад. Мужики не упорствовали ни в чём. Однако их всё равно согнали и заперли в хлев, предупредив, чтоб сидели тихо и не мешали, покуда поляки справляют с их жёнами варварские забавы.
Пан Голядинский вспомнил и ладную, с круглым лицом молодицу, с которой он жадно стаскивал сарафан. Как она резко кричала: «Нельзя! Я же мужняя жёнка! Такого сраму не вынесу! Утоплюсь…»
Но горькие эти слова были пану сладки, и он упивался доставшейся пленницей, как забавой, и было ему наплевать, что там станет с ней завтра, когда они в ратном сборе отсюда снимутся и уедут. Завтрашний день вместе с новой добычей сулил и новую полонянку.
Так всё и было. Семь дней и ночей провели поляки в разгульном походе. И во все эти семь были: связки мехов, свитки белой холстины, налитые салом корчаги, кадушки с икрой, столы с ендовами, мёд по усам и мужицкие жёнки. Поустал Голядинский от сладких утех. И вот, пробираясь к Белому озеру, отдыхал. Напрямую до Белого озера — 35 верст. По рекам Большой Индоманке и Кеме — все 100.
Был вечер. Лодки с плотами скользили по гладкой воде. Вокруг тишина. Слышен лишь шелест воды на руле, с каким, стоявший на задних бревнах старик-плотогон правил плот, не давая ему уходить на берег.
Ветерок освежил Голядинского. Он шевельнулся, моргнул и, словно по запаху вывел голову в бок, к окрайке плота, где стояла статная, в сарафане с маковыми цветами пленённая молодуха. Смотрела красотка на берег. Смотрела не только глазами, но и чутко ходившей под оболочкой чувственной грудью. Руки у женщины связаны. Лицо, как в тумане. Там, за плотной стеной ивнякового перероста оставалось родное село. В том селе где-то муж у нее с перерубленной головой.
Полонянку звали Варварой. Её Голядинский взял с собой, как усладу. Будет кому снимать с него сапоги. Будет кому, ругаясь по-русски, сопротивляться ему, как силе, той, что хочет подмять ее под себя. Хороша полоняночка. Голядинский возьмет её так и так. И возьмёт он её не ночью. Возьмёт, пожалуй, прямо сейчас.
— Подь сюда! — позвал Голядинский.
Пленница подошла.
— Сыми сапоги, — велел Голядинский, и ноги вытянул, выбрав из сена их так, что подошвы сапог уставились на молодку.
Та растерянно улыбнулась:
— Это чего?
— И сарафан свой сыми, — добавил поляк.
Всё понятно стало Варваре. Рядом с нею лежал насильник. Вернее, пока не насильник, но непременно им станет, коли она вдруг возьмёт и уступит ему. В голове мелькнуло соображение, как ей быть и что предпринять? Присев на колени, она протянула к поляку руки.
— Верёвку сперва развяжи.
Где-то в душе Голядинский одобрил женское послушание. Значит, молодушка не из тех, кто не будет ему отдаваться. Он решительно встал. Встала глаза в глаза к нему и Варвара.
Голядинский, не торопясь, вынул саблю из ножен. Не торопясь, пропилил остриём по узлу веревки. И, не мешкая, отступив на полшага назад, полоснул острым кончиком сабли по сарафану. Тот разъехался на два свеса, обнажив молодую грудь.
— Хорошша! — задрожал Голядинский и набросился на молодку, повалил и, вскарабкавшись на неё, разорвал ночную рубашку. Стал срывать и всё остальное, как вдруг резко вздрогнул от неожиданности и боли.
Не умела Варвара сопротивляться той наглой силе, которая может застать молодицу врасплох. Однако инстинкт тайной женской самозащиты был всегда рядом с ней. Он ей мгновенно и подсказал, что кроме рук у неё есть и зубы. И вот она, изо всех своих сил взяла и сомкнула их. Прокусила камзол. Прокусила вышитую рубаху. И кожу польскую прокусила. И даже впилась в сидевшее где-то под ней встрепенувшееся ребро.
Вскочили оба одновременно. Он — тут же к сабле. Она — от сабли. Металась Варвара по бревнам плота. То вправо, то влево. То вперед, то назад. Чуткая шея её слышала саблю, как та преследовала её. Ей некуда было деваться. Только туда, где мерцала вода, пугая немереной глубиной. Плавать она не умела. Но бросилась в воду, как если бы знала, что кто-то сейчас её непременно спасет. А если и не спасёт, всё равно она выберется на берег. Характер у русской женщины, ох и дивный! Он Варвару и вытащит из воды.
Старик-плотогон, бросая из рук рулевое весло, страшно заволновался. Где-то над ним мощно взмахнула и рухнула лиственная громада. Тут же рухнула и вторая. И третья.
Волны. Разломленный плот. Там — и второй. Пошедшая бурно ко дну под ударом дерева лодка с гребцами.
Голядинский охолодел, окинув глазами берег, откуда с высоких пней падали в воду подрубленные осины, за которыми, не скрываясь, стояли в холщевых рубахах простоволосые мужики, то и дело ссекая ножами натянутые веревки.
Голядинский смекнул, что ватага его попала в ловушку. Индоманка лохматилась, трепеща от упавших в неё густолистных осин. Понял пан, что рекой от погромщиков не уйти. Индоманка впадала в Кему, и лишь справа, где в устье врезался обросший осинами мыс, оставался выход из мышеловки.
— Была, не была! — Он вытащил саблю. Спрыгнул с плота, погрузившись по горло в реку. И увидел посаженный на жердину свистящий мужицкий топор, который, как яркая рыбина, проблеснул, врубаясь ему под самую шею.
Стояло лето 1612 года. То самое лето, когда население Заозерского Острова, Веретья, Мосеева и Горы, разгромив одну из разбойничьих шаек, долго выуживало в реке потопленное добро, чтоб потом разнести его по домам, где бесчинствовали поляки.