Вологодский литератор

официальный сайт
17.05.2021
0
159

К 60-летию Вологодской писательской организации. Анатолий Ехалов. Снандулья (Из повести)

1.

В конце года мне предложили идти в отпуск. Была вторая половина декабря. Время, когда нормальные люди в отпуск не ходят. А я пошел, потому что законодательство велело: после одиннадцати месяцев работы должен наступить первый трудовой отпуск. Мне дали отпускные, и я пошел.

Сначала на вокзал, на пригородный поезд, потом пешком от станции в деревню, в которой вырос.

Это была большая деревня с почтой, клубом и магазином. За последние годы деревня еще больше разрослась за счет переселенцев из мест подтопления, когда поднимали уровень воды в водохранилище. Я завернул к тете Поле, матери моего друга. Тетя Поля зимами ткала за кроснами половики, как и многие старушки наших северных деревень.

— В отпуск, значит, пошел? — спросила тетя Поля, оставляя бёрдо и принимаясь за самовар.

— Иду вот, — отвечал я довольный и гордый первым своим заслуженным отпуском, который мог использовать по своему усмотрению. Как хотел…

Я напился у тети Поли чаю, прослушал последние деревенские новости, переоделся в валенки и полушубок и отправился дальше.

Мне нужно было пересечь поскотину, поросшую мелким можжевельником, под которым в грибные годы плотно мостились рыжики, потом по занесенной тропинке перейти реку Уломку, потом несуществующую деревню Заречье, от которой остались лишь несколько яблонь, все еще родивших летами мелкие кислые яблоки.

Следом нужно было пройти заливом в деревню Степаново, в которой многие годы был один-единственный жилой дом Вихревых. Деревня эта была окружена с трех сторон водой, двумя полноводными реками и одной маленькой речкой Почаевкой. И только узкий перешеек соединял Степаново с Заречьем.

Остальные домохозяева давно съехали из Степанова по причине его не перспективности, здесь не было не только дорог, но даже электричества.

Но зато была воля.

И, видимо, она дорогого стоила.

2.

Дядя Леша Вихрев и его жена тетя Маня были профессиональными рыбаками. Освещались они от генератора, у них было шестеро детей, лошадь, корова, большая рыбацкая лодка со стационарным мотором и ледник, в котором летом хранилась выловленная рыба…

Вихрёвы редко, но появлялись в нашей деревне, закупали в магазине муку, сахар, чай… Все остальное у них было от природы. И картошка, и мясо, и рыба… И ягоды, и грибы.

В теплицах на моховой подстилке у Вихревых скорее всех вырастали огурцы, и островитяне мешками возили их на лодке в райцентр на продажу.

И опять Степановские ни чем не напоминали о себе большой деревне.

Но однажды в новогодний вечер в наш клуб явилась целая толпа незнакомого народа в валенках, вывернутых полушубках, с коровьими боталами в руках. Кто это был, узнать было невозможно, потому что вместо лиц у них были решета с намалеванными углем глазами, носами и ртами… Ряженые пошли плясать и петь замогильными голосами  частушки.

«Все пришли, все пришли

Все пришли, притопали,

Моего да твоего,

Видно, волки слопали…»

Веселуха была знатная… Потом эта толпа свалила…

И все говорили, что это приходили чудить степановские да започаевцы…

— И не лень им было в новогоднюю ночь переться по снегу за три километра…

Започаевские тоже были нашими. Эта деревня, устоявшая при затоплении водохранилища, была побольше Степанова. Но вот беда, дороги к ним, как и в Степанове, были затоплены. Понятно, что и все остальные блага цивилизации: электричество, телефон и снабжение до них не добрались.

Да и  сами жители полузатопленных деревень особо благ этих и не добивались…

Ребята еще рождались в Започаевке. И вместе со степановскими они ходили учиться в нашу начальную школу…

И вот в этот первый мой отпуск я решил пойти порыбачить к дяде Леше, который давно распихал по городам ребятишек, и жил в тишине, как у Пушкина, со своей старухой. Он когда-то дружил с моим отцом, и эта дружба по наследству передалась мне.

3.

…Пока я ехал и шел в свой первый отпуск, день потихоньку скончался.

Уломку переходил уже в сумерках. Я остановился посредине реки и прислушался.

Тишина была оглушительная. Над головой торжественно сияли звезды, крупные и яркие, каких не увидишь в городе. Мороз выстаивался, крепчал, и мне показалось, что звезды с тихим шелестом осыпают на землю иней.

Но тут тишина была нарушена тонким жалобным воем со стороны мельничного омута. Этот тоскливый плач повторился, к нему добавился другой, третий, и вот уже целый хор, переливаясь и распадаясь, то снова звучащий в унисон, заставил сжаться сердце. Страх покатился по загривку, по спине, ушел в ноги, которые в миг предательски ослабли…

Волки! До них было каких-то триста-четыреста метров.

Я преодолел себя, стряхнул оцепенение и быстро влетел в береговую кручу, пересек мертвое Заречье, перелесок…

Передо мной на фоне тускло светящегося неба чернели  постройки Степанова.

Тут на небо выкатилась сияющая луна — волчье солнце — и залила округу холодным мертвенным светом.

До Степанова было не более километра. Я прибавил ходу. Снег под моими валенками не скрипел уже, а визжал, оглашая  Вселенную.

Я подумал, что волки уже слышат меня и, прекратив спевку, спешат на звуки моих шагов.

Я побежал по тропинке в снегу. По ней дней несколько никто не ходил, поэтому я часто оступался и едва не падал.

— Сходил в отпуск, дурачок! — билось у меня в голове. — Сидел бы дома в городе у теплой батареи…

Не добежав до деревни метров двести, я сбавил ход и обернулся. На белом экране снегов едва темнела тропа, по которой я бежал. Все остальное было идеально бело и свежо. Волчьей стаи в этих выбеленных луной снегах не было. Я успокоился и сбавил шаг.

Но в тот же миг сквозь скрип снега я снова услыхал вынимающий душу вой голодных волков. Они переместились с мельничного омута вниз по течению, туда, где я переходил реку…

Но на этот раз я быстро унял страх. Спасительная деревня была рядом.

Скоро я вошел в Степаново, пробрался мимо мрачных бесхозных хоромин, и радостно побежал на угор к дому Вихревых…

Рыбацкое подворье встретило меня пугающей тишиной. Не стучал движок генератора, окна вихревского дома были темны, и хозяйская собака Кукла не встречала меня лаем.

Я взбежал на неразметенное от снега крыльцо и взялся за кольцо. Но меня остановил массивный круглый замок.

На всем подворье не было ни единого следа, ни у двора, ни у ледника, тропика к бане тоже была заметена.

Только тут понял, что деревня безлюдна.

На всякий случай я постучал в дверь.

— Эй, хозяева? Есть хоть кто-нибудь?

В ответ мне была тишина. И только со стороны Уломки вновь раздался протяжный вой голодных волков.

Я был один в этом бесконечном грозном мире сияющих звезд, холодного бездонного космоса. Маленький, тщедушный, жалкий, в котором крошечным пульсаром билось сердце, гоняя по жилам эту непонятно зачем дарованную телу загадочную жизнь, которая была дорога лишь мне да нескольким близким мне людям…

«Где хозяева? — недоумевал я. — Ведь они жили здесь безвылазно. По крайней мере, кто-то один: или дядя Леша, или тетка Маня оставался на хозяйстве…»

— А может быть, сдали корову и теперь на свободе ездят по гостям? Может, они уехали в Почаевку? — обрадовался я догадке.

Я вернулся на тропу. С угора хорошо была видна лежащая на берегу у слияния рек последняя здешняя деревня Почаевка. За ней, насколько видит глаз, темнели сумрачные леса.

Ни единый огонек не светился в той деревне. Только луна, забравшаяся уже высоко на небосклон, отражалась в окне крайнего дома, отчего картина погруженной во мрак деревни казалась еще мрачней.

— Спят они, что ли? Дрыхнут! А человек пропадает…

И тут я явственно ощутил, что могу вот так запросто пропасть в этих снегах. И назавтра только взрытый снег да кровавые следы на нем расскажут миру о произошедшей ночью трагедии.

В это время на противоположном краю Степанова подали голос мои преследователи. Они не спешили, они шли по моим следам с остановками и спевками. Наверное, они были уверены, что я от них никуда не денусь…

— Я не дамся вам, серая свора! — встрепенулся я. — Меня так просто не возьмешь!

Я бросился под угор, рассчитывая, что бани в деревнях не закрывают. Снег здесь был глубже, чем на тропе, но я, взрывая его, как конь, быстро добежал до черневшей под угором приземистой бани. Закопченные двери ее были покрыты инеем и слегка приоткрыты.

— Ура! Я спасен. — Я отжал замершие двери и протиснулся в предбанник, пропахший дымом и березовыми вениками.

В предбаннике было холодно, но не теплее было и в самой бане.

«Скорее всего, мне придется тут ночевать. Но на таком холоде можно к утру окочуриться», — размышлял я, торопливо отыскивая в темноте спички, растопку и дрова.

Спички были в кармане. Свои. Я нащупал рядом с каменкой бересту, потом огарок свечи на подоконнике. Я чиркнул спичкой, по закопченным стенам бестолково заметалась моя длиннорукая тень.

Я заглянул в котел, вмазанный в каменку. В нем на донышке блестело зеркальце застывшей воды, с вмерзшим в него березовым листом.

А вот дров в топке не было. Одни подернутые холодным пеплом угли.

4.

…Я уже парился в этой бане с дядей Лешей Вихревым, когда года два назад приезжал к нему на рыбалку.

Был конец апреля. Над Степановым бесконечными клиньями тянулись на Север гуси и утки, в разливах Почаевки прямо за двором Вихрева буйствовали лягушачьи хоры. А поднятая прибылой водой полёва, буквально кишела заходящей на нерест рыбой.

Вечером мы столкнули в залив деревянную весельную лодку, я сел на весла, а дядя Леша распустил за кормой ботальную сеть. Сетка была старой, рваной, и перекрыли мы ей всего-навсего метров двадцать. Дядя Леша взял в руки ботало и всего несколько раз бухнул им в заливе. В сумеречном свете видно было, как неистово заплясали поплавки нашей сетки. Мы вытащили кол и стали выбирать в лодку сеть. Она была полна рыбой настолько, что наша лодка едва не пошла ко дну.

…Теперь нужно было поискать возле бани поленницу с дровами, набрать дров, потом, лежа на полу истопить баню, выпустив дым через двери, потом поплотнее закрыть двери предбанника, чтобы обезопасить себя ночью от вторжения голодной стаи.

Я только наклонился к окошку, чтобы взять огарок свечи, как рядом с рукой, отделяемый только хрупким стеклом, возник волчий оскал. Я слышал даже, как щелкнули хищные клыки…

Обложили, гады! — Тошнота подкатила к горлу. Я невольно опустился на лавку.

Свеча, догорев, потухла. В окошко виден был осиянный луной заснеженный угор, по которому возбужденно кружила волчья стая.

— Попал! Влип! — сказал я сам себе. — Неужели вот здесь, в этой замерзшей деревне, придется расстаться мне со своей юной, полной надежд и планов жизнью…

Слезы выступили у меня на глазах.

Я буквально почувствовал, как волчьи челюсти с хрустом ломают мне шейные позвонки, рвут горло, орошая алой горячей кровью снег…

— Я не дамся, вам, сволочи! Сейчас вы у меня попляшите! — Меня буквально подкинуло с лавки желание дать сражение этой кровавой банде.

— Сейчас, сейчас, — повторял я как заклинание… — Сейчас я вам устрою…

Я нашарил у каменки кочергу, обмотал ее куском бересты и выбрался в предбанник.

Береста затрещала и вспыхнула от прикосновения горящей спички. Ударом ноги я распахнул дверь и выскочил наружу, размахивая своим сверкающим и чадящим оружием.

Волки отпрянули от бани на безопасное расстояние и напряглись в ожидании, пожирая меня глазами, в которых отражался мой крохотный спасительный огонек.

Ее было совсем мало, этой  бересты, стремительно пожираемой огнем.

Но мне хватило этого, чтобы увидеть стоящую у дощатой стены предбанника маленькую поленницу.

Одной рукой я держал свой факел, а другой забрасывал внутрь предбанника дрова.

Береста на кочерге сгорела мгновенно, волки сразу же двинулись в мою сторону. Но я уже заскочил в баню и захлопнул двери…

Я был спасен.

…Дров было немного, всего семь березовых полешек, но их должно было хватить, чтобы согреть каменку и тесное банное пространство.

Я лег на пол, сложил дрова в топку и запалил их. Веселый огонек прижился на поленьях, набрал силу, весело запотрескивал. Скоро дым заполнил все нутро бани. Пришлось открыть двери в предбанник, а из предбанника в студеную, полную смертельной опасности ночь.

Уже, не опасаясь, я выглянул на волю. Похоже, волки теряли ко мне интерес. Они поднялись в деревню и, сев на угоре, славили тоскливым воем свое солнце.

Я тоже стал терять к ним интерес, страхи мои улеглись, жизненные просторы снова распахнулись, и я лег перед топкой на пол бани, наслаждаясь разливающимся теплом.

…Я уже лежал весной на этом полу, прижатый нестерпимым жаром, исторгаемой каменкой. Мы тогда, едва выпутав из сетки попавшую рыбу и отдав ее на попечение тетки Маши, устремились с дядей Лешей в баню, пышущую под угором паром и жаром.

У Вихрева на груди был темно-коричневый клин. И руки его тоже были калены морозами и ветрами. Дядя Леша никогда не носил рукавиц, и не имел привычки застегивать ворот. Так что руки его, грудь были подставлена ветрам и стужам. Вот это была закалка.

Мы шагнули в жаркую истому бани.

Каменка исходила малиновым светом, настолько были раскалены камни. Дядя Леша загнал меня на полок первым, а сам стал бросать на камни воду. Каменка ахала, взрывалась с треском, нагнетая в баню нестерпимый жар. Я считал себя завзятым парильщиком и в своей городской бане мог пересидеть в парилке любого.

Я был уверен, что стерплю и этот жар. Но дядя Леша, прижал меня к стене так, что я не мог шевелиться, и принялся охаживать меня и себя веником.

Это была катастрофа. Теряя всякое достоинство и уважение к себе, я взвыл, скатился на пол и пополз к двери, чтобы поймать глоток свежего воздуха.

А  дядя Леша долго еще охаживал себя веником, кидал воду на каменку, снова истязался на полке, пока, наконец, не вывалился, красный, как рак, в предбанник.

— В бане веник командир, всех побил и царю не спустил… — сказал он бодро, поправляя фитиль в керосиновом фонаре.

Вихреву было уже за пятьдесят, но вся стать в нем была молодецкой, широкие плечи, мускулистые руки, пресс, как будто он качался каждый день. А вот спина, ноги его были покрыты рваными, давно зарубцевавшимися ранами…

— Что это? — спросил я его несмело.

— Немцы оставили память, — отвечал он нехотя. — Собаками травили…

— Как так? — удивился я.

— Как-нибудь расскажу, не люблю я ворошить прошлое, — сказал он и замер на лавке, опустив плечи…

— Так нельзя, — возразил я. — Нельзя забывать прошлое, хотя бы затем, чтобы оно не вернулось, — сказал я дежурные в этих случаях фразы, но Вихрев воспринял их, как откровение.

— Ладно, пойдем в дом, выпьем после бани пуншику и расскажу… Никому не рассказывал, а тебе расскажу.

5.

…Дрова скоро прогорели. Какое-то время угли еще освещали призрачным мерцающим светом угол бани, но скоро и они подернулись пеплом.

Я потрогал камни. Они были холодны, но я знал, что спустя время они прогреются и отдадут в банное нутро свое тепло, что я смогу дождаться здесь утра. Можно было, не опасаясь угара, закрывать двери.

Я выглянул из предбанника на волю. Моих преследователей уже не было. Но вой их доносился до моего слуха уже со стороны Почаевки. Они могли вернуться в любой момент. Волки не привыкли оставлять добычу и будут преследовать и добирать ее до конца.

Но мне они были уже не страшны. Настанет утро и будет ясно, что делать дальше. Я смел старым веником с полка сажу, забрался на него и растянулся, сунув под голову тощий рюкзак. Волнения и страхи отступили, напряжение ушло, голова моя закружилась, и я провалился в тягучий омутный сон. Время от времени я просыпался, и затуманенный взгляд мой находил в банном окошке волчьи морды. Они выглядывали меня в сумраке бани…

Но я снова проваливался в сон…

Я проснулся, когда было светло, а в банное окно проникали лучи низкого солнца. И тотчас в груди моей закипело радостью и восторгом, как будто не было ночных кошмаров, как будто бы моя жизнь не висела на волоске…

Я вылез из бани, все еще сохранившей остатки тепла, умылся снегом, потянулся, счастливый, оглядывая мир, залитый солнцем… Я подумал, что волки, оставшись без ужина, отлеживались, должно быть, сейчас в своем логове где-нибудь в лесной глуши.

Можно было смело вернуться в свою большую деревню на теплую печь к тетушке Поле. Но таинственное исчезновение жителей Степанова удерживало меня.

Еще прошлой весной дядя Леша наказывал мне:

— Приходи к нам или приезжай лодкой, в любое время мы тут… Поговорим.

В тот раз мы проговорили с ним всю ночь. Вернее, говорил Алексей Вихрев, а я слушал.

— Нас разбили в самом начале войны. Числа двадцать пятого. Линии фронта уже не было. По дорогам, по полям шла бесчисленно потерявшая строй и командиров отступающая пехота…

Мы везли в полуторке раненых. И тут начался налет. От самолетов небо было черно. Помню вой пикирующего бомбардировщика. Потом, как в замедленном кино, взлетает на воздух идущая впереди машина, летят доски, колеса, и почему-то гробы… Красные гробы. Видимо, кого-то из командующего состава нужно было захоронить…

…Мы сидели с дядей Лешей за деревянным, выскобленным до бела столом под керосиновой семилинейной лампой. На столе, на доске лежал развернутый рыбник с судаком. Тихо попискивал остывающий самовар.

Сквозь окна доносился с заливов неумолчный торжествующий любовный гул нерестящихся лягушек, гнездящихся уток и куликов, токующих тетеревов и глухарей…

В протоках гулко бились в любовной страсти гигантские щуки, приплывшие сюда для продолжения рода из потаенных глубин водохранилища.

Весь этот подлунный мир ликовал и заходился в любовной страсти. А дядя Леша рассказывал об ужасах войны.

— Я очнулся от удара. Надо мной стояли два немца и, видимо, совещались, смогу ли я встать и идти или меня проще дострелить…

Желание жить пересилило мою слабость. Я стал подниматься, хотя голову мою сильно обносило. Наша машина лежала в кювете. Двое других немцев добивали штыками раненых. Контуженого шофера подняли за шиворот и пинком направили в мою сторону. По всему полю, взрытому бомбами, шли цепью немцы и деловито сортировали убитых, раненых с уцелевшими. То тут, то там хлопали одиночные выстрелы, это добивали, как я понял, не способных передвигаться. Это был плен.

…Я уже пожалел, что вывел дядю Лешу на эти откровения. Так не совместимы были ужасы, пережитой им войны, с радостным ликованием весеннего мира.

Однако Вихрев уже втянулся в мрачные воспоминания.

— Скоро они согнали собранных на поле красноармейцев в одно место, — говорил он хрипло. — Нас построили в колонны и погнали на Запад.

К ночи мы пришли в поле, на котором стояли столбы, обнесенные колючей проволокой и караульные вышки с прожекторами.

Нас загнали в это огороженное колючкой пространство и замкнули ворота. Мы уснули вповалку друг на друге, поскольку силы у всех были на исходе. Многие были контужены, как я, многие ранены…

Ночью нас разбудили пулеметные очереди и предсмертные крики раненых. Немцы били по нам из пулеметов, заметив малейшее движение среди пленных.

Утром ворота полевого лагеря распахнулись, въехала грузовая машина и высыпала на землю кучу грязных корнеплодов. Потом из другой машины с цистерной были заполнены водой из шланга несколько разрезанных вдоль железных бочек из-под горючего.

Нас мучили жажда и голод. Пришлось вставать на колени и пить из этих, воняющих бензином корыт. Вместо еды был только привезенный грязный турнепс, выращиваемый в колхозах на корм скоту.

Скоро приехало, как мы поняли, начальство и с ним крытая машина с солдатами и собаками. Нас подняли, построили и приказали раздеться догола. Толстый немец в форме, видимо, главный у них, пошел вдоль строя, палкой показывая на слабых и калеченых. Этих несчастных вытаскивали, отводили в сторону к большой яме и тут же убивали выстрелом в затылок. Скоро ямы заполнилась трупами. Привезли лопаты и заставили нас закопать эту ужасную братскую могилу. Я видел, сверху лежал водитель нашего газика из санитарного батальона… Беленький такой паренек. Пуля через затылок вышла у него через глаз. А второй глядел в небо, словно разглядывал там чего-то нам недоступное. Ему было, как и мне, девятнадцать лет…

— Не видать тебя, думаю, парень, мамке с батькой… Не видать. А вот что нам предстоит еще перенести?

В ворота заехала машина с брандсбойдом, окатила водой и погнали нас голых за ворота на тракт.

По дороге ехали в машинах и на мотоциклах немцы, они показывали на нас пальцами, фотографировали и ухохатывались…

— Русишьзолдатен, гуд зольдатен! — кричали они и показывали пальцами на нас.

Это был край унижения. В груди у меня рождалось чувство сродни бешенству: желание броситься на конвоиров и зубами перегрызать им глотки.

И только остатки здравого смысла удерживали от верной смерти, которая ждала тебя при первом движении в сторону.

Помню, я шел и скрипел от ярости зубами так, что они крошились в песок…

— Веселитесь, гады, — твердил я себе. — Еще не вечер. Мы еще поднимемся и пересчитаем ваши зубы.

К обеду нас пригнали на железнодорожную станцию, где уже стояли телячьи вагоны. И так, голых, они стали загонять нас в вагоны, набивая битком так, что в них можно было только стоять.

Я понял, они унижали нас, чтобы сломать человеческую гордость и превратить в рабов там, в культурной и цивилизованной Европе.

Мы ехали ухоженной Европой, которая не знала войны, какая пришла в Россию. Ехали, как оскопленный рабочий скот. В городах Германии поезд останавливался, перрон оцепляли и выгоняли нас на волю под аплодисменты, радостные крики и смех горожан.

Столько лет прошло, а ни раны, ни ужасы войны, ни горы трупов, ни смерть товарищей, которых на моих глазах разрывало на части, не бередят душу воспоминаниями так, как это унижение. У меня и сейчас сводит лопатки, когда вспоминаю эти немецкие перроны, аплодисменты и хохот обывателей…

Дядя Леша замолчал.

Мы укладывались уже засветло. Прежде вышли на крыльцо. Мир был свеж и торжественен. Уставшие от любовного безумия заливы за Вихревским двором, угомонились, наконец, и набухали исторгнутыми семенами жизни…

В этом умиротворении и торжестве жизненной правды, душа уже не принимала даже мысли о войне и насилии.

— Потом, договорим, — сказал Вихрев, — как приедешь. Тяжело ворошить прошлое. А главное ты знаешь: мы победили. Мы прошли своими сапогами по дорогам самодовольной Германии. Мы начистили им обличье и зубы пересчитали…

 

Вместе с солнцем из-за лесных кряжей, выкатилось как будто само колесо времени, и покатилось, соря огненными брызгами, в небесную гору зенита.

6.

… И вот  Вихревых в деревне нет. Я поднялся в деревню, обошел снова подворье, постучал кольцом в дверь, не ожидая ответа. Похоже, хозяева оставили дом уже недели две. И, похоже, оставили надолго, сведя со двора всю живность.

Я уже собирался вернуться в большую деревню, как вдруг увидел, что крайний дом в Почаевке обитаем. Над трубой его играло теплое марево, указывая на то, что печь утром топили и недавно скрыли. Я стал вглядываться в заснеженные заулки домов и тут увидел, что в крайней обитаемой избе кто-то открывает дверь. На крыльцо выбрался человек, и тут я увидел огненную вспышку, вслед за ней облачко дыма и, спустя мгновение, из Почаевки прилетел выстрел.

— Бах! —грохнуло в Почаевке, и звук выстрела понесся в сторону темного бора, шарахнулся о стену его, вернулся, ударился в стену ельника за вихревским двором и полетел на другой берег большой реки, чтобы уже потерявшим задор и энергию выстрела упасть к подножью степановскогоугора.

Я взбодрился и с радостным ожиданием стал наблюдать за человеком, заявившим о себе столь громогласно. Видно было, что он, спустившись с крыльца, замешкался недолго и двинулся к застывшей реке по направлению к Степанову.

Человек шел на лыжах. Скоро я уже различал и ружье за его плечами и рюкзак. Человек спустился в русло и скоро стал подниматься в степановскийугор. Я уже собрался побежать ему навстречу, но какое-то несоответствие в образе этого человека с моими ожиданиями остановило меня. Я вгляделся попристальнее и понял, что это…

Это была женщина…

Да, да… Женщина. Причем не старая, не развалина какая-то, какие, обычно обитают в таких вот доживающих свой век деревеньках, а молодая, с пружинистым шагом, стройной фигурой, которую не могли скрыть ни фуфайка с повязанным поверх ее полушалком, ни валенки, ни ватные штаны…

Кто же это мог быть? Я знал почти всех жителей и Степанова и Почаевки, особенно молодых, которые учились когда-то вместе со мной в деревенской школе. Но деревенская молодежь давно уже покинула родные избы, которые даже электрической лампочки не знали, уехала в города, казалось бы безвозвратно.

И вот, на тебе, молодуха в Почаевке!

Молодуха тем временем подъехала ко мне, поправила ружейный ремень на плече и оплеснула меня ироничным взглядом, даже не удивившись ни сколько.

— Что, парень, заблудился, что ли?

— Здравствуйте! — отвечал я неуверенно, разглядывая лыжницу. Похоже, я ее не знал. — В гости вот шел к Вихревым, да чуть волкам в зубы не угодил… В бане ночь коротал.

— Повезло, — сказала лыжница. — А мог бы и не выжить тут. Вихревы вон уехали… У них волки сначала собаку задрали, а потом корову зарезали прямо в хлеву, пока они в город ездили. Крыша у них драночная была, старая. Бросили все и в город переселились до весны. Правда, тетя Маша хворает сильно. Не знаю даже, поправится ли…

— А что с ней? — с тревогой спросил я.

— Говорят, худая болезнь, от которой спасенья нет…

— Беда, — сказал я горько. — Замечательная женщина. Дядьке Леше настоящая подруга боевая.

— А вы-то как тут с волками? — спросил я, все более поражаясь незнакомке.

— Когда воюю, когда мирно живем. — отвечала она без всякой бравады. — Утром в окно выгляну — сидят. Меня караулят. А больше некого. Я одна на всю Почаевку. Ни собаки, ни кошки… Беру дробовик, шарахну прямо из дверей, прогоню эту свору, а к вечеру опять придут… Усядутся, в окошки мои заглядывают… Скучно им в лесу-то.

Этот рассказ так меня захватил, что я даже покраснел от накатившего восторга. Вот это был бы материал для газеты! Вот это был бы очерк!

— Пригласите меня в гости! — проговорил я, волнуясь. — Очень мне ваша история интересна.

Она оценивающе взглянула на меня, но ответила не сразу.

— Надо пару зайчишек подстрелить. — Она снова поглядела на меня так, что у меня жарко загорелись уши. — А то чем буду гостя-то кормить?

— Да я не голоден совсем, — соврал я.

— Ладно, — решительно сказала молодуха. — Беги пока в дом, там не закрыто, поверни кольцо и откроется. Самовар горячий. Пироги под холстиной… Я скоро буду.

— Скажите, как хоть вас именовать? Я вас почему-то не знаю.

— А я вот тебя знаю. Ты нашего учителя сынок. Хороший был человек. И с тобой мы встречались. Один раз целый день пасли вместе овец.

И тут меня словно пронзило молнией. Я вспыхнул

— Вот как? А вы не внучка ли Костыгова тогда? – догадался я. — Мельника?

— Внучка, — засмеялась она. — Снандульей звать… А по простому Надей… Ну, пока!

7.

Молодуха покатилась через деревню в перелесок, а я через залив двинулся в Почаевку, вспоминая эту, неожиданно явившуюся из детства девчонку, в которую я, как мне тогда показалось, влюбился с первого взгляда.

Я ее не видел больше ни разу, хотя слыхать о ней слыхал. Тем более имя у нее было непривычным для слуха. Деревенские старухи частенько вспоминали Гришу Мельника, который не уехал из-за подтопления, а остался жить на мельнице со своей внучкой Надюшкой, Снандульей по-настоящему.

Родителей у внучки не было. Дочка Гришина принесла, как у нас говорят, дитё в подоле из города, где работала на фабрике. Принесла да недолго и пожила. Однажды по весне переходила по распадавшемуся льду большую реку, да и пропала. То ли утонула, то ли ушла искать лучшей доли. Неизвестно. Больше ее никто не видел. А вот внучку на какое-то время забирала родня отцова в город, а потом она будто бы возвращалась…

 

Гриша Мельник жил бобылем. Старуха-то у него давно убралась в мир иной. Как они жили, никто не ведал. Мельница была в лесу, прибылая вода скрыла все дороги и подъезды к ней. Только летом можно было на лодке доплыть да зимами по льду добрести.

8.

…Скоро я уже был в Почаевке. Дом моей хозяйки не был обшит, бревна от ветров и времени были в темной окалине, но всем своим видом внушали основательность и кондовую крепость.

Верно, прежний его хозяин и строитель, придирчиво отбирал в беломошных борах тонкослойные смоляные сосны, которые способны простоять под ударами непогод не одно столетие…

Заулок у дома был густо прошит волчьими стежками. Эти серые разбойники, было видно по следам, и вправду чувствовали себя настолько вольно, что подходили к самым стенам избы и вставали на задних лапах, заглядывая в окна.

Я взбежал в крыльцо, повернул кольцо щеколды, нашарил в сенях двери, обитые войлоком, и оказался в теплой утробе избы, пропахшей щами, пирогами, каленой глиной русской печи и еще чем-то неуловимо домашним, делающим тебя уверенным в собственной безопасности.

Я скинул полушубок, валенки уселся за стол и с аппетитом принялся за пирог и чай…

Но едва я насытился, как меня охватила непреодолимая дрема. Я с трудом взобрался на печь и там, на горячем ее ложе, уснул поверх фуфаек, подложив под голову валенок. Затухающее мое сознание зафиксировало еще два далеких выстрела, прозвучавших почти один поза другим…

И еще я успел подумать, что вряд ли дядя Леша Вихрев, прошедший войну и немецкие лагеря, уехал из деревни, забоявшись волков…

Я проснулся от стука дверей. Вместе с хозяйкой в избу ввалились клубы морозного пара, в которых едва угадывался человек. За окнами уже начинали сереть сумерки. Короток день на Николу зимнего.

— Поспал? — весело спросила Снандулья, разматывая полушалок и снимая фуфайку.

— Слезывай скорее, станем обедать.

Я спустил ноги с теплой печи в настуду, ворвавшуюся с улицы вместе с охотницей.

— С полем? — спросил я Снандулью.

— Я уж ошкурала двух на дворе. С вечера печь истоплю и в горшок. День-то и сыты.

Снандулья уже скинула за перегородкой ватные штаны, переоделась за ситцевой занавеской в горошковое платье с белым воротничком, причесалась и радостно порхала по избе. Теперь я увидел, что она была удивительно привлекательна, русые волосы были забраны в косу и красиво уложены вокруг головы, глаза ее загадочно сияли голубыми родниками в сумраке избы, платье при движение льнуло к ее упругой фигуре, а в вырезе платья белела маленькая чувственная грудь.

Я в ту пору был еще не женат, какого-то серьезного опыта в отношениях с противоположным полом не имел, и тут почувствовал, что при виде этой женщины под сердцем у меня зарождается какая-то сладкая тревога. Как будто я опрометчиво вступил на тонкий, опасный лед и зашел уже далеко, чтобы возвратиться назад.

Я умылся под рукомойником и сел за стол в ожидании хозяйки. Она вынесла из кухни зажженную керосиновую лампу, потом горшок со щами и глиняные миски, хлебный каравай.

— Хлеб-то сам нарежь. Хлеб в доме мужчина должен резать. А то все сама, сама, — сказала она и заглянула мне в глаза, отчего у меня вновь заволновалось сердце.

— Третий год уж тут, — сказала она, как пожаловалась. — Сначала городской жизни попробовала. Ушла от деда, училище в городе закончила на крановщицу, на стройке поработала, да влюбилась, как дура. Парень здоровенный такой был, красавец. Из вербованных. Замуж вышла, ребеночка родила. Мыкались по общагам, мужик-то к горькой пристрастился, да так стал запивать, что свету белого я не взвидела.

Однажды расстелила ватное одеяло на полу, положила маленького, ему было-то три месяца с половиной, а сама на кухню побежала, каша варилась. И не слышу, что пришло горе мое… Только слышу, грохот да ребеночек вскричал.Я — в комнату, а уж поздно. Он, пьяный, на ногах не стоял, своими кирзачами прямо по одеялу пошел, да хотел, видимо, взять его… Да и завалился вместе с ним. Этакий кабан… Здоровый был под сто килограммов. Да со всего маху-то…Пока скорая пришла, а маленький-то уже не дышит…

Она отвернулась и долго смотрела в темное окно. Наверное, не хотела показать своих слез…

— Так, а что было дальше? — спросил я осторожно, выждав паузу.

— Ребеночка схоронила, мужа посадили, а мне жизни в городе не стало. Вот и приехала к деду на мельницу. Год, наверное, мы с ним прожили. Он мне раны душевные заживил рассказами да сказками. Травы показал, как снадобья варить, заговоры творить…

Я старался не перебивать свою собеседницу.

— Дед Гриша долго на этом свете не задержался. Помер. А я в Почаевку перебралась, в теткину избу пустовавшую. Вот в эту. Так и живу здесь, с волками воюю…

— Так, а как без работы? Без денег? – удивился я.

— Ну, насмешил… В деревне да без работы, — повеселела она. – Все лето в трудах. Огород. Капуста, картошка, лук, свекла, морковь… Все требует ухода. А потом ягоды на болотах пойдут. Морошка сезон открывает — все деньги.Голубика, брусника, клюква. Я одной клюквы больше тонны сдаю, да грибов соленых с полтонны. Заготовители ко мне на катере подъезжают, деньги на руку, продуктов каких привезут: муки, сахара, масла… Керосина…

— Ты ешь, ешь, — все еще не глядя на меня, сказала Снандулья. — Пойдем сегодня, как стемнеет, на мельницу…

Ложка моя застыла в воздухе.

— Вот баню затопим и пойдем…

— Я уже сегодня нагулялся ночью, — сказал я хрипло. — Чуть не съели…

— Не бойся, — отвечала ласково Снандулья. — Я тебя в обиду не дам…

— А зачем на мельницу? Там ведь никто не живет… Чего ж туда по ночам шататься? Жуть какая-то. Волки кругом шастают, — стал сопротивляться я.

— Самая пора, — возразила Снандулья. — Там под мельницей омут глубокий. А сейчас в никольские морозы налим начинает нереститься — не зря его зимним бабником зовут… Ночь у него — самая клевая пора. Мы с тобой за час-другой наловим столько, что на всю зиму хватит.

Она при этом заглянула в мои глаза, словно хотела найти в них ответ, хватит ли нам налимов этих до конца зимы, и снова сердце мое заволновалось.

— Не сомневайся. Пока баня топится — управимся…

— А волки?

Снандулья засмеялась, глаза ее озорно заблестели:

— Иди, затопляй баню, там у меня все излажено, только спичку чиркнуть…

Я покорно поднялся и поплелся на улицу. Похоже, Снандулья уже нашла способ управлять мной. Меня втягивало в какой-то бездонный, таинственный водоворот, желанный и пугающий одновременно.

…Пока я был в бане, Снандулья затопила печь в избе, приготовила чугун с картошкой и зайчатиной, поставила его к устью топки, в которой полыхали поленья.

— Вот тут наше жаркое и станет томиться, — сказала она. — Можно собираться. Лыжи есть и для тебя. Снасти у меня готовы, возьмем санки под рыбу…

— Смелая ты, — сказал я. — Я бы после вчерашнего и носу на улице не показал.

— Ты в карман бутылку керосину сунь, там у меня факелы из кудели навиты, если обнаглеют, будешь отгонять… А меня не тронут. Я же сказала, что заговорное слово знаю, — смех у нее прямо-таки журчал, как ручеек. — А нет, так ружье… на что.

9.

…Это была волшебная ночь. Луна светила прожектором, ярко освещая ставшим в одночасье призрачным и загадочным мир. Перед нами поднималась стена дремучего леса, убранного искрящимся инеем. Река, привольно раскинувшаяся на просторе, в лесу смиряла свой нрав, забравшись в узкие крутые берега.

Скоро мы вошли в лес. Снандулья сняла ружье и выстрелила вверх. Дрогнули ветви, роняя снег. Эхо понеслось вдоль реки, постепенно затихая в дебрях.

— Это чтоб они знали, кто тут хозяин? — спросил я, когда все стихло.

— Хозяин здесь был один, — отвечала она задумчиво. — Дед Гриша. Я маленькая была, так считала, что он всех обитателей реки и леса знал, со всеми разговаривал, со всеми дружбу водил…

— А что у вас и водяной на мельнице жил? Старухи в деревне часто рассказывали. Говорили, что Мельник с Водяным дружбу водит.

Снандулья не стала отказываться.

— Вот мы выйдем с дедом, бывало, на плотину, дед и показывает: «Смотри, Надюшка, видишь зеленую моховую бороду? В этом бучиле самый главный Почаевский водяной живет. Вон-вон он показался, борода его по течению стелется. Ты его не бойся, он смиренный у нас… Никакого зла не сделает никому. Он у нас в омуте свою службу правит: воду стережет да рыбами командует…

А мне и не страшно вовсе.

Когда подросла, так, бывало, нырнешь в омут, камень в основании плотины там положен, руки запустишь под него, а водоросли под камнем мягкие, ласковые… Это будто бы борода его… Водяного. Нашаришь в этой бороде налима, зацепишь под жабры его — и на свет.

Мы с дедом налимов в костре запекали, глиной обмажу — и в уголья… Там этих налимов теперь — страсть… Собрались для продолжения рода со всего водохранилища…

Снег под нашими лыжами скрипел так же, как и вчера. И скрип этот, усиленный коридорами леса, должно быть, достигал чутких ушей моих вчерашних преследователей.

Но безмятежное спокойствие Снандульи перешло и на меня, я уже не оглядывался в тревоге вокруг, отыскивая глазами знакомые очертания хищников.

Так дошли мы до мельничного омута. Останки мельницы и мельничного колеса тревожно темнели на фоне выбеленного морозами леса. Огромные сосульки свисали с колеса и сверкали под лунным сиянием.

Ни единого звука, ни шороха не издавала эта, застывшая в ночи мельница, обиталище мельника и его внучки.

Я пытался представить себе, как жили в этой рубленой мельнице, скрытой от людских глаз, одноногий старик с девочкой, лишенной детских радостей, возможности общаться со сверстниками, не видевшей ни кино, ни электрического света… Пытался, но выходило плохо. Похоже, что Снандулью не сильно огорчалась по потерянному в лесах детству… Вот и сейчас она была деловита и хозяйственна, не обращая внимания на зачарованный луной и зимней ночью мир.

— Я здесь уже была три дня назад, — сказала буднично она. — Видишь, на льду холмики, это проруби, я их лапником закрыла и снегом сверху закидала, чтобы не промерзали. Ты лапник оттащи в сторону и начинай ловить. Берешь удочку с блесной, кладешь ее на дно и стучишь ею по дну.

Налим услышит, подумает, что ерш пришел отложенную икру есть, бросится ерша сожрать, тут-то и попадется тебе на крючок.

Я распустил леску с блесной, и едва успел стукнуть ею по дну, как там внизу что-то тяжелое село на мою снасть и потащило удочку под лед. Я подсек и стал выводить добычу. Скоро налим внушительных размеров извивался у меня на льду.

Тут подскочила Снандулья, ударила его палочкой по голове. Рыбина перестала извиваться и вытянулась во весь рост. Наверное, в нем было сантиметров семьдесят.

— Иначе, нам их не увезти, — пояснила она свои действия.

Налимы и вправду садились на блесну один за другим.

Скоро на льду лежало не меньше полусотни хвостов.

— Хватит, однако, — сказала Снандулья. — Давай санки, грузить станем. Она откинула с десяток налимов в сторону. Остальных, уже замерзших, мы сложили на санки, увязали их веревкой. Воз оказался приличный, килограммов под сто. Можно было возвращаться назад.

— А этих кому оставляем? — спросил я с недоумением, показывая на валявшихся в стороне налимов.

— Делиться надо, — засмеялась в ответ Снандулья. – Ты подожди меня здесь, не ходи никуда. Я скоро.

Она нагнулась, подхватила в руки самую большую рыбину, и направилась в сторону возвышавшейся над омутом плотины.

Луна зависала уже над самой плотиной, отбрасывая тень от нее на половину мельничного бучила. Я стоял как раз в тени плотины. И тут я увидел, как на освещенной кромке ее показался силуэт крупного волка. На фоне темного звездного неба казался высеченным из камня. Волк стоял, устремившись вперед, откинув хвост, вытянув морду, ловя чуткими ноздрями запахи.

Но что это? Недалеко от него на плотине появилась Снандулья. Она шла на сближение со зверем, который не проявлял признаков беспокойства.

И только когда между ними оставалось метра три, волк переступил с ноги на ногу, и сделал шаг назад.

Так они стояли друг против друга, словно два путника, встретившиеся на одной тропе. Я видел, что Снандулья что-то говорила волку, но не слышал. Меня так потрясла эта картина, что я, забыв про предостережение хозяйки, пошел к плотине, чтобы услышать заговорное слово, про которое она уже дважды говорила мне.

10.

Я почти вплотную подошел к плотине, но человек и зверь стояли друг против друга, не издавая больше ни звука. Но я краем уха уловил какое-то движение воды у меня под ногами, и хотел, было, на всякий случай отодвинутся, как тут Снандулья взмахнула рукой:

— Лови, Тайга! — крикнула Снандулья.

Я увидел, как к ногам волка полетела принесенная женщиной рыбина. Я сделал движение, отступая от плотины, как тут твердь под моими ногами разверзлась, и я очутился в воде. Я еще успел выкинуть в стороны руки, поэтому не ушел под воду с головой.

Видимо, я провалился шумно и что-то крикнул при этом, потому что в тот же миг услыхал с плотины тревожный оклик:

— Где ты? Держись, я тебя вытащу!

Я еще не успел почувствовать холода, но валенки полушубок быстро набрали воды и тянули меня ко дну. И, скорее всего, я ушел бы под лед, как гиря, если бы не мои намокшие рукавицы, в момент примерзшие ко льду и удержавшие меня на поверхности.

Снандулья уже бежала ко мне. Она скинула лыжи, легла на лед и поползла, подталкивая их ко мне.

— Сейчас, дружок мой, сейчас вытащу тебя.

Я подтянул лыжи и лег на них.

— Ох, ты, мой милый, какая незадача приключилась. Потерпи… — приговаривала она, отцепляя ружейный ремень. — Тут же ключи бьют со дна, и лед, как бумага…

Она бросила мне конец ремня, и я, оставив рукавицу на льду, вцепился в спасительный конец его.

Пядь за пядью выползал я на лед, боясь обрушить его. Наводопевшие валенки утонули, но это облегчило мое спасение. Я еще не думал, как выжить дальше на тридцатиградусном морозе без обуви, в мокрой одежде…

Наконец, я освободился от объятий полыньи, откатился от нее подальше и встал на ноги. Хорошо, что остались шерстяные носки, но они тут же примерзли ко льду.

— Не стой, не стой, дружок мой! Шевелись! –приговаривала Снадулья. Она метнулась к саням, захватила лежащий в них факел.

— Керосин у тебя в кармане. Бутылка с керосином. Лей!

Я уже плохо соображал. Но вытащил бутылку, о которой я совершенно забыл, вырвал зубами газетную пробку и полил керосином поставленную Снандульей палку с намотанной на ней куделей.

На морозе керосин вспыхнул с хлопком. И мне показалось, что сразу в этом мире стало теплее.

— А теперь бежим, — скомандовала Снандулья. — Тут у нас сторожка была с печкой.

Она первой взбежала в берег, затем вытащила на ремне меня.

— Скорее, скорее! Сюда.

Двери сторожки были засыпаны снегом и не открывались.

Снандулья упала на колени и принялась руками разгребать снег.

Я, кажется, уже не мог шевелиться. Мороз сковал мою одежду, превратив ее в оковы. И только факел согревал еще мои руки и лицо.

Но вот дверь открылась с усилием, Снадулья буквально втолкнула меня в сторожку и захлопнула дверь.

Она взяла у меня факел и сунула его в железную печурку. Там были загодя припасенные дрова, которые вспыхнули и затрещали, распространяя по избушке спасительное тепло.

Я едва шевелился в ледяных оковах. Снандулья принялась торопливо раздевать меня. Ей удалось стянуть с меня полушубок, штаны, носки. Она снова опустилась на колени и стала растирать руками мои потерявшие уже чувствительность ноги…

Слава спасительной печке! Через пять минут она уже гудела во всю, разливая жар от раскрасневшихся боков. Ноги мои тоже же подали признаки жизни. Сначала я ощутил боль в ступнях, потом по ним поползли мурашки, кровь потекла по жилам, возвращая тело к жизни.

Снандулья не отходила от меня. Она помогла мне снять свитер и рубашку.

Я уже стал приходить в себя, и когда моя спасительница принялась снимать с меня и трусы, вцепился в них, не желая потерять мужское достоинство.

— Не дури, — сказала Снандулья строго. — Видела я вас, мужиков, голыми… Снимай, а то останешься без наследства… Простудишь.

Я безвольно повиновался, хотя уши мои налились от стыда краской.

Стало совсем тепло, одежда моя парила.

Снандулья пошарила на полке, достала котелок, мешочек с травами.

— Сейчас мы станем тебя разогревать, — сказала она ласково, — чтобы ты не простудился, дружок мой нежданный, негаданный.

Она почерпнула за дверями избушки снег котелком и принялась колдовать над печуркой. Отблески огня, бушевавшего в печке, отбрасывали фантастические тени на стены избушки. Казалось, что я попал к древней ведунье в дохристианскую сказочную, полную преданий и мифов Русь. Все мои тревоги и страхи улеглись, стало тепло и покойно, словно я вернулся в беззаботное детство.

— Скажи мне, Надя, — попросил я. — Что это было на плотине? Мне показалось…

— Да нет, — отвечала она. — Это Тайга была. Волчица. Дед ее нашел в лесу щенком, видимо, охотники разорили логово, принес домой, выходил. Она с ним какое-то время жила, как собака. А когда дед умер, ушла в лес обратно. Она меня еще помнит, выходит каждый раз к мельнице, как я сюда прихожу… — Снандулья вздохнула. — Но у нее своя жизнь. Разбойничья, чего тут скажешь. Волк человеку не товарищ. Они меня не трогают, и слава Богу, но другим спуску не дадут. У нее стая, кормиться надо.

— Они, видишь, тебя не забывают. Проведывают, — сказал я.

— Может, жалеют? — невесело засмеялась она. — Одна я. Как одинокая волчица… Без роду без племени. — Снадулья еще раз вздохнула и замолчала, как бы отделяя свою судьбу и жизнь от сидящего рядом голого, беззащитного и бесполезного меня.

— Сейчас я напою тебя, потом дедковы валенки найду, да полушубок, и пойдем мы домой, дружок мой бедовый. Смотри, штаны-то уже почти высохли, и носки… Оденемся, обуемся и пойдем. Дома я тебя в баньке напарю, и все твои огорчения отступят…

11.

Мы возвращались в деревню. Я остановился на миг и посмотрел в небо. Над нами играл сиянием звезд такой знакомый и бесконечно таинственный и безмолвный космос.

Млечный путь расстелил над нами осиянную россыпью светил дорогу, по которой, как говорили наши предки, устремлялись в неведомые царства и невиданные сады наши, покинувшие землю души.

Стояла самая длинная в году ночь. Я тащил санки с мороженой рыбой. Сверху на ней лежал мой непросохший окаменевший полушубок. Моя хозяйка, героиня моего будущего очерка, шла впереди, уверенно прокладывая дорогу.

Несмотря на все, упавшие на меня страдания, мне было хорошо. Мне хотелось, чтобы эта ночь не кончалась, как можно дольше. И в то же время я страшился ее. Рядом со мной шла красивая и манящая к себе женщина. Моя спасительница.

И я думал, что в эту звездную ночь должно было случиться то, что случается со всеми взрослыми мужчина и женщинами, которые, чувствуют друг к другу симпатию и влечение.

«Любовь, что движет солнце и светила…». Божественная комедия Данте…

Я желал этого и страшился. Потому что эта, нежданно, негаданно встреченная мною женщина, вошла уже в мое сердце и душу. Я боялся, что меня затянет в это звездное кружение пока мне неведомой нарождающейся любовной страсти, из которого выбраться будет нелегко или даже невозможно.

Я, похоже, уже не властен был над собой и все прибавлял и прибавлял ходу, как конь, почувствовавший впереди жилье и кормушку.

Меня ждала горячая баня и постель с горячими объятиями женщины.

Большая деревянная кровать с горой подушек, застеленная цветным лоскутным покрывалом…

От одной мысли об этом у меня кружило голову, а в груди начинало сладостно волноваться сердце…

…Тишина в доме была оглушающая. Даже ходики, истратив весь запас хода, остановились. Уже минимум двое суток гири на них не подтягивали. За окнами серел рассвет. На моем плече неслышно спала моя женщина…

Два маленьких чужих человечка, сведенных по какой-то странной случайности вместе в этом безбрежном, бездонном мире, слились в едином порыве, вращая звездное колесо миров…

Снандулья пошевелилась у меня на плече и открыла глаза:

— Надо печь топить, — сказала она чуть слышно. –Замерзнем.

— Я не отпущу тебя. Даже если замерзнем…

…Казалось, что время для меня остановилось, да и прежнего меня, уже не было. Наверное, почаевский водяной утащил вместе с валенками в глубины омута, мою бестолковую юность, беззаботность и наивность…

Неужели, под этими звездами, в тишине бревенчатой избы, на этой кровати под цветным лоскутным одеялом родился в эти дни другой человек, мужчина, постигший настоящий смысл жизни? Наверное, это было так. Но ответ на этот вопрос могла дать только сама жизнь.

Я уходил из Почаевки, как мне казалось, на неделю, на две. Мне казалось, что сердце мое не вынесет долгой разлуки.

А вернулся через два года…

 

 

12.

Эх, дороги! Прокатилось колесо по дорогам, остался по-за нему только вздор дорожный, пыль да околесица. Два года гоняла меня страсть к перемене мест по Северу и Югу, Сибири и Дальнему Востоку, победившая страсть любовную.

Не про меня ли это Толстой написал:

« — А что ты делаешь? — спросил Везельвул среднего из дьяволов.

— Я дьявол путей сообщения. Я внушаю людям, что для их блага нужно как можно скорее перемещаться с места на место. И вот они едут со скоростью шестьдесят верст в час и радуются, что так быстро едут, вместо того, чтобы сидеть на месте и заниматься улучшением собственной жизни…»

Сначала сладкая тревога неотступно теплилась в моей груди, и желание бросить все и ехать тотчас в Започаевку к Снандулье то и дело останавливало мое движение…

Хотелось писать длинные письма, отбивать телеграммы, звонить и слушать часами ее голос… Но не было в Започаевке ни того, ни другого, ни третьего… А потом все более и более стала отдаляться память о тех чудесных днях, проведенных рядом с Надеждой, хотя чувство не пропало, а только подернулось пеплом, как жаркие угли в печке, когда закрыта труба, и нет в печи движения свежего воздуха.

Но вот случилось, что нужно было уйти с рыбинспекцией в длительный поход из одного водохранилища в другое. И я побежал, полетел оформлять командировку, угли моей любви обдуло, и они тут же обдали меня нестерпимым жаром.

Мы приближались на катере к знакомым с детства местам, и сердце мое радостно замирало.

А вот и Степаново, покинутое два года назад моим другом Алексеем Вихревым.

Была весна. Природа благоухала. Уже распустила свою листву береза на вихревскомугоре. Я поднял бинокль и увидел, что дом в Степанове обитаем… Из трубы поднимался дымок, во дворе на веревках сохло белье. Я увидел женщину, занятую хозяйскими хлопотами во дворе. Она несла на коромысле воду…

— Тетя Маша? — поразился я. — Но она, сказывали, давно уже идет млечным путем в сады предков. Снандулья?

Катер трясло на мелкой волне, и что-либо по-настоящему разглядеть в бинокль было невозможно. Но сердце у меня уже расходилось, и в груди рождалось настоящее пекло.

Катер наш заложил галс и быстро приближался к острову. И тут я увидел, что из лодочного гаража вышел человек, облик которого трудно было спутать с кем-либо. Это был дядя Леша.

Я спрыгнул на берег. Мы обнялись.

— Как раз кстати, — обрадовано заговорил Алексей. — Сейчас обедать станем. Пироги хозяйка пекла сегодня.

— Хозяйка? — удивленно переспросил я. — Ведь тетя Маша, я слыхал…

— Отмучилась, царствие ей небесное. У меня другая теперь хозяйка. Скоро уж два года живем. Снандулья. Да ты ее знаешь…

— Снандулья? — опешил я. — Так ведь она… — голос у меня пресекся от волнения.

— Она самая. Рассказывала мне, как вы тут с ней с волками воевали. Пошли скорее, вот обрадуется. Она сейчас парня укладывает в избе. Второй год уж парню-то. Твоим именем назвали. Не видит, что гости приехали.

И Алексей повернулся к дому.

А от дома по угору уже бежала навстречу к нам молодая женщина в знакомом мне цветастом платье…

Сердце мое упало и, как показалось мне, разбилось на мелкие осколки.

 

Subscribe
Notify of
guest

0 комментариев
Inline Feedbacks
View all comments