Я мог быть последним человеком, которого увидели многие из этих пациентов, а мои слова могли быть последним человеческим голосом, который он услышали. Многие из них так никогда и не оправятся после вентиляции легких. Такова реальность этого вируса. Я заставляю себя подумать об этом несколько секунд всякий раз, когда я вхожу в «коронавирусное» отделение интенсивной терапии, чтобы сделать интубацию — внешний ввод кислорода, применимый в тяжелых случаях.

Это теперь вся моя работа. Воздушные пути. Коронавирусные воздушные пути. Я работаю 14 часов — в ночные смены, а таких смен у меня шесть в неделю. Когда пациентам не хватает кислорода, я помещаю трубку в их дыхательные пути, чтобы провентилировать их. Цель — «купить» для их организма время, в течение которого этот организм может побороть вирус. Это, моет быть. Самая опасная процедура для доктора с точки зрения того, насколько организм врача сам оказывается под угрозой заражения. Между мной и лицом пациента — всего несколько сантиметров. Я наклоняюсь к его рту, ставлю пальцы на его десны, открываю путь для входа кислорода. И в этой ситуации достаточно, чтобы пациент кашлянул или придушенно захрипел. А если что-то пойдет совсем не по плану, комната будет полна вирусов.

Итак, есть возможность, что я заболею. Или вероятность. Не знаю даже, как это назвать. У меня насчет этого вируса есть собственные фундаментальные соображения, но я стараюсь на этом не сосредотачиваться, не делать из этого главную тему размышлений.

Наша команда собралась 16 марта, чтобы разработать план — кто как будет работать. Было уже ясно, к чему все шло. Чикаго сегодня становится «горячей точкой» коронавируса. И наше отделение интенсивной терапии почти заполнено пациентами с COVID-19. Педиатрическое отделение интенсивной терапии на всякий случай очищено от других пациентов — чтобы принять вал новых больных, если он нас накроет. Волна только начинает подниматься — нам, докторам, надо беречься — иначе у нас не будет рабочих рук для ухода за всеми этими больными. Общее мнение было такое: нам надо одного человека выделить для интубации днем, а еще одного — для ночных интубаций.

И тут я задумался: мне 33 года, детей у меня нет, со старшими родственниками я не живу… И вот через час после нашего совещания я отправил такое сообщение надзирателю (супервайзеру) нашего отделения: «Я буду рад делать эту работу. Это место для меня».

И вот теперь мой пейджер сходит с ума всю ночь. Девять вечера, полночь, 2 часа ночи, потом еще раз в половине четвертого утра. Я обычно делаю несколько вентиляций за смену. А на следующей неделе, предупреждают меня, число таких вентиляций может подскочить до 10. Или это уж точно произойдет через еще одну неделю.

Я часто испытывал шок, когда входил и видел пациентов. Большинство тех, кому мне приходится делать интубацию, — молодые люди тридцати, сорока или пятидесяти лет. Эти люди попали к нам после того, как начали кашлять 1-2 дня назад. Иногда — первый кашель появился всего несколько часов назад! Но к моменту, когда я вхожу в комнату, они все уже — тяжелые респираторные больные. Их кислородный уровень обычно 70-80 процентов вместо 100. И это тревожит. Эти люди каждую минуту делают 40 вдохов и выдохов, а должны бы делать 12-14. У них нет резервов кислорода. Они бледные и утомленные. Усталость заключает их в нечто вроде психологического тумана. И часто они меня не слышат, когда я представляюсь им. Некоторые в панике и задыхаются от страха. Другие бормочут что-то, уже будучи неадекватными. На прошлой неделе один из пациентов плакал и просил меня дать ему мой мобильный, чтобы попрощаться с семьей. Но я не смог выполнить его просьбу. Уровень кислорода падал, мне нельзя было рисковать, занося мой телефон в отделение и заражая его вирусом. Я все извинялся, я… не знаю. Мне ведь нельзя рассиропиться, мне для этой работы нужна твердая воля. Ведь если я заплачу, стеклянное «лобовое стекло» моего шлема запотеет, и я не смогу работать.

Первая вещь, которую я делаю, — это вытаскиваю табуретку, чтобы мое лицо оказалось на одном уровне с лежащими в постели больными. Большую часть времени главное выражение их глаз — это страх. Но иногда мелькает и выражение облегчения: «Слава Богу. Я не могу делать этого больше — и я ухожу». У этих людей уже не было энергии, чтобы впадать в истерику«.

Я надеваю кислородную маску на пациента и даю ему стопроцентный кислород несколько минут. Хочется накачать их кислородом до предела, ведь они не могут дышать самостоятельно. Потом я даю им лекарство, чтобы они уснули. Нас научили, как дотрагиваться до век — слегка, так, чтобы они точно закрыли глаза. Потом я даю им расслабляющее мускулы средство и смотрю их дыхательные пути — оцениваю положение их голосовых связок. С этим вирусом я наблюдаю частые вздутия, распухания: разбухает верхняя часть дыхательных путей, распухание языка, сильную секрецию.

Когда я вставляю трубку, это дает возможность вирусу выйти в воздух в этот момент дыхательные пути пациента как бы раскрываются — без всяких масок или фильтров. Люди иногда кашляют, когда трубка продвигается к их трахее, — и это глубокий, тяжелый кашель. Мои маска и шапочка могут оказаться покрыты капельками их кашля. Может летать вокруг и воздушный вирус. Выходит, сидишь как рядом с ядерным реактором. Я стараюсь действовать уверенно и быстро. Потому что если не удастся первая попытка вентилирования, придется сделать ее снова, и тогда в воздух выйдет на целую тонну вируса больше.

Когда я заканчиваю с вентиляцией, я иду назад в ординаторскую. Я стараюсь ухаживать за моими легкими, чтобы они оставались «в силе». Хотя вообще-то мне легче об этом не думать: я астматик с детского возраста.

Два раза в день я использую ингалятор. Моя жизнь сихронизируется с моим дыханием, так что всякий раз, когда я плохо себя чувствую, у меня начинается одышка. Когда я ввязался в это дело, вся моя семья встала на дыбы: «Ты-то зачем лезешь, да еще добровольно? Ты что вообще делаешь?» Но потом мой папа и брат собрали инструменты и сделали плексигласовую коробочку для интубации — они скопировали ее с тайваньской модели. Получается, что когда я делаю интубацию, она оказывается как раз над лицом пациента, таким образом снижая мою уязвимость. Мне пока не удалось ее использовать. Но я знаю: мои родственники обо мне беспокоятся. И они стараются меня защитить.

На прошлой неделе я позвонил им, чтобы сказать, какие у меня есть пожелания на случай, если мой жизненный путь подойдет к концу. А потом я послал им электронное сообщение на всякий случай.

Там было так написано: «Если мне придется делать интубацию, я заранее согласен. Но если у меня откажут печень и почки, и если у меня помутится разум… И еще: если мое тело будет просто отказывать мне и не будет надежды вернуться к тому, каким я был…» Ну, это было тяжелое письмо. Но я знаю, что этот вирус делает с людьми.

Каждую ночь я пытаюсь выходить на обходы с врачами, чтобы проверить, как дела у пациентов, которым я сделал интубацию. Нельзя брать с собой ни родственников, ни посетителей. Я вообще-то не религиозный человек, но мне нравится иногда постоять у палаты и подумать о них — о родственниках. И о том, через что им приходится проходить. Я пытаюсь при этом думать о позитиве — ну, например об ожиданиях светлого будущего. Мои пациенты во время вентиляции легких, как правило, без сознания. Но раз в сутки на час или два у них бывает контакт с нами в ясном уме — это когда мы приносим им лекарства, чтобы проверить их уровень сознания и способность ухаживать за собой. В переводе на человеческий язык, они на время просыпаются от своего последнего сна.

Когда вставлена трубка, они не могут говорить, но я видел нескольких пациентов, которые писали мне вопросы на клочках бумаги. Обычно: «Вентиляция или хирургия?» И еще: «Сколько я протяну?»

Обычно перед такими мыслями пациенты проводят 3-5 дней на вентиляции. А теперь доходит до срока в 14-21 день. У большинства таких пациентов есть острый синдром респираторного нарушения. У них бывают воспаления, порезы мягких тканей, в их легких накапливается жидкость, так что организму трудно перерабатывать и усваивать кислород. Сколько им кислорода не давай, он не проходит. Его всегда не хватает. А наши органы всегда очень плохо реагируют на кислородное голодание. В итоге сначала идет отказ почек, потом отказ печени. Ну, и в конце кора головного мозга оказывается затронута.

Перестает работать иммунная система. У многих людей что-то происходит с внешностью — мы таких людей называем «крапчатые». При таком повороте событий кожа у человека становится красной и делится на своеобразные «участки». Это значит, что осталось такому человеку жить уже не дни — часы. У нас есть несколько таких клиентов. Некоторых уже перевели в разряд «больше не реанимировать».

В перерывах между интубациями я обычно сиу в моей ординаторской и слежу за мониторами. Я могу увидеть там все данные по жизненному состоянию моих пациентов, проверить, все ли у них в порядке. У нас есть кое-какие успехи. Молодой пациент на прошлой неделе избавился от нужды в вентиляции — и вот, ему уже разрешили оправиться домой. Медицинский коллектив у нашей больницы — потрясающий. Но, увы, как правило, все идет не по сценарию с хорошим концом. Я сморю на монитор прямо сейчас — и боюсь, что есть один пациент, который не протянет эту ночь. А трое других все ближе к краю…

Это ужасное чувство — кто-то умирает, а ты ничего не можешь против этого предпринять. Падает уровень кислорода, все хуже работает сердце, снижается давление. Такие пациенты часто умирают прямо во время вентиляции. Бывает даже так: тело уносят, человека больше нет, а трубка все толкает из себя живительный воздух.

(https://inosmi.ru/politic/20200406/247209020.html?utm_referrer=https%3A%2F%2Fzen.yandex.com%2F%3Ffrom%3Dspecial&utm_source=YandexZenSpecial)