Светлана Леонтьева «И МУЗЫКА МОИ ТЕРЗАЕТ ПАЛЬЦЫ!..» Стихи
* * *
О народе моём помолчи, коли ты
ничего о народе не знаешь!
Ни о сложностях этой святой простоты,
ни о зримой повадке его слепоты,
кто с бараков, с отлогов, с окраин.
Вот уж край, так уж край,
вот уж рай, так уж рай.
На весь двор старый чиненый велик.
У забора репей. В гаражах брагу пей.
И обрыв. Это – родины берег!
Там хохочут навзрыд. Там рыдают, смеясь.
От полночных оглохнешь истерик.
О народе моём…
Высочайшую связь
чую с ним. Сквозь меня. До меня. До всех нас.
Это чувство во мне и доверье.
Ему срок бесконечен. И от рождества
я христова считала бы годы.
О народе моём есть иные слова
полуптичьи, рассветные. Чтобы
их однажды сказать, мало горла! Гортань
извлекает лишь шёпот и клёкот.
О народе, чьи крылья – холщёвая ткань.
О народе, рука чья звучит так, как длань,
не судите, молю, однобоко.
Тати, воры да Стеньки окраин моих,
и убожество, и высота их.
И геройство, и стрелки-разборки своих
и чужих там, где стая на стаю.
После в парке на «Джипах» с обрезом, с ножом…
Тех уж нет, остальные в металле,
кто-то стал богачом,
кто-то спился, бомжом.
В девяностых мы все так сражались!
А сейчас за иное: за русский язык,
за язык, что из пламени соткан.
Про народ, что напрасно не пустит слезы.
Про народ, что рожает (несите тазы!)
сыновей, дочерей. Мёд и соты –
эти дети окраин глухих городов!
Мне не надо кричать про столицы.
О народе моём либо с гордостью! До
занебесного! И до охранного! Вдов
и в сирот всех окраин воззриться!
Сколько мы пережили усобиц и не,
сколько мы пережили в сейчашней войне
за чужие, кровавые деньги!
И ещё сколько нам пережить во стране,
что народом богата, как нефтью. А нефть
чёрным золотом кличут на сленге.
Так и мы – тоже золото! Из наших чрев
добываем народ здесь за краем
и у края окраин. Парнишек и дев.
Это соль, это правда и твердь, и резерв.
О народе моём боль такая
у меня каждый час! Без народа мне смерть,
а с народом мне жизнь мировая!
* * *
…И всё равно я – заслонить, укутать,
и всё равно я – оберечь, спасти.
И всё равно – на амбразуру! Мука,
коль в стороне останусь, не в пути.
Ты виноват. Но я прошу прощенья,
прости за то, что ты зло обижал,
прости, что предал. То, что я – мишенью
для пряных ран и для осиных жал.
Я всё равно – ребро твоё, не больше.
Я, как росянка, что глазами кошек
глядит, мурча. Бессилен тут вокзал,
астрал, прогар, вокал, Сибирь-Урал,
Поволжская равнина не при деле!
Ты был со мной. Дожди пережидал,
снега и стужи. Подо мною пели
звенящие пружины на постели.
И скомканная простынь. Всё равно
прости за родинки, что плыли под устами,
как звёзды хороводом. Всё ж местами
я, как росянка. Из неё вино,
и из неё же яд плетут, лекарство.
Прости за то, что всё же не угасла
твоя-моя любовь цветно, умно.
Беспамятно. Убийственно. Напрасно.
Никем из нас с тобой не щажено!
А после этих чувств не выживают
обычно люди! Женщина и муж.
Росянка лишь одна глядит, слепая!
В Саратов, в глушь…
её, меня, тебя. Не к маме – к тётке!
После любви такой мужчина – к водке,
а женщина на кухню к сковородке.
И никаких ни крыл, ни звёзд, ни лодки.
А просто слёзы
и холодный душ!
* * *
Если помнить бы всех предателей.
Гвоздь в ладошку. Под дых. До кости.
Список длинный расстелен скатертью,
и кому со мной по пути?
Ни до имени. Ни до отчества.
Список длинный, вода в камень точится.
Ноги сбиты до ссадин и мочи нет,
чтоб весь список прочесть. Половину бы,
как элладовых парусов.
Не любимая, но к любимому
под созвездием Гончих псов.
На кого их оставить рябинный мне
жаркий отсвет? Оставить их – всё?
И ничто их. Расстелен путь скатертью.
О, как жалок вопрос, что не так во мне?
О, как горек ответ твой: «Всё так!».
И ещё жальче возглас мой: «Разве?».
Отчего тогда порознь? За плазмой,
за кроссвордами, чтением, сказом?
Что не так во мне?
Да всё не так…
* * *
Мои предки мне дышат в затылок, они
всей толпой, всею мощью в тепло и огни,
проникают в мои разум, помыслы, тело.
В моих предках дух воинский, ратный в них дух,
их кресты, их мечи, их слова, зренье, слух
всё во мне, в пряной крови зарделой.
Словно кубок с вином, словно жар я с огнём,
тайны знаний-стихий – их начало.
Льны, рубахи да прялки, вязанье-шитьё,
вышиванье, пряденье, тугое литьё,
я до жизни своей это знала.
Все святые, простые, родные до слёз
имена во мне. Отче! Язык мой принёс,
все реченья мои, диалекты.
И всегда я с народом в гурьбе и борьбе,
и всегда я с народом в нетленной судьбе.
Потому мои предки несмертны.
Говорю это я не с широких окон,
не с того, чтоб гордиться. Не просто, чтоб звон,
не впустую. А истинно знаю.
Ибо женщина – я, ибо кокон времён
в моём чреве тугой для зачатья сплетён.
Я рожаю. И боль гвоздевая
сквозь меня, сквозь века, всех галактик насквозь,
всех прабабок моих, виноградная гроздь…
прорвалось, ворвалось, в сыновей пролилось,
я другого вовек – не умею!
Кроме этих простых и обыденных дел.
Хоть век нынче иной, но звук слышу я стрел:
инстинктивно грудь прячу и шею.
И трёхкратно крещусь. У полей посреди.
И избу не люблю ту, что с краю.
Берег родины, родненький, не уходи.
Без тебя как прожить я не знаю.
Как без этих корявых и чахлых берёз,
как без веры наивной. Авитаминоз,
мол, виновен, дороги и деньги.
Без смиренья: реформы гнут, смены валют,
поговорок: бери, коли нынче дают.
Я с народом, в единой шеренге.
Во шершавых снегах, на колючих ветрах,
всех дождей проливных на расстреле.
Я всю волю сжимаю, как прадед в кулак,
я всю силу гоню свою, как сибиряк.
А потом горько плачу в похмелье!
* * *
Как небо облаком беззвучно втягивать свет,
как берег Волгою город взасос целовать.
А для меня – обречённо – роднее вас нет!
Земли нет роднее, галактики, автострад!
Роднее нет мне того, кто в ночи распят.
Роднее нет мне невыношенных детей,
о, если можно бы… в крике да на кровать,
рожать мне мир! Да к телу, к груди прижимать!
Но что могу я? Коль ни золотей, ни святей!
Но что могу я? Коль старая, всех старей!
На перекрестье, на млечных путях земных
вы все родня мне – по звёздам, по книгам, по снам.
Льняной, горчичный, кедровый да рапсовый жмых,
отжатый в кадках. Родня по садам, волнам,
по универу, хлебам, этажам, церквям.
И по загадочной, лермонтовской, на груди
строкой зацветшей, родня вы мне по дымам,
по пепелищам, по «не убий, не кради»
и по пришитым к воротам Царь-града щитам!
И ты, рыбак, мне родня и простак, и кузнец,
и ты раздетый, оболганный до босоты,
и ты оболгавшая, купленная вконец,
и ты убийца мой, родненький, ты!
И ты, ушедший на фронт и за фронт в просвет.
И ты, заблудший, жебрак, и отшельник, и голь!
Уединившийся или же экстраверт,
сбиратель тары и крох, и трудов мозоль.
Король-то голый! Раздеться – до короля!
Ван Гог безухий – отрезать свою глухоту.
Но твёрдо знаю – роднее мне, кто заклят,
но твёрдо знаю, как нищему по лоскуту.
Культёю сердца, остатками сломанных душ,
в обломках родины, впившихся в наши тела.
…Но только связи мне родственные не порушь,
я с молоком из матери приобрела.
* * *
Любимый, родной мой, больше всего я хочу,
чтоб приобрёл ты такую, о ком мечтал,
её, подобную тоненькому лучу,
её, подобную сладкому калачу.
А я, истерзанная, падаю, что в провал
своей же драмы, где пристани да вокзал,
ужели жизнь так моя пройдёт – весь срок?
В распятых рифмах. Любимый, а ты бы мог
во снах не являться ко мне, не взламывать двери их?
Мосты не строить для нас, для меня, для двоих?
Не полюбивший и не сходящий с ума
от рук моих, глаз моих лето ли, март, зима.
Не оставайся пулями, взрывом во мне,
я, что калека, выдрано полдуши,
да что калека – тысяча я калек.
Все стержни сердца, словно бы голыши,
помнишь, картину? Я как подписчик, я та,
что на тебя вся подписана – небом, землёй,
звуками всеми, рассыпанными у рта,
солнцем – по лёгким, по венам – вишнёвой иглой.
Я так растерзанно, так невозможно люблю,
ты хладнокровно не любишь и не любил.
Райски в аду я, ты адово вечно в раю.
Дай тебе сил
встретить другую, влюбиться без памяти, без
марта, без смерти, без всяких призрачных дат,
без заживления ран, без томления. Весь,
чтобы увяз горным карликом, чтобы у врат
нищим стоял. Так,
как я побирушкой молю,
девкой ненужной, Распопиной, Масловой ли,
дрянью и шмарой, блудницею в горьком хмелю,
так же моли! В марте ты янтарю-февралю
в плесень, в мышиный помёт, в гниль и ноль,
здравствуй, моя ты самая, самая лучшая боль!
Я свой кастет ледяной ни к тебе приложу,
я свой кастет ледяной да к своему же виску!
Я была «просто на время, просто для куражу»,
«просто случилось так на твоём веку»!
ПУСТЫНЯ
Зов пустыни безмерен, он не пощадит!
Поцелуи Иуды здесь бьют фонтаном.
Я теперь понимаю всю тоску Атлантид,
она бьётся во мне, пробивает мне щит.
Зов пустыни звучит целым хором органным.
О, как выжглась ты! О, как иссохла ты вся!
Лисьим тельцем скукоженным пала в огниво!
Где же роща твоя? Где хоть ветка оливы?
Где твой голубь? Не надо, не надо зазыва.
Раньше сад твой взлетал к небесам, голося.
Плодоносный. Густой. Но вопишь ты мне: «Отче!».
А в руках у тебя булава да гюрза.
А глаза
у тебя – синевою, что ночью
налились. И в кровавых, ливанских кружочках
притуплённая мордочка. В щелях скользя,
насыщайся! Живи. И в прохладных ущельях
забывай моё имя и знаки его.
И рунический смысл – этот сестринско-дщерий.
Ах, гюрза, ах, танцовщица жадных материй!
Зов пустыни он слаще, пьянее всего!
Яд смертелен на Кипре и в Таджикистане.
Ты бывала. Ты плакала. Слала посланья.
Но ответ тебе я добывала из фраз
этих шёлковых, этих немыслимых тканей,
из редчайших, из сливовых я Магелланий,
из живительных снов, приходящих не раз.
Намывала, как золото. Ты их топтала,
на вино ты – меня! Вглубь пускала ты жало.
Но из масти иной я – сама всё отдам!
Вам!
Твой затылок простреленный рифмой глагольной.
Мне – сочувствующей, созерцающей больно.
Так, что сердце стекает всей массой под ноги,
вот полосочки кожи как будто скатились,
вот растаяли нити твоих сухожилий.
Вот теряю сознание. Звуки. Дороги.
Да, укус твой опасен – глубокая рана,
но ты мне – словно доза, что для наркомана.
Зов пустыни мне нужен теперь до бессилья!
Ты меня не забыла там, где все забыли.
Ты взываешь ко мне – беспощадная, злая.
Я же, наоборот, лишь тебя забываю!
* * *
Не держи меня. Окунаюсь в века и века,
я бы выпала так, как птенец, свысока,
но приковано, впаяно моё Прометеево сердце.
Хорошо, если к дереву бы иль скале,
хорошо, чтобы скармливать, словно филе,
всю себя и весь космос с собою вместе.
На расклёвыванье этим хищным орлам,
на распитие по гаражам и дворам,
в мукомольне и так без меня в мире тесно!
Но приковано сердце к планете. Ко всей!
Гвоздь в аорте застрял посредине осей,
как ни бейся!
Кто-то может кричать: «Нет с народом меня…».
А я – есть! Где толпа, Крёстный ход, толкотня.
Умирает народ, умираю и я каждодневно.
Он кричит из могил, из бетонов, из стен.
Я воплю, как и он, что солярис, что крен.
Я старее, чем старость, древнее, чем древность.
Вот рубаха льняная, посконная ткань,
ватник, мех, телогрейка и прочая рвань;
небо режет мне спину, звезда на ней, глянь.
Я с народом, каким бы он не был.
Очарованным, вставшим на бой, на мятеж.
Иль обманутым, преданным. Всадник ли, пеш.
Его сгибших планет свет целебен.
Располоснут Атлантовый мой материк.
И раздроблен Глагол мой всерусский на крик.
Но не пуля страшна и не меч мне.
А полон. Свист кнута. Раболепства испуг,
Прометеева сердца прикованный стук
да к чужому порогу, крылечку.
А ещё хуже, нежели тлен да полон,
перекупленный стук, переманенный звон,
лучше орлий мне клюв, орльи когти!
Как сольюсь я, о, как я с землёю сольюсь
и с народом! Взрызусь и рожусь прямо в Русь.
Ощущая как дружбу вселенной всей локти.
* * *
Словно входишь ни в дом – в чьё-то сердце ты входишь до крыл.
Так, как любят пред казнью, я так этот весь мир полюбила.
Ты, прости, человек, ты прости, что ты не полюбил
вот такую меня, я ж не пряник, не мёд, не текила.
Ты прости, человек, что случилось так всё невзначай.
Я как будто испанский певец, как Пласидо Доминго:
«Всем кому причинил… всем, кто мучился, радости дай!» –
так и я бы взмолилась, к тебе обращаясь: невинна!
Ничего, что меня оболгал, уничтожил, растёр
в порошок золотой, что сломал мою жизнь и смерть тоже.
Что в едином числе был Иуда и прокурор,
то, что ты – брат мой Каин. Офшор мой, игнор мой, позор.
Твои руки целую, как руки Венер, их ладоши –
коих нет! В обезглавленности обреченных из Антуаннет.
Я с такой же покорностью в ложе иду перед казнью.
Вот народ мой и ты. Надеваю подвязки, корсет.
И кладу под топор свою голову я без боязни.
Мне не больно, мой свет. Было больно тогда, когда ты
и другие с тобой. Это словно разборка и стрелки.
Я же помню гурьбу. Помню стаю я до запятых,
восклицательных. Помню я дождь в каплях мелких.
Всё равно к тебе руки и тело тяну я навзрыд,
лунный кальций сонат застывает обуглено. Пальцы
все забрызганы музыкой. А маникюр, словно щит
с отколупанным лаком. Заклеить бы сердце бенгальским
новогодним огнём или плюшевым мишкой прикрыть!
Познакомься опять ты со мною – разбитой, распятой
и оболганной. Жадно знакомься до впадин, до нёб, до обид.
До углов. До окружий. Квадратов прямых и покатых.
До твоих проституток. До девок срамных. Это так,
как в сетях познакомится женщина, стоимость пять-семь целковых.
Как полжизни своей прождала я, снесут что барак.
И квартиру дадут, государство даёт что из новых.
Это ложь, но я правдой спасаю её, как платок
городецкий спасется детским по краю узором.
Лет так сто или двести пройдёт. Но я – словно вещдок,
я – улика. А это так скоро. Так скоро.
* * *
Не появится. Не придёт. Не защитит никто.
Мой защитник, по-видимому, ещё не родился
или, может, погиб лет тому уже сто.
Мне на грудь бы припасть ему тихо, по-лисьи,
мягким шёлковым тельцем. Живою водой
окропить его раны, бинтом ли иодным
обвязать. А ещё – поцелуями!
По-над губой
заживает царапина. День мелководный,
последождиковый. Я вдыхаю озон
так, как в детстве, играю я в Мёртвое море.
Мой защитник смертельнее… слышите, звон?
Покажите мне всех. Скопом. Как в лукоморье,
сразу чтоб тридцать три. «В чешуе», «жар горя».
Жизнь могу отмотать всю, что до января.
Могу плеер погромче. И – в поезд в Саратов.
Твой сценарий сгорел, стрелки без циферблата.
По сгоревшему как мне сценарию петь?
А защитника нет. Есть лишь пряник и плеть.
И ещё огрызаться по-доброму матом.
И когда я пишу, что в татьбе и борьбе,
и когда я дышу обворованным вором
то, защитник, не ты нужен мне – я тебе!
Мы моим, этим слева, потянем мотором.
За тебя я станцую твой танец смертей.
За тебя буду смертником, выйду я в поле.
Я на древность древней.
Всех сгоревших мертвей.
Утонувших всех больше на море!
Спи, защитник мой, не защитивший меня.
Не стеной ты мне. И ты не крепостью вовсе.
Ты сгоревший сценарий тащил из огня,
пепел, уголь сползал, обмелевшие кости
фраз и букв.
Говорю я:
– Не надо звонить.
А в ответ:
– Отчего же в глазах твоих слёзы?
Я бы встала, поверь, за тебя на карниз.
Я бы ввысь полетела, хотя надо вниз.
Вот и всё. Рви канаты, крепления, тросы.
* * *
Этот город, что Спас, на каменьях, костях да на агнце,
Коромыслова башня так вовсе на девьей крови.
Принеси себя в жертву ему для того, чтоб остаться
навсегда в его чреве, скрепи его оси да швы.
Здесь не могут исчезнуть года, коль минуты родятся
в его каменных гнёздах. Года с человечьим лицом.
Вот идти бы по площади мимо цветов и акаций,
вот бы лечь мне, целуя, объятья сцепив мне кольцом.
Город-музыка, город-роман, город – Ветхий завет мне.
Отколовшейся льдиной по Волге плывёт, по Оке.
Я вот здесь отрастила себе безоглядно огромное сердце
на ветрах, на дождях, на малине да на молоке.
Восклицаю вокзалом, «Прощаньем славянки». Славянка,
кто такая она? Отчего так бессмертно болит?
Мне мучительней небо, коль сверху глядеть: город-ранка,
город-руна, полянка. Таков его будничный вид.
А когда изнутри из окошек чердачных, подвальных,
этот город закрытая зона, процесс аномальный,
в просторечье горчичный иприт.
Не конфета мой город. Не пряник медовый, изюмный,
не глазуревый он, не ореховый. Но после звёзд
самый ясный! Бомжи, рыбари, нищета ль, толстосумы –
все в едином кольце. Этот город – откосы да плёс.
Этот город – рабочая кость. Мастера здесь, ткачихи да пряхи,
вышивальщицы, швеи. Но хватит дербанить завод –
наш атлантовый труд разорять! Не убили немчура да ляхи –
убивают свои! Город – плаха, рубилище, свод.
Вам известно, что если ружьё появляется в первом,
как сказал Чехов, акте, то ясно, что будет потом.
Коль не выстрелит в первом, то явно потреплет всем нервы.
А в последнем убьёт… Город! Отче! Хватаю твой воздух я ртом.
* * *
Эти платья мои… вот тряпьёвье созданье из ситца,
созиданье из льна. Это шерсть, это войлок, мохер.
До такой обнажённости как я могла докатиться?
Или, может быть, я поднялась до бескрайних Венер?
Нет, не то, чтобы лён и поплин, а иное, иное.
Оголиться пред публикой, хоть и в одежде людской.
Свитер, юбка, сапожки, лишь сердце наружу нагое.
Я его слово в слово раскинула небом, рекой.
Мирозданием всем. И раздвинутым надвое телом.
Перекрыть не могу я ничем. Его контур настолько велик,
что как будто бы карликом я перед тем, что так щедро болело.
Как песчинкой закрыть? Перекрикнуть, коль слаб мой язык.
Всё равно протекает горячая плазма на шифер.
Береста вся обуглена. Листья свернулись в дугу.
А Венера смогла… Платья с бёдер и тряпки – летите!
Груди – яблоки спелые! Как же так можно – врагу
оголиться до нерва. До мраморной белой подкладки,
до исподней тесёмки? Мне б руки твои целовать
коих нет… Но я чувствую запах их сладкий
на устах.
Так к любимому другу в кровать
ты входила, втекала. Кружились в элладовом чреве
стаи бабочек, густо порхали: любовь есть любовь.
А затем в лоне Лувра в такой же привычной манере.
Нет. Я так не смогла бы. На острове Милос есть ров,
где нашёл тебя Дюмон-Дерваль. О, сойти с ума тоже!
До такой обнажённости… Это – что в космос, мой свет!
Оголённой кометой. Возьми телефон или гаджет
катастрофы на фоне иль молнии в небе набрякшей.
Всё бери! Мою кожу. И фразы. И хрупкий скелет.
Так сжимаются пальцы на копчике, что не разжать их.
Умираешь в меня. Эта ночь из объятий и снов.
А на кресле одежд ворох: юбка, рубаха и платье,
снят до сердца покров.
* * *
Я мыслю морем. А оно целует пальцы.
Оно меня целует! Сто Иуд
так не смогли бы. Климп обцеловался б,
и хочется воскликнуть: «И ты – Брут?»
меня так исцелуешь больно в рёбра?
Все вечности, а их – как и морей,
вторая вечность длится – это чтобы
сбирать мне поцелуи сентябрей!
Дождями по щекам. В дождь слёз не видно.
В морях тем более. Они слеза в слезе.
Всё в море общее: тела людей, либидо,
грудь, рёбра, кожа, оттиск в бирюзе.
Я исцелована вот этим морем: бёдра
мои молочные в руках его, в тисках.
И в грудь оно впивается, я родом
из этих вечностей. Пришла себя искать.
Ощупываю камни: здесь вмурован
мой прошлый плач, здесь косточки, скелет.
Из этих я сетей, сачков, улова,
стерляжий и сермяжный мой хребет.
Но всё равно не трогай скалы, город
мой неостывший! Даже материк,
что сполз к гортани. Шарфом Айседоры,
что долго-долгой смертушкой приник.
И мыслить так полдня. И лет. И знаний.
А если распадаться – в этих тканях,
а если возноситься – в моря рык!
Не мне ль воскликнул Мандельштам: «Останься!».
Ужель не мне? Из пены, что морской.
И рушится барьер языковой.
И музыка мои терзает пальцы!
НА ЮГ
Спрятать и не показывать бы, как грамотку, как раритет,
словно бы хрупкую вазу, бабочку, что между рам:
крылышки трепетом полнятся. В них нестерпимый свет.
Время моё обжигающее где-то оставить там.
За тридевятою вечностью в вечность свою я гляжу.
Сто километров пути. Сто километров измен.
Время моё неподвластно ссорам и дележу,
время не подлежащее, и не предлог, и не тлен!
Время на Божьей ладони, время почти на весу.
Время в обратном отсчёте – детских царапин сто штук.
Мой непочатый филфак или же первый мой курс,
первый мужчина, и мой первый предатель, и друг.
Но не касайся его – времени… рук не клади.
Мне без него безначальней и невозвратно больней.
Время, что стая на юг, вырвется из груди,
нити порвёт Ариадн, крыл и священных камней.
Девичьи косы мои… Я – эта жертва! Меня
в нижегородском кремле и мой – Алёнин – хребет
замуровали!
И пусть… Крепости, чтоб не ронять.
Чтоб из-под клади ровней голос звенел в сотню флейт.
Всех-то печалей во мне на восемьсот прошлых лет.
Цивилизаций людских. Но и они из груди
с птицами вместе на юг. Осень же! Вместе, вослед…
Боже, ещё жив мой дед, долго носивший жилет.
И на трельяже лежат мамины бигуди.
Трещинку каждую я трогаю – это мой дом.
Глажу, ладони кладу. Завтра его я продам!
Плюшевый мишка, щенок и облупившийся гном
здесь все останутся в нём, в этом гнезде родовом.
Смерть их равна семистам
инопланет, марсиан
и марсианских садов. Знаешь, Солярис – один,
слово одно «Жития», как СССР, как додо,
вымершая птица, что
не научилась летать и не выстраивать клин.
Всё остальное – в полёт!
Из рассечённых костей,
из оголённейших недр. Из подреберья на юг!
Меч мой булатный вдогон. Чтобы мой меч не истлел.
Турция для меня – это осман и сельджук.
Древность дрожащая. Сон. Возгласы. Знамя. Огонь.
Нас побеждает не враг – море, джин-тоник и пляж.
Жжёт мою кожу, ладонь до безобразия аж
всех обезруких Венер лотовый аукцион.
Стартовая цен в евро полумиллион.
Прячется сердце её в нежном, бескрайнем моём…
Тело не спрячешь, его к морю поближе, к пескам.
Время! Лишь ты и я. Вместе побудем вдвоём.
Словно бы бабочка, что в детстве, что между рам.
* * *
Все нужны мне. Я жду! Кто по суше, по водам, реке.
Будем вместе искать раритеты, священные камни.
И несгинувших птиц, тех, кто греются на ветерке.
Приходите, молю.
Вы отбросьте мерило, лекала.
Всех, обиделся кто. Люди нынче обидчивы, как
Карфагеновый пепел.
О, как этот пепел хранить мне?
Из углей я истлевших вас жду, из обид, передряг
и из всех, о, простите!
Как проситель
вас жду у закрытых крест-на крест дверей,
заколоченных ставень, за сотней искуренных пачек,
за куском пирога, ибо Мёртвого моря мертвей
и чернее я Чёрного моря без вас. Плакать-плачу.
Потонувшее всех утонувших в реке городов.
Как мне руны найти? Я – тот Кай, что у ног королевы.
Я – тот крик, что у Мунка, «Титаник», пропавший у льдов.
Мне хотя бы надежду… Хоть птичьих на тропке следов:
сорочиных да галочьих. Я бы по ним – где вы, где вы?
Вас нашла. Но ничто, нипочём, никогда и никто.
Это ж надо вот так отвернуться: хребтом, чтоб наружу
и лопатками, что под кофтёнкой, под блузкой, пальто.
О, за что же, за что же, за что же, за что?
Ну, а впрочем, не надо по мёртвым следам видеть сушу.
Мне погибельно в вас! Иногда, если сверху смотреть,
уж не я ли в кювете? Не я ли исклёвана вами?
Может, всё же не я? А в котомке нехитрая снедь,
пара булочек, сало, два яблока, деньги в кармане,
два билета в театр на «Кармен», пятый ряд, откидные места.
Нет, не надо ко мне возвращаться, хотя и зову я.
Мёртвых песен синичьих зачем размыкать вам уста?
Не года, а века – утекли, их не менее ста.
Сжечь бы мысли мне эти и в тьму их развеять пустую.
Моё имя из сердца с корнями порвите и всуе
никогда моё имя! Не трогать, как зороастризм,
что к востоку от Волги, как будто священные воды,
колесницы пророков, чистейшие флаги отчизн.
А когда я иду – то на плечи мне падают своды
сверху вниз.
Я не знаю, не знаю… Моё, утопаю коль, дело
доставать и спасать мне саму же себя. Отчего ж
лезу вечно спасть я других – их ребровое тело,
шерстяную подкладку, комочки дерюжных рогож?
Где меня ты пошлёшь. Или, как в фээсбуке забанишь.
Мне больнее без раны. Мне лживее, коль без обмана
и пошлее, где пошл
каждый взгляд. Ты – двенадцатый храм, что разрушен.
Разбомблённый мой город (ещё неостывшая мгла),
и мечети дымятся, Пальмира, Белград.
Звёздный луч протекает наружу.
(https://denliteraturi.ru/article/4416)