Сергей Багров НА ГОРЕСТНОЙ ЗЕМЛЕ Рассказ …
Мы играли в шахматы. На коньяк. Кто проиграет, тот и отправится за бутылкой. Играли мы не в редакции. Новый редактор Леонид Анатольевич Фролов, наводя дисциплину, арестовал в редакции все стаканы, заперев их в металлический сейф, а сотрудникам строго-настрого запретил пить вино с посторонним народом, и чтобы в шахматы не играть, и никаких там гармошек, гитар и песен.
И вот сидим мы не в кабинете, а в травке, рядом с редакцией и милицейской конторой на берегу летней Вологды в тени от высоких ракит. Играем втроем — я, Рубцов и Гоша Макаров.
Гоша, бывший моряк, а теперь стихотворец и журналист. Рубцов в шахматах был не особо силен. Да и Гоша вроде него, а может, даже и послабее. Поэтому первую партию он проиграл. И ему полагалось бежать в магазин. И какое же жалобное страдание выразил он своим впалощеким лицом, когда признался, что денег с собой у него всего лишь 20 копеек. Коньяк же стоил на три рубля больше.
— Играй со мной!! — потребовал я, не веря в то, что выиграю у Гоши, ибо играл я в шахматы очень плохо. Но получилось так, что Макаров опять проиграл.
Надо было смотреть на Рубцова, какое спокойствие с переходом к участию отражалось в его задумавшихся глазах, загорелом лице и даже в движении рук, когда он закуривал сигарету, наклонясь к огоньку на вспыхнувшей спичке. Он сочувствовал нам обоим. Мне, исключительно потому, что я, отправлявшийся в отпуск, деньги на этот коньяк имел, но я победил, и покупать его, само собою, не должен. А Макарову потому, что он выглядел беззащитным. Теперь все зависело от меня. Я это понял. Сунул руку в карман.
— Вот тебе, Гоша, четыре рэ…
Предвечерие. Солнце так и палит. Мы спустились пониже к реке. У Рубцова с собой гитара. Пристроив ее, пробежался рукой по вздрогнувшим струнам.
— Коля, а эти, — я мотнул головой на дорогу, за которой был двор милицейского учреждения, — нас не услышат?
— Пускай! — ответил Рубцов, и глаза его, заострившись, посмотрели
куда-то вперед, за высокие ледорезы, за перила моста, за покатые крыши заречных домов, за убогую, без креста, с арматурой на луковке колокольню.
Я-то знал, какое прескверное состояние было у Николая. Оттого и в шахматы взялся играть, оттого и гитара с собой, что хотел все забыть и отвлечься. Навалилось со всех сторон. Деньги, деньги. Кто пошлет их? Когда? И сколько? Бумага из Тотемского суда, куда он был должен отправить справку о заработке своем, чтоб из него отчисляли на алименты, которые требуют от него Генриетта и теща Шура. Да и дочка еще на уме, послать бы ей яблок, конфет и игрушек, об этом просила она в письме, и он страдал оттого, что не знал, каким образом всё это сделать. Вдобавок, еще голова, кто-то треснул сзади бутылкой, и теперь который уж день что-то в ней беспрестанно звенит и ноет. За квартиру еще вот платить. Словом всюду, со всех подворотен и горизонтов земли на него надвигались тени и тучи.
— Ничего, — Николай опять перебрал зазвеневшие струны, посмотрел на промчавшийся с ревом маленький катер и щемяще запел:
О доблестях, о подвигах, о славе
Я забывал на горестной земле,
Когда твое лицо в простой оправе
Передо мой сияло на столе.
Но час настал, и ты ушла из дому.
Я бросил в ночь заветное кольцо.
Ты отдала свою судьбу другому,
И я забыл прекрасное лицо.
Летели дни, крутясь проклятым роем…
Вино и страсть терзали жизнь мою…
И вспомнил я тебя пред аналоем,
И звал тебя, как молодость свою…
Я звал тебя, но ты не оглянулась,
Я слезы лил, но ты не снизошла.
Ты в синий плащ печально завернулась,
В сырую ночь ты из дому ушла.
Не знаю, где приют своей гордыне
Ты, милая, ты, нежная, нашла…
Я крепко сплю, мне снится плащ твой синий,
В котором ты в сырую ночь ушла…
Уж не мечтать о нежности, о славе,
Всё миновалось, молодость прошла!
Твое лицо в его простой оправе
Своей рукой убрал я со стола.
Песня меня смутила и изумила. Я спросил у Рубцова:
— Уходит в сырую ночь. Прекрасная женщина. У Блока, как ты считаешь, всё так и было?
— Это больше чем женщина, — ответил Рубцов, — это наша судьба. И его! И моя! Судьба поэта, который стоит на краю, и последнего шага уже не будет…
Тут Рубцов, подхватив гитару, поднялся и быстро-быстро пошел к дороге.
— Где же наш шахматист? — раздраженно спросил. — Куда подевался?
Закурив, мы прошли к пешеходному на бревенчатых сваях мосту, откуда лучше просматривалась дорога, по которой был должен вернуться наш Гоша. Ждали-пождали, но так дождаться и не смогли.
— Не придет, — сказал с досадой Рубцов и посмотрел на меня:
— Одолжи мне четыре рубля. Мне они нужны дозарезу…
Я его понимал. Надо было Рубцову выпить, успокоить себя, усмирить заходившие нервы, посадить на порядок их ниже, может, даже на самое дно всей этой круто запутанной жизни, в которой все так непросто, все так замызгано, залито мутью, что обойтись без вина, ну никак уже стало нельзя…
Теперь, спустя годы, я вспоминаю ту песню, и даже время от времени наслаждаюсь ее звучаньем, благо она всегда под рукой. Но поет ее не Рубцов, а Шилов. Алексей Сергеевич тоже слышал, как пел «О доблестях…» Николай Рубцов и, запомнив мелодию, начал сам напевать, доводя эту песню до совершенства.
Песня записана на кассете. Вникая в тревожные блоковские слова, вижу одновременно Блока, Шилова и Рубцова, и ту прекрасную женщину в синем плаще, которая в мраке ночи уходит из дому. Уходит потерянно и печально, и не приходит, кажется, никуда.