Сергей Багров ХОРЁК Рассказ
Васе 14 лет. Ростом вымахал с мужика, но тщедушный, с тонкой костью, и ребра просвечивают насквозь.
Васе все время хочется есть. Но так как еды в доме нет, то частенько он думает о махорке. Кто бы дал покурить? Никто не дает. Оттого и мысль поворачивает к худому: где и как бы ее украсть? Украсть удается лишь в крупный праздник, когда кто-то из мужиков, не сдержав поединка с вином, опрокидывался на землю. Рука у Васи проворная, как плотвичка. Моментально — в карман, где лежит заманительная махорка. Раздобыв пузатый кисет, сбегает с ним то ли куда-нибудь в поле, то ли на берег реки. Насытившись дымом, дает покурить и назойливым малолеткам, с одного крутившимся возле него.
На берегу Печеньжи, где заросли белотала, спрятана удочка с леской. Мечтает Вася выловить крупного, с лапоть, серебряного леща. Но вместо него вылавливает пинтявок — мелких ельчиков и плотвичек, вес которых не больше веса карандаша.
Вася питается с огорода. В доме у них есть подполье, а там, в двух старых кадках зимует картошка — водянистая, мелкая, с пупырями.
Хорошо бы горбушку хлеба! Но где ее взять? В прошлом году мама у Васи заработала сто трудодней. На них получили они две бутыли льняного масла, пуд гороха, три пуда муки и щипаного цыпленка. На всем на этом должны продержаться они целый год. Продержаться не получилось. Хотя и старалась мама замешивать на муке лебеду, опилки и клеверные макушки, однако и смеси хватило только до Дня победы.
Девятого мая мама достала из печки два колобана. Этим хлебом они и отметили дивный праздник. И то было славно, что рано утром Вася принес с рыбалки двух ершей и двух пескарей, из которых мама сварила уху. При этом она вспоминающе улыбнулась:
— Был бы папка живой, жили бы по-другому!
И сын улыбнулся:
— С хлебом, что ли?
— И с хлебом, и с мясом, и с молоком!
В школу Вася уже не ходит. Хватит, решила мама. Научился читать и писать. И добро! Нечего голову забивать тем, что в жизни не пригодится. Пусть-ко дома сидит. Всё хоть какая-то матери помощь.
После праздников Вася все дни свои проводил в огороде. Грядки копал. Мама тоже копала, но после работы.
Ходила мама за конным плугом. Видел Вася, что мама его, возвращаясь с работы, была уставшей-переуставшей. Усталость ее выбиралась через набухшие веточки вен на руках, и она очень часто их разминала, чтобы хватило выносливости для грядок, куда они сеяли свеклу, капусту, морковь и укроп. И лук высаживали с картошкой.
Плуг при пахоте выворачивал вместе с землей и картофельные останки. Были они промерзлыми и гнилыми. Но мама их собирала, чтобы испечь из них колобашек.
Вставали они с петухами, пенье которых до них доносилось с куриной фермы. Но вот сегодня с подъемом чего-то призапозднились. Вася, ладно еще, он вообще любил по утрам поваляться, с трудом выбираясь из сладкого сна. Но чтобы мама его преспокойно лежала под одеялом, как если бы был у нее выходной? Такого он еще не припомнит.
Подошел Вася к маме. Глядит, как она пытается скинуть с себя одеяло. Рука не слушается ее.
— Мама? — встревожился он. — Чего это ты?
В ответ:
— Занедужила я. Надо бы встать. А как это сделать? Ой, и не знаю.
— А ты не вставай, — советует Вася, — лежи, как лежала. Я чаю сейчас принесу. Вот только сварю.
Готовить при устье печи на двух кирпичах хоть чай, хоть уху, хоть картошку, Васю учить не надо. Все это делал он тысячу раз. И сейчас, нащепав косарем лучины, он разжег ее и, поставив миску с водой, стоял перед печкой и ждал.
Прошло какое-то время. И миска кипящей воды принимает пригоршню ягодных листьев. Другой заварки в доме не знают. Только из листьев смородины или брусники.
Разлил Вася пахнущий лесом горячий напиток по всем четырем фарфоровым чашкам. Одну — себе, и три чашки — маме, поставив их возле кровати на табуретку. А картофельные лепешки, которые были испечены его мамой на этих же двух кирпичах, но вчера, разделил пополам.
Стук в окно, да такой приказательный и призывный, что Васе становится неприютно. Выходит от мамы и видит: рубчатое лицо в нечесаных бакенбардах, и руку с кнутом, рукоятка которого так и пляшет по переплету кухонного окна. Содомкин! — узнал он колхозного бригадира. Сидит на коне, оттого такой устрашающий и высокий.
— Где-ка мать? — кричит бригадир. — Почему на работу не вышла? Дрыхнет? Сейчас её! — У Содомкина щеки напряжены, и руки уперлись в конскую шею — собирается, видимо, слезть и, зайдя хозяином в их хоромы, полоснуть тонкой плеткой по одеялу. Такое уже бывало. И Вася это запомнил, отложив в голове отместку на предстоящий для этого день, когда он станет сильнее и матерее и спросит с Содомкина за обиду, какую тот его матери причинил.
Вася хочет сказать, что мама его заболела, но бригадира этим не остановишь, поэтому он говорит:
— Ей нельзя на работу. У нее отнялися руки.
Содомкин как и не слышит. Снова кричит, да так, что лицо вылезает из бакенбардов.
— Самому, что ли, мне становиться за плуг? Зови ее! Покуда вот этим с ней не побаял! — И вскинул кнут, придержав его над плечом, как обязательную угрозу.
Вася растерян, расстроен и оскорблен. Страшно мучается за маму.
— Дядь Вань, а можно я — за неё?
Бригадир удивлен.
— Ты — за плуг?
— Я.
— Но ты же дохляк! Куда тебе? Справишься, что ли?
Вася с достоинством:
— Я, хоть и тощий, а сильный!
Бригадир уступает:
— С кем и работать, не знаю. Ладно. Так и быть. Но смотри у меня! Спрашивать буду, как с мужика!
Вася и сам не думал, что может управиться с плугом. Идет, себе, по земле, присогнувшись, как древний пахарь. То и было приятно Васе, что было, кому за ним присмотреть. Рядом кто? Обутые в лапти труженицы-крестьянки, все, как одна, в мужских пиджаках, какие когда-то носили мужья, не вернувшиеся с войны, и теперь их одёжа легла на покатые женские плечи. Уж кто-кто, а они-то знали, как обращаться с конем. Не зря же они ему помогали, когда он впрягал свою лошадь в плуг, и шел за ним, чуя затылком их одобрительную поглядку.
От взрытой земли поднималась сочная свежесть. Рядом летали грачи. И солнце, причесывая коня, причесывало и Васю, и он осязал на своей грубо стриженой голове его мягкое трепетанье.
Колхоз был из слабых. Трактора не имел. И все полевые работы справляли кони. Три десятка коней. Одна треть из них тут, на самом ближнем к деревне поле.
Лениво и жирно струилась земля, обдавая духом благополучия. И кони, тащившие за собой плуги и бороны, были наполнены этим духом. До хлебной осени так далеко, однако они ее чуяли, и может, поэтому вид у них был уверенный и спокойный.
Не было мужиков. Находились они на других полях, где тоже царствовала работа. Здесь же, куда ни глянь, полотняные косынки. Вдовы, девушки и старухи. Старые сеяли хлеб, молодые — возле коней. У каждой из них страшный опыт, с каким они одолели войну, выдержав все ее вымороки и беды. И было колхозницам с их фантастически долгим терпеньем по-опекунски жалостно и приятно, что где-то рядышком с ними — молоденький пахарь. Такой неумелый, и в тоже время такой старательный и упорный. Усердный мальчик был весь просвечиваемый лучами, какие падали на него, как лучи товарищеской поддержки. И женщинам очень хотелось, чтобы был он около них постоянно.
Обед. Общество женщин, расположившихся на лужайке. У каждой по узелку, где молоко, хлеб, картошка и огурцы. У Васи же нет ничего. И он старается отделиться, делая вид, что слишком много поел с утра и теперь ничего не хочет. И еще ему надо спрятать куда-то свою усталость, которая так и взламывает суставы, так и гуляет по всем его сухожильям.
Однако нет на Руси таких женщин, которым неведомо чувство участия к человеку, который живет сегодня труднее других. Вася, как бы он гордо ни упирался, каким бы сытым себя не казал, так и так оказался среди колхозниц, будто сын среди матерей.
В глазах у женщин не только жалость, но и желание накормить парня так, чтобы исчезла с лица его худоба, чтобы ключицы его возвратились в грудь и так сильно не выставлялись. Понял Вася, что рядом с ним те, кого не надо остерегаться. Уселся в женский кружок. Ест, ест и ест, запивая еду молоком.
Обед подкрепил у парня все его жилочки и суставы. И ручки плуга, в которые он упирался, стали казаться ему податливее и легче. Он даже как-то по-новому ощущал свое тонкое тело. Словно было оно не только в нем, но и там, где прошелся с конем, оставляя вдоль борозды перевернутые пласты весеннего поля.
Вечером, сдав на конюшню коня, Вася едва не бегом торопился домой. Малышня, убивавшая после уроков ненужное время, окружила Васю, предлагая ему поиграть в тряпичный футбол. Отмахнулся Вася:
— Сегодня — никак!
— А чего? Почему? — прилипла, как мошкара.
Вася знает, как отмахнуться.
— Буду уборную чистить! Хотите — и вы?
Тут же все — врассыпную.
В доме — запах остывшей золы, сырая прохлада и тишина. Мать у Васи так с постели и не вставала. На табуретке пустые чашки, но лепешки не тронуты, как и утром.
— Мама? Э-э? Ты жива-а?
— Ага, — улыбнулась она.
— А чего колобашек-то не поела?
— Нет аппетита, — голос у мамы тусклый. — Жиденького бы мне.
— Чаю?
— Можно и чаю. А лучше б ушицы или куриного супу. Тут бы я ожила…
Мама еще не закончила говорить. А Вася уже сорвался. Лапотки по траве шорх да шорх. Спешит на реку. Успеть бы, пока среди матовых туч, как пузатый карась по траве, пробирается солнце.
Для рыбного лова вечер самый что ни на есть! Смуглые сумерки поглотили траву и кусты, и река схоронилась в них, как в засаде, блестя лишь в отдельных местах фиолетово-черными зеркалами.
Долго Вася ходил по суплесу, чавкая старенькими лаптями. Закидывал удочку то в быстринку, то в омуток под стайкой ракит. Поплавок или смирно стоял, или к берегу прибивался. Занервничал Вася. Всё зря. Возвращаться, видать, без рыбы. Как же быть-то ему?
Направился Вася домой. От расстройства забыл и удочку спрятать. Нес ее для чего-то с собой. До деревни с полкилометра, а было слышно, как по охлупням изб ходят, хлопая крыльями, вздорчивые вороны. Был бы Вася с уловом, они бы его встречали, перелетая с куста на куст, выпрашивая рыбешку. Вася сам их и приучил. Как-то раз кинул им парочку пескарей. И они, запомнив его, всякий раз, как идет он с реки, непременно бросаются встреч. Но это, когда он с рыбой. А без нее, они это чуют, даже перышком не колыхнут.
Подойдя к птичьей ферме, где стояла изба, а за ней, вдоль двора простиралась лавина кустов, Вася остановился. Привлекла его стайка несушек, почему-то не загнанная под крышу. Никого рядом не было. Вася почувствовал, как в груди у него шевельнулась охотничья дрожь. Стало холодно и опасно. Не мешкая, прошмыгнул к потемневшим кустам. Распрямился столбцом. Еще раз прошелся глазами по птичьему полигону. Нигде — никого. «Шевелись!!» — подогнал сам себя. Размотал на удочке снасть. Нацепил на крючок червяка. Размахнулся, закинув наживку так, чтоб она приземлилась в ногах у куриц.
Ползущего по земле червяка заметил петух. Кокотнул, предлагая его подбежавшей к нему пернатой подруге. Кура — не рыба. Раздумывать долго не будет. Хвать червячка бойким клювиком. Что и надобно было Васе.
Петух удивленно смотрел, как подруга его, проглотив червячка, вдруг, махая крыльями, побежала, пересекая куриный загон. А потом, ткнувшись грудью в забор, с криком вскинулась вверх — и в кусты, где ее кто-то, кажется, ждал.
Вася был при улове. Домой, чтоб никто его не заметил, шел затинной тропой.
Курицу он ощипал у себя во дворе. И живот ей вспорол, ибо, кроме червей, находился в кармане и нож-складенец. И зайдя на кухню, сразу же стал готовить похлебку.
Ужин был, право, царский. Мама даже с кровати встала. И, перейдя на кухню, склонилась, как и сынок ее, над горячей едой. Разговорились лишь после того, как опорожнили по тарелке. Мама расспрашивала, глядя на сына благодарственными глазами.
— Добытчик ты мой! Экой сладостью накормил! Кажися, и к жизни меня повернуло. Чего хоть ели-то мы? Петуха али куру?
— Куру.
— А откудов она?
— Тетя Ниса дала, — назвал Вася птичницу.
Мама удивлена.
— Кто бы подумал? У эдакой скряги? Зимой снегу не выпросишь. А тут целу куру?
— Она, мама, ногу сломала.
— Ниса — ногу?
— Да не, — усмехнулся сынок, — курица. Тетя Ниса не знала, куда ее, инвалидину, деть. А я как раз шел с рыбалки. Увидела, что иду без рыбёх, и сует ее мне: «Бери. А то пропадет!» Я и взял.
— Повезло нам с тобой! — рассудила мама. — Почаще бы эдакого везенья!
— Я и завтра схожу! — объявляет вдруг Вася.
Мама насторожилась:
— Как это завтра?
— А так. У нее и вторая курица худо ходит.
Подозрительно маме:
— И она, что ли, ногу сломала?
Вася с готовностью объяснил:
— Не ногу, а позвоночник. Доска там у них, видно, с крыши упала. Одной, значит, — ногу, второй — позвоночник.
— Ну, Вася! Ты что-то не то говоришь. Не ходи! Пусть даже и позвоночник. Срамно, когда подумают о тебе, как о каком-нибудь попрошайке.
— Не подумают, мама, — уверен Вася. — Просить-то я у нее не буду. Но взять возьму, коли будет давать. Я ведь снова пойду на рыбалку. А рыбу, если даже и наловлю, оставлю воронам. Чтоб без рыбы меня увидела тетя Ниса. Иначе куру отдаст другому. А я хочу, чтобы — мне!
— Ой, гляди! — Мама чувствует: сын не всё и не так говорит, как было. Однако не смеет его пенять. Время трудное, не для тех, кто смирён. Для бывалых оно. И для тех, кто умеет быть ловким и в любых переливах его вылезать сухим из воды. И отец у парня был тоже хватом. В колхозе заведовал всеми амбарами и складами. И не мог допустить, чтоб семья его в чем-то нуждалась. Поворовывал. Но умело. Никто ни разу не уличил. И теперь бы таким, наверно, остался, если бы не война.
Утренний стук кнутовищем по окнам, каким бригадир поднимал людей на работу, миновал пятистенник, в котором жили Вася и мать его Анна Павловна Фирулёва.
Вареная курица выправила хозяйку, и она встала рано. Разогревала куриный суп. Пекла колобашки. Ставила чай.
Вася тоже проснулся ни свет, ни заря.
— Мама, ты разве поправилась?
— Стою на ногах. Значит, всё у меня хорошо. Пойду на работу.
— А я?
— А ты никуда. Эдако дело вчера своротил. Пахал цельной день. Ведь ты не мужик ещё — недоросток. Пусть твои косточки отдохнут.
Мама ушла, а Вася остался. Он и вправду чувствовал кости свои, как они тупо ныли, жалуясь на усталость.
Полдня провалялся Вася в кровати. Полдня ходил, слоняясь по дому. Доел остальную курицу, запивая ее бульоном. Когда увидел пустую кастрюлю, то испугался. «А маме-то я, почему не оставил? Ну, и обжора. Придет с работы. Поесть бы чего? Ну, палки гну. Сам налопался, как буржуй. А хозяйка чего будет есть?»
Решил — на реку. Удочку взял. Нарыл червяков. И только видел его. Был в деревне, и вот в перелогах — в заросшем кустами запущенном поле. Тропинка вела через птичник. Вася не мог удержаться, чтоб не взглянуть на птичий загон. Белое облако кур. Вчера их было с десяток. Сегодня же все, наверное, сто.
Вася заволновался. Нет никого. Почему бы вновь не попробовать на удачу? И опять — к знакомой засидке, где мелкие ольхи да ивнячок. Размотал свою снасть. Наживил червячком. Размахнувшись, закинул в самую гущу куриных спинок.
Почувствовав тяжесть в руке, поволок на себя, наблюдая за белой несушкой, как она, растопыря лохматые крылья, шла спотычливым скоком к нему, то и дело падая грудью на землю. Поднял Вася свою добычу, переведя через доски забора с той стороны на эту, снял с крючка и уселся на курицу так, что крылья и кости ее затрещали.
— Кто такой? — раздался над ним женский голос.
Вася забыл, как его и зовут, настолько сильно перепугался.
Встал с неподвижной курицы, тут же почувствовав сильные пальцы, которые взяли его за ухо и повели за собой.
— Теть Нис, — пискнул Вася, жалобно выкривившись в лице, — я не хотел…
Ниса шла по деревне с занятыми руками. В одной — мальчишечье ухо, в другой — лапки курицы, голова и крылья которой то и дело опахивали дорогу.
На улице — пусто. Лишь около лавки встретилась им под платком шалашиком, в вязаной кофте старая девушка Капа, шедшая с поля, где сеяла с бабами яровые. Перекрестившись, спросила:
— Это чего такое?
— Да вот, — ответила Ниса, — хорька поймала. Веду на расправу. Сколь стоит нонь курица — знаю. А сколь хорёк — не пойму. Пусть в конторе его оценят.
— Да ведь больно ему! — вступилась за парня Капа.
Косынка на голове у Нисы так и взметнулась, настолько резко она повернулась к Капе, окинув ее осуждающим взглядом.
— А курице — что? Не больно? Он-то живой! А она?
— Господи! — Капа всплеснула руками. — Разве так можно? Сравнивать курицу с человеком?
— Это не человек, — отрезала Ниса, — это поганая кость от поганого человека.
В контору Ниса вошла разрумянившейся от злости. На косточки счет на столе, за которым сидел с голой, как яйцо, головой бухгалтер Жучков, швырнула тяжелую курицу, а Васю с распаренным ухом, толкнув его в спину, передала бригадиру Содомкину, раздраженно сказав:
— Делайте с ним, что хотите. На птичнике у меня пропало 12 кур. Думала, что хорек. А это вот он! — Тонкий палец ее клюнул парню в лицо, и Вася еле успел от него отклониться. — Только что поймала. Застала с удочкой.
— Двенадцать куриц, — бухгалтер поднял широкое с бледной кожей лицо, переводя глаза с Нисы на Васю, — понятно. Будем высчитывать из заработанных трудодней. Мать-то как у тебя зовут?
Вася был не в себе. В голове его, как и в теле, взламывая сосуды, колотилась тяжелая кровь, в которой, казалось, сидел лютый грешник и возвещал на весь белый свет: «Ты теперь вор! Погубил двух несушек, а ответишь за все двенадцать!»
Бухгалтер, блестя голым черепом, недовольно спросил:
— Глухой, что ли? Матерь, спрашиваю, как звать?
Вася молчал. Еще этого не хватало, чтобы он назвал свою мать. Однако ответил за парня Содомкин:
— Анна Павловна Фирулёва.
Бухгалтер, стремительно записав, объявил:
— Вот и высчитаем с нее!
Бригадиру такое решение показалось неверным. Подошел к стене, где рядом с катушками, на которых висели три пиджака, приютился и телефон.
— Звоним в город, — сказал, потянувшись к железной ручке. — Милицию вызываем! Парень колонию заработал. Так пусть в колонии и сидит!
Открылась дверь из другой половины конторы. В ней — огромный, в поношенном френче, на двух деревянных ногах — председатель колхоза Великопятов.
— Отставить! — Голос его хрипловатый и злой. — Ты, Содомкин, не суетись! Больно, смотрю, ретив на расправу! Паренек согрешил. Так уж что — и в колонию сразу?
— Весь в отца, — заспорил Содомкин, и от глаз его, спрятавшихся в морщинах изрядно поношенного лица, неряшливых бакенбардов и небритого со щепоткой волосиков подбородка, будто из погреба, потянуло сырой остудой, — тот такой же хорек. Сколь добра выудил из колхоза.
— Не трожь убиенного на войне! — остановил Содомкина председатель. — Не забывайся. Мы-то с тобой оттуда вернулись. А он?
— Все равно. Не мной сказано: какой род, такой и приплод.
Великопятов поотвернулся от бригадира, забирая взглядом стол бухгалтера с мертвой курицей, похоронно застывшую Нису и Васю, чье худенькое лицо пылало от унижения.
— Поживем — увидим, — сказал он, переступая с одной деревянной ноги на другую. — От яблони — яблочко, а от ели — шишка. Но и шишка бывает в прибыток, коли к делу ее применить. Паренек согрешил — так и будет свой грех искупать. Но не там, где чужая земля, а здесь! Где его мать, и где мы! А исправляться он будет через работу. У нас тут ее через край. Верхом на лошади можешь?
Вася вздрогнул. Председатель спрашивал не кого-нибудь там, а его. Неужели ему повезло? И его в колонию не отправят?
— Конечно! — ответил он, освобождаясь от напряжения.
— Значит, с завтрашня дня, — добавил Великопятов, — ты — подпасок! Будешь пасти колхозных коров! Или ты не согласен?
— Согласен! — Вася сиял, но сиянье свое скрывал, удерживая его, чтоб оно не полезло через улыбку.
— Ой, не знаю! — сунулся бригадир. — Кадр, да не тот. Боюсь, как бы он и корову какую на удочку не словил.
— Прекратить! — осёк Содомкина председатель и, прикоснувшись к Васиному плечу, подтолкнул его к бухгалтерскому столу. — А куру себе забери! В счет твоих будущих трудодней.
В груди у Васи тихое ликованье. Дорогу в дурную колонию взяли и поменяли ему на дорогу домой.
Шел Вася к дому, чувствуя, как ползет по его лицу улыбка освобождения от подмявшего его под себя животного страха. Запах травы и осиновых дров. В воздухе вьются проворные ласточки, бодро гоняясь за комарами. Неизвестно откуда взялась говорливая малышня. Облепила Васю со всех сторон. И спрашивает с азартом:
— Курицу-то кто тебе эдак расколошматил?
Вася знает, что говорить.
— Хорек!
— А ты его видел?
— Еще бы!
— Он чего? В деревне у нас живет?
— Жил. Теперь с ним покончено.
Вася врал. И врал с удовольствием. Впервые в жизни враньё показалось ему приятным.
— Васька, давай поиграем в ляпы?
— Не могу! — отвечает Вася с достоинством. — Завтра мне на работу.
— Ух ты-ы! Работу! А на какую?
— Верховым. Буду колхозных коров стеречь от волков. Сам председатель меня направил.
О, как завидовали ему его приятели-малолетки! Словно стал в их глазах он на несколько лет солиднее и взрослее.
Вечерело. К деревне с колхозных лугов побежал низовой ветерок, принося свежину наливаемых трав. Пролетел козодой. Мелькнула, вытаяв, спинка луны, постояла секунду, шаря над облаками, и тихо скрылась, словно кто ее вызвал к себе.
Мама, как и вчера, удивилась, увидев в руках у сына поверженную несушку.
— Опять, что ли, Ниса?
— Не-е — председатель!
— За что-о?
— За то, что с завтрева дня я стану работать подпаском. И курица эта — в счет моих будущих трудодней.
— Слава те, Господи! — Мама перекрестилась. — Двое работников в доме. Теперь-то мы уж не пропадем!
— Ни за что! — согласился с ней сын.
Занавесок на окнах не было. Потому и видна была ночь во всей своей прелести даже с кровати. Вася долго не мог заснуть. Лежал на кровати с задумчивыми глазами. Слишком значительным было то, что сегодня произошло. Его застигли на воровстве. Собирались в милицию сдать. Но не сдали. Было ему взволнованно. Он ощущал необъятную ночь. Она шла на него и шла, не умея остановиться, да так, что и сам он стал этой ночью, захватившей в себя всю деревню, и погост на Белой горе, и огромное мутное небо, а где-то в далеких его тайниках и того, кто всегда видит землю, выбирая на ней самых-самых незащищенных. «Это Бог», — почему-то подумал Вася, улыбнулся, вздохнул и спокойно заснул.