Сергей Багров ВЫСОКОЕ ПРЕБЫВАНИЕ
Вспоминая Виктора Астафьева …
Деревня Сибла. Что в ней такого? Да ничего. Жизнь, хоть и не бойко, но шевелилась. Была когда-то здесь и конюшня, и ферма, где доярки доили колхозных коров. Были и конюх, и бригадир. Были и бабушки с дедами, и шустрые ребятишки. Но самое примечательное было то, что лет за 40 тому назад жил здесь писатель Виктор Петрович Астафьев. По утрам он по пояс высовывался в окно. Дышал кедровым ароматом. Возле дома его благоухал пышный кедр. Шишек на нем еще не было. Но тёмно-зеленые ветви его были в наливе, иголки, вытянувшись по ветру, мягко шептали: «Потерпите. Появятся и цветы, а в них — пузатенькие орехи».
Кедр этот Виктор Петрович в Устюжне заказал, где по сей день бытует богатый кедровый заповедник. Привезли его за 300 без малого верст. Братья Смирновы Иван с Алексеем, ставившие Астафьевым изгородь на усадьбе, заодно и саженец посадили.
— Расти, как в Сибири, — улыбнулись Астафьеву — Но, чтобы не в холостую. С шишками! В смак!
Сколько лет пролетело с тех пор! Кедр раздался в бока, поднялся и в высоту, обогнав в росте местные сосны. И шишки стали проблескивать меж иголок.
Рядом с Сиблой за километр через мелкий лесок, ручеек и поле разместилась деревня Стегаиха, травяная, веселая, с несколькими садами, в которых летают смелые трясогузки, оберегая яблони от ворон. Здесь когда-то я жил, как дачник. Из окна моего пятистенка виден был и Астафьевский пятистенок. Иногда я его рассматривал из трубы полевого теодолита, который мне одолжал приезжавший из Харовска землемер, проводя за деревней съемку сельхозугодий. В 24 раза увеличивала труба, так что я мог в подробностях рассмотреть то, что творится не только в усадьбе Астафьева, но и в самом его доме. Пару раз я, наверное, наблюдал, как хозяин, раскрыв окно, усаживался за стол и писал. Хотел бы я прочитать то, что пишет он в эту минуту. Однако не мог. Не хватало в трубе той самой силы, какая дала бы возможность читать без напряга за километр. Зато хватало ее, чтоб я увидел писателя в поиске слова. Сосредоточенное лицо, плечи, покрытые майкой, взъерошенный гребень волос и рука, которая то и дело взлетала над головой, выражая писательское волнение.
От продолжительного сиденья Астафьев, как правило, отдыхал на Кубене. Обувал сапоги сорок второго размера, в руку — спиннинг и спускался ложбинкой к ольховым кустам, сквозь которые скрытно поблескивала река, играя выплеском брызг, песчаными мелями и камнями. Хотелось выйти из пресного состояния. Войти — в плодотворное, бурное, готовое к поиску ярких картин, где и скрывается мощное слово. Потому-то Виктор Петрович потом, в той же Сибле, открыв окно, и напишет свою молитву, выразив словом всё то, что таила в себе душа. Напишет про лошадей, проступающих сквозь туман. Про то, как заслышав шуршанье травы, заскрипит коростель, торопясь со всех своих лап к скрывающейся подруге. Про доцветающую рябину. Про то, как сегодняшнее, обнявшись с забытым, уходит туда, где когда-то, как в первый день, пробуждалась земля, наполняя реку и берег зеленым трепетом и смущением.
Природа подарила Астафьеву многие дни высокого пребывания между божьей землей и божьими небесами. Не случайно все рассказы его, все повести с их певучим астафьевским языком, проникнуты задушевностью и глубокой славянской тоской. Как если бы где-то рядом на берегу полноводной реки сидит, укутанный травами пастушок и дует в дуду. О чем это он? О родине, которой он признается в чем-то тайном и сокровенном, без чего не прожить ему даже и дня.