Вологодский литератор

официальный сайт
31.10.2018
0
363

Л.Г. Калачёва ВОСКРЕСЕНИЕ НА ШЕКСНЕ К столетию со дня рождения поэта и воина Владимира Степановича Калачёва

Владимир Калачёв родился в крестьянской семье 3 ноября 1918 года. Его родители жили в деревне Квасюнино пришекснинского района Ленинградской области (ныне это Шекснинский район Вологодской области. Детство Володи прошло в тяжёлые годы коренной перестройки традиционного деревенского уклада, однако, слава Богу, было оно согрето семейным теплом.
К весне 1933 года разруха от коллективизации в северных русских деревнях дошла до края бездны. Но и на краю бездны, заглянув в неё, не потеряли мужики головы и сохранили живую душу. Особенно яркой свечой горела душа у крестьянских детей, рождённых в годы войны, революции и разрухи. Через этих крестьянских детей Русь выживала и снова воскресала, распятая на кресте двадцатого века.
Степан и Надежда воспитывали пятерых детей. Старший, Анатолий, уже учился в педучилище в Череповце. Второй сын, Владимир, собирался последовать за горячо любимым старшим братом. Оба писали стихи, знали не только Пушкина, Лермонтова и Блока, но и помнили наизусть и пели стихи Клюева и Есенина. «Откуда это у моих детей?» – спрашивала себя не раз Надежда. И всегда молчаливый Степан отвечал: «От Бога!»
А Владимир, философствуя в свои четырнадцать лет, писал:
Родился я в голодный год.
Полон страданий и невзгод.
Но годы шли. Хоть тихо я
Но всё же рос. И мне поля
Любимым верным другом стали …
Иногда он пугал родителей и сестёр недетскими пророческими стихами. Вот одно из них:
Я уйду… Как берёза по ветру
Золотые листья роняет.
И угасну по раннему утру,
Как по утру звезда угасает.
На дороге захоженной мост
Чаща ив закрывает, звеня.
Вы свезите на старый погост,
Под крестом положите меня.
Пропоёт обо мне лишь во ржи
Лебеда в предосенней тоске.
Прокричат журавли у межи
На холодном безмолвном песке.
Мужики, оставшиеся в деревне после коллективизации, решили: первое дело – надо детей от голода спасать. Председатель предложил устроить так называемые «ясли», в которых удалось в эти тяжёлые времена спасти от голодной смерти многих детей, начиная с действительно ясельного возраста и кончая шестнадцатилетними, которые одновременно выполняли роль и детей и нянек. А воспитателем был здесь сам голод. С его помощью и поддерживалась безупречная дисциплина и неукоснительный порядок. Перед началом трапезы за длинным деревянным столом в бывшем доме богатого мужика Демидова, погибшего в первые годы революции, крестьянские дети, маленькие и большие, сидели смирно. Бойкая девушка Фрося, раздавая миски и ложки, командовала: «Что молчите? Запевай!» И первая начинала:
Мы кузнецы, и дух наш молод.
Куём мы счастья ключи.
Вздымайся выше наш тяжкий молот,
В стальную грудь сильней стучи, стучи, стучи…
И при словах «стучи, стучи, стучи …» все дети начинали стучать, кто ложкой о миску, кто ладонями по деревянному столу. Всеобщий восторг нарастал… И действительно, казалось, что они были счастливы в этот миг, несмотря на истощённые лица и тонкие ручки и ножки. Как же не радоваться? Ведь сейчас дадут есть! Обед состоял из каши и кружки молока! Дома давно этого не было…
Заведовала этими «яслями» Надежда, которую на этот пост выбирали всем миром: надо было, чтобы человек был честный, добрый и заботливый. Таких баб было много в деревне. Но выбрали её – как более образованную (читать и писать умела) и с твёрдым характером.
Муж её Степан, мужик работящий и смирный, тем временем спасал оставшийся скот: под его командой ездили в лес рубить ветки, мельчили их и парили в больших котлах. Тем и кормили весной бедных коровушек. Так проходила весна, а осени в деревне теперь были тоже невесёлыми.
Вспоминая деревенские вёсны прошедших лет, Владимир с болью в сердце сочинял такие отроческие стихи:
Шелестит листами тополь,
Звуки гаснут на ветру.
Кобелиный слышу вопий
По весеннему утру.

Мне знакомы эти звуки,
Песню слышу о былом.
После долгих дней разлуки
Посетил я отчий дом.

Это в прошлом мае было,
Это милая пора.
Кобели встречая выли
У заросшего двора.

И мои односельчане
Тихо кланялися мне.
Поклонился старой бане
И овину на гумне.

Но не вижу только межи
У зелёного конца.
«Тятя, наше поле где же?»
Дрогнул голос у отца:

«Наше поле запахали
Новой лошадью стальной»
…Рано росы отблистали,
Отгорел закат ржаной. …
Временами наваливалась на Надежду и Степана чёрная тоска-кручина, но тужить было некогда: и день и ночь в работе и в заботе. Согревала родительское сердце и надежда на старшего сына: закончит скоро Анатолий училище, глядишь, и в люди выйдет.
Вот уж долгая голодная и холодная зима за плечами, март наступил. Солнечным деньком ехал Степан из леса с ветками на коровник. Видит – председатель к нему бежит, кричит издали: «Степан! Зайди сейчас ко мне!» Слез не спеша с саней, обмёл валенки на крыльце, зашёл в контору к председателю. А тот: «Степан! Вот телеграмму тебе свояк из Череповца прислал» — и замолчал, будто слова в горле застряли. Взял молча Степан клочок бумаги и прочитал: «Ваш сын Анатолий умирает от воспаления лёгких в больнице. Срочно приезжайте. Иван». Степан опустил голову, постоял молча да так и пошёл ни слова не говоря на улицу.
Слух раньше его принёс в дом страшную весть. Дочери-подростки плакали, маленький Коля им вторил, Владимир сидел под иконами, уткнувшись головой в руки. Надежда с потухшими серыми глазами на красивом тонком лице уже собиралась в дорогу. Кому же, как не матери, быть рядом с сыном в последние минуты его жизни! В избу начали собираться родственники и соседи. Решили, что повезёт Надежду в город её брат Андрей, а Степан останется дома с детьми и хозяйством.
До города было вёрст шестьдесят, но мартовская дорога уже сильно растаяла и превратилась в рыхлое месиво, поэтому добрались до Череповца только на следующий день к вечеру. В приёмном покое городской больницы ей холодно сказали: «Ваш сын умирает, но посторонним вход воспрещён. Карантин». Как ни умоляла врача, как ни плакала – не дали побыть матери у постели умирающего сына! В изнеможении устроилась она в коридорчике на полу, ожидая утра и страшных вестей. Сердце замерло и, казалось, превратилось в лёд … Рано утром вышел врач, поморщился и сказал, глядя в сторону: «Ваш сын умер в двенадцать часов ночи. Можете забрать тело».
Хоронить Анатолия повезли в деревню. Весеннее солнце беспощадно слепило глаза, снег за прошедшие сутки почти полностью стаял с дороги, и лошади, всхрапывая и кося глазом, с трудом тащили тяжёлые дровни с гробом. К вечеру, совсем выбившись из сил, завернули к дому, стоящему на окраине деревни недалеко от Шексны, покрытой набухшим, потемневшим льдом. Тревожный ветер гулял на просторе речных далей, безжалостно рвал и теребил ветви прибрежных ив, берёз и тополей.
Робко постучал в двери кнутом Андрей. Через минуту в окно выглянула немолодая женщина, осмотрела внимательно Надежду с братом, дровни с гробом и пошла открывать двери. Вошли в избу, перекрестились на образа и перевели измученный взгляд на хозяйку. Та всё поняла, и когда, наконец, Андрей выдавил из себя фразу: «На санях не добраться. Надо за телегой ехать …» – она тихо ответила: «Гроб на дровнях поставим в сарай, там у нас теперь чисто. А ты, милая, пока у меня поживи. Даст Бог, мужик-от скоро с телегой вернётся».
Андрей быстро распряг лошадь, попоил, покормил её сеном и, не дав как следует отдохнуть себе и ей, в ночь отправился верхом дальше.
Надежда, казалось, с трудом понимала, что вокруг происходит. Она на всё смотрела с мёртвым равнодушием. Мария, так звали хозяйку, ни на минуту не спускала с неё глаз, нянчилась с ней, как с ребёнком. Прошли ещё сутки, в течение которых Надежда просидела у окна, неотрывно глядя на реку. На попытки хозяйки разговорить её, заставить вместе поплакать и облегчить тем ношу непомерного горя, она или отмалчивалась, или говорила всегда одну и ту же фразу: «Паренёк-то мой в городе холодал и голодал, вот и помер». На второй день утром, когда Мария уходила за водой на колодец и немного задержалась с любопытствующими соседками, объясняя им, кто и зачем у неё остановился, Надежда вышла из дома и быстро пошла по тропинке к проруби. Мария с высокого берега издали увидела её, бросила вёдра и кинулась за ней. Догнала у самой кромки чёрной полыньи … Чтобы не вспугнуть, тихо подошла сзади и ласково взяла за руку: «Надя! Вспомни о своих деточках! Ведь их у тебя ещё четверо! Не осироти бедных». Надежда вздрогнула, словно просыпаясь, неимоверным усилием заставила себя отвести непослушные глаза от бездны и посмотрела на плачущую Марию. А та ей опять: «Пойдём, милая в дом, погреемся чайком». Послушалась как-то бессознательно и почти равнодушно, побрела назад.
Вернувшись в дом, Мария посуровела и сказала Надежде проникновенно: «Велико твоё горе, матушка! Но вспомни Богородицу и её слёзы у креста распятого Сына!» После короткого молчания продолжила: «А сынка своего отпоёшь в церкви, как приедете. И возьмёт Христос к Себе твоё невинное чадо. Только молись Спасителю». Надежда начала едва заметно оживать, взглянула на иконы, рука сама начала креститься по давней, тысячелетней привычке всех русских женщин. Из глаз полились слёзы – и обе женщины, упав перед образами, тихо заплакали. Впервые за все эти страшные дни…
Ещё одни сутки миновали. Как родная мать, выхаживала Мария свою незваную гостью. Слёзы сменялись разговорами, в которых в основном говорила хозяйка, а гостья только слушала и лишь изредка что-то отвечала. Наконец, христианское смирение кроткого сердца Надежды победило открывшуюся перед нею бездну отчаяния. Она нашла силы встретить приехавшего на телеге мужа. Твёрдо стоя на ногах, нашла слова, чтобы смягчить первый страшный удар встречи мужа с мёртвым сыном.
Вернулись в родное Квасюнино и похоронили юношу на заречном кладбище, недалеко от белокаменной церкви, в которой его и отпели, как отпевали до этого всех его предков последние триста лет.
Весна, лето и осень прошли в безутешном оплакивании погибшей молодой жизни. Но тайна смерти равносильна только тайне рождения новой души. После смерти брата Володя стал часто задумываться, погружаясь в какие-то пока неясные грёзы и образы. В пятнадцать лет, когда сердце страстно рвётся вперёд, неудержимо спешит навстречу неизвестному, страшно испытать внезапную остановку стремительного полёта, резкий разрыв, казалось, извечно прочной цепи жизни. И тогда вдруг душа погружается в сон наяву, то есть летит в таинственном пространстве духа:
Сон
Посвящается дорогому Толе.
Светит месяц, светит ясно.
Звезды жемчугом мерцают –
Образ Толи посылают.
Взмыть хочу … но всё напрасно!
Вдруг поднялся. Полетел
В изумрудное пространство,
Жизни лучшее убранство.
Тихо. Песенку запел.
В синей дымке я заметил:
Кто-то машет мне рукою.
Сонной я поник главою.
Взгляд приветливый он бросил –
Мне застлал глаза туман,
Слёзы градом покатились,
А уста в лёд превратились…
Сон ли это? Иль обман?

В начале октября, перед Покровом, решили последний раз перед зимой побывать на могиле Толи, отслужить в церкви панихиду. Переехали на пароме по тёмной осенней воде Шексны и пошли к Чёрному озеру, где стояла старинная белокаменная церковь и при ней располагалось кладбище. Места эти издавна были овеяны таинственными легендами о святом пустыннике Антонии, на его мощах и была позднее построена церковь. Поэтому и назывались эти заречные лесные места пустынью. После литургии и панихиды в церкви, страшась смотреть на свежую могилу родного человека, долго стояли, растворяясь душой в печальной тишине осеннего кладбища и обступивших его со всех сторон облетающих лесов. Наступил краткий миг умиротворения. Зазвонил на колокольне одинокий колокол.
В тот же вечер Володя написал стихотворение, над которым потом долгие годы проливала слёзы его мать. Предчувствия не обманывали поэтическую душу юноши. Вот это стихотворение:
Завещание
Как умру, вы меня схороните
На кладбище пустыни сырой.
Рядом с братом средь белых берёз
положите
Увядающей ранней порой.
Положите к востоку главою,
Чтоб мне видеть, как солнце взойдёт.
И с весёлой, румяной зарёю
Кто-нибудь на могилу придёт.
На могиле насыпьте повыше
Круглый холм из сырого дерна.
И не будет спокойней и тише
Моего бесконечного сна.
Дикий камень на холм положите,
Будет славный мне памятник он.
И осенней порой навестите,
Как услышите утренний звон.
Звоном утренним, ранним, весенним
Будет чувства иные будить.
Нет, не буду ночами осенними,
Как таинственный призрак, бродить.
Когда тишина и покой вечности настигает юную душу, у неё вдруг открываются духовные очи: она прозревает. И тогда рождаются такие стихи:
Июньское утро
Разбуди меня завтра рано,
Только птица чуть песнь запоёт,
Когда в синем и бледном тумане
Свет июньского утра блеснёт,

И не трудится в поле крестьянин,
И не гонит стадо пастух.
Пробужусь я от сладких мечтаний.
Пока звёздный свет не потух
И по рани зарёй золотистой
Не осветится спящий восток,
Пока капли росы серебристой
Не уронит дорожный листок.

И пока петух белокрылый
Не встряхнёт крылом ночи сон,
Не раздастся так сердцу милый
Старой церкви протяжный звон,
И над тихой, спящей рекою
Не рассеется бледный туман, —
Я восстану бодрой душою –
И развеется ночи дурман.
Родные стали замечать, что Володя даже внешне изменился: глаза смотрели как-то вглубь себя и одновременно вдаль, он стал собранным, не по-детски сдержанным.
Перед ним по-новому открылась пронзительная прощальная краса родного края:
Люблю тебя, о, край мой синий,
С немою тишиной болот,
С сухим плетнём перед овином,
С крапивой жёлтой у ворот.

Люблю, когда у наших окон
Блестят листвою тополя,
Когда с цветущею осокой
Шумит по утру конопля.

Где брюквы голубая тина
Плетень широкий сторожит,
Где на заре перед овином
Овёс ромашкою звенит.

Вдыхать люблю я в день осенний
Дремоту жёлтой лебеды,
И над уснувшею деревней
Тальянки звонкие лады,

И по утрам над крышей ветхой
Берёзовую гарь печей.
И грезит с ивовою веткой
Дощатый мост через ручей.

И грезит месяц о прошедшем
Над далью синею полос.
Грустит о страннике ушедшем
Цветущая листва берёз.

Соломы нежное дыханье,
Всегда немая ширь полей,
Коней предутреннее ржанье
И крик осенних журавлей.

Когда весёлой песни голос
Звенит в нескошенной траве
И ветер треплет мои волосы
На бесталанной голове.

Где в утренней, дремотной рани
Когда-то песни пелись мне,
Желтеют осенью багряной
Скирды соломы на гумне.

Люблю я песнею весёлой
Дремотный лес оповестить.
Широкие поля и сёла,
Я не могу вас не любить!

С черемухой цвести я буду,
Её молчанью научусь.
И вижу я везде и всюду,
Тебя, берёзовая Русь.
Владимиру открылась сила и мощь родимой земли, её живые ключи:
Ключ студёный, ключ холодный,
Напои водой меня.
Под листвою прошлогодней
Ты бежишь, струёй звеня.

Напои дыханьем лета,
Блеском солнечных лучей,
Ночью, днём и на рассвете
Тихим трепетом речей.

Напои водой игривой
Поздним вечером коня.
Пусть тряхнёт он белой гривой,
Золотой уздой звеня.

Он помчит меня далёко,
Пыль взовьёт из-под копыт.
Поле синее широко,
Даже конский глаз не зрит …

Пробегает через ниву
Серебристый ключ в реку.
Так неси же конь игривый,
Бей копытом на скаку.

Радуйся дыханью лета,
Блеску утренней травы.
Пропою я на рассвете
Песню светлую души.
Как-то приехал летом из Череповца дядя Владимира. Иван Феофанович приходился Надежде братом. Это был крестьянский сын-самородок, которому ещё до революции удалось закончить Московский университет. Получивший прекрасное образование, трудолюбивый и неизменно тихий и скромный, он женился в 1919 году на умной, образованной девушке из старинного дворянского рода, укрывшегося от бури революционного Петрограда в тихом провинциальном Череповце. В его семье все любили поэзию, музыку, сами сочиняли стихи, пели.
Он преподавал в педагогическом училище, но родные места не забывал. Однажды вечером, после прогулки, сидели гости на крылечке и разговаривали с деревенской роднёй, любуясь закатом, полыхавшим над полями и лесом. Незаметно речь зашла о поэзии. Гости, уже зная, что Володя пишет стихи, стали его расспрашивать, как это вдруг проснулся у него поэтический дар, попросили прочитать что-нибудь. И вот юноша начал:
Я подслушал песни эти
В нежном шёпоте берёз,
Вешним утром на рассвете
В серебристом блеске рос.

Напою слова сияньем
Ранней утренней зари.
В свежем трепетном дыханье
Тихо грезят пустыри.

Хорошо петь утром вешним,
Когда в грусти сердцем чист.
Мне про мир иной, нездешний,
Придорожный шепчет лист.

И ручей мой серебристый
Звонок, весел, говорлив.
Он звенит в траве росистой,
В голубом покое нив.

Ранним утром при дороге
В грусти ивы отцвели.
К одному концу в тревоге
Все дороги жизни шли.

Простираю в грусти взоры
На несжатой полосе.
Дремлют ветхие заборы,
Лебеда звенит в овсе.

Я покину это поле
У зелёного конца,
Нагрущусь наутро вволю
У дощатого крыльца.
Всех сидевших на крыльце прочитанные стихи пронзили, как родная музыка, способная всколыхнуть сокровенные глубины души. Иван Феофанович, вытирая непрошеные слёзы, проговорил сестре: «Да, Надюша, наберись мужества. Тяжело на Руси быть матерью крестьянского поэта …». Все молчали, переживая услышанные стихи и слова Ивана Феофановича …
Володя вдруг неожиданно поднял опущенную голову и начал отрешённо:
Я из тех, что недавно ушли
В мир иной, беспредельный и вечный.
До меня на заре отцвели
В нежной грусти берёзы-свечи.
Ранней осенью жёлтые листья
Облетают с посохших дерёв.
И в осеннем ветреном свисте
Чуть слышны переборы слов.
Вянет, вянет трава пожелтелая,
И качается ветхий забор.
Сыплет листья глава облетелая,
Пережитым туманится взор.

… Отзвучали песни ваши
В звоне веток отцветших берёз.
Над просторами чёрных пашен,
На межах пожелтевших полос.
Но под вечер синий, весенний
Ваших песен звучат бубенцы.
Только Клюев, Орешин, Есенин
Над родными полями певцы.

Ах, поля, перелески, заборы,
Я хотел бы петь, жизнью горя.
Да моя в белый вечер скоро
Догорит золотая заря.
Мать затревожилась: она не воспринимала стихи сына как поэтическую условность и не знала, что тему ранней смерти в творчестве юных поэтов принято называть штампом романтической поэзии. И через несколько лет оказалось, что она – единственная из слушателей – поняла стихи сына в истинном их пророческом смысле. Ивану Феофановичу тоже стало не по себе. Он вздохнул и сказал: «Прошу тебя, Володя, не называй имена этих поэтов, когда будешь учиться в городе, при чужих людях. Это опасно теперь».
Осенью Володя стал учиться в педучилище. Череповец был тогда небольшим городом, но уже успел приобщиться к новой советской культуре, к поэзии новых советских поэтов. Володя пишет новые стихи, в которых намечается противостояние разных культур, разных миров. По образному строю мыслей и по оценке сегодняшней России его стихи перекликаются с поэзией Николая Клюева. Видимо, сборники стихов уже арестованного и сосланного в Сибирь поэта ещё не успели изъять из библиотек провинциального городка. Бережно хранились стихи опального поэта в домашних библиотеках и в памяти студентов – в основном деревенской молодёжи.
Владимир чувствовал духовную связь с этим поэтом. Удивительный факт: когда арестованный больной Клюев проводил свои последние дни перед расстрелом в тюрьме Томска, другой, ещё совсем юный, деревенский поэт на другом краю России посвящает ему стихотворение, которое начиналось так:
Твой бревенчатый дом пошатнулся,
Затворилось с дороги окно.
Синий вечер тебе улыбнулся
И ушёл далеко за гумно.
…..
Предчувствие, что Клюев погиб (вестей о нём не было) сквозит во всех строках этого стихотворения:
Отцвели Заонежские травы,
Прозвенел голубой ледоход.
Догорающей меркнущей славы
Золотой догорает киот.

И не звать тебе славу, не кликать.
Только бархат зелёных мхов
С розоватою росной брусникой
Приласкает тоску стихов…..

А заканчивалось это стихотворение Владимира такими словами:
Увядающей, стихнувшей славы
Золотой догорает киот.
……………………………………
Не шумите леса и дубравы —
Новый с поля поэт придёт.
Это стихотворение-реквием было написано Владимиром 11 октября 1937 года, а Клюев был приговорён тройкой НКВД к «высшей мере социальной защиты» 13 октября и убит через десять дней.

* * *
В те годы, когда уничтожалась духовная культура деревни и её «последние поэты», вдруг начал бурно развиваться новый деревенский фольклор: крестьяне и их дети стали писать стихи, повторяя в них, с большею или меньшей степенью оригинальности и талантливости, образы и поэтические мотивы любимых поэтов – Есенина и Клюева, Обычно считают, что поэзия профессиональных поэтов, как полноводная река, питается многочисленными ручейками народной поэзии, устного народного творчества. Так оно и есть, но в тридцатые годы реку поэзии пытались повернуть в новое, искусственное русло, в страну коммунистических призраков и идеологических химер, то есть в никуда. Вот тогда и воскресла пленённая река в многочисленных тихих, но чистых ручейках: народная поэзия – в поэтах- крестьянах. В одной только деревне Квасюнино можно было насчитать более десяти поэтов. Кроме Владимира, стихи писали его брат Анатолий, двоюродные братья, муж его тёти Марии. О последнем особенно следует сказать. Деревенский мужик, выучившийся грамоте, Александр Тихомиров ещё до революции собрал большую интересную библиотеку, выписывал журналы «Нива», «Всемирная панорама». Уехал в Белозерск и там дослужился до пристава. Во всём любил порядок, но особенно ценил тишину и мир, поэтому и фамилию себе подобрал подходящую – Тихомиров. Его родовая деревенская фамилия была Башмаков, так как кого-то из его предков за что-то прозвали Башмаком. Его старший сын, деревенский поэт и юродивый Христа ради, однажды, желая пошутить над строгим отцом, сочинил о нём эпиграмму:
Васькин брат, Славухин дядя,
Из породы Башмаков …
Отцу стихи понравились, он любил в людях смирение и сам готов был услышать о себе справедливые слова. Тихомиров любил поэзию, сам писал стихи, много поэтических сборников было в его домашней библиотеке. В годы разрухи и коллективизации он написал поэму, подобную поэме Николая Клюева «Погорельщина», и сам читал её вслух родственникам и друзьям. В сороковом году кто-то донёс властям. Тихомирова арестовали и посадили в тюрьму, которая находилась на острове, где он и умер от голода в первый год войны. Текст поэмы бесследно исчез, но до сих пор среди его родственников ходят легенды о том, как Тихомиров, кем-то предупреждённый о предстоящем аресте, положил все свои поэтические произведения в холщовый мешок и закопал в саду за домом …
Весной 1936 года семнадцатилетний Владимир написал большое стихотворение, которое так согрело бы сердце сосланного в Томск и обречённого на скорую гибель поэта Клюева. Если бы он знал, что его поэзия вдохновляет молодых поэтов — юношей, родившихся в его родных северных краях! Вот это стихотворение:
Вам не петь о жизни старой,
О синеющих просторах,
Об изломанных амбарах,
О разрушенных заборах.
Голубых полей овсяных
И соломы нежный шёпот
И по улице уснувшей
Не услышать конский топот.
Не услышать в нежной сени
Песни дремлющей соломы,
Не увидеть в день осенний
Ячменёвые хоромы.
За растворенным окном
Песни прошлого не слышать.
Не увидеть над прудом,
Как осина листом дышит
Не услышать в день весенний
Песни жёлтой лебеды,
Над уснувшею деревней
Зазвеневшие лады.
Не видать вам, как мечтают
Ячменёвые просторы.
Об ушедших вспоминают
Развалённые заборы.
Зачарованною песней
Не лелеять нежно слух.
На заре в рожок древесный
Петь не будет вам пастух.
Ведь самим вам не ответить,
Где у вас есть отчий дом.
И вам грусти не заметить
Над синеющим прудом.
Не услышать над болотом
Крик тоскливый кулика,
За весёлою работой
Грустных песен мужика.

Да, в деревне рождены
Мои грустные мотивы.
Для моих стихов даны
Голубеющие нивы.
Вы родились в городах,
Где лишь камень да железо.
В ваших крепнущих стихах
Гулкий посвист паровоза.
В моих песнях голубеющих
Грусть-тоска неизъяснимая
И веселье в поле зреющем,
До небес превозносимое.
В вашей жизни только слышится:
Сталь, бетон и снова сталь.

Наши хаты – деревянные,
Золотые верхи крыш.
Под окном благоуханная,
Голубеющая тишь.
Ваша улица – бетонная
Не тоскует в городах,
Синей далью опьянённая,
В голубеющих садах.
Ваша песня не сживается
С жёлтой рожью на гумне.
Жёлтый колос вспоминается,
Зачарованному мне.
В этих ранних поэтических опытах деревенского паренька оживают образы и мысли гениального Клюева.
Перед войной Владимир служил в армии в Москве, поэтому в начале войны оказался на штабной службе, был адъютантом генерала Кокарева. Но всё время просился на передовую. Однако с ним, как с хорошим адъютантом, генерал не хотел расставаться. В газете «Красная Звезда» в апреле 1943 года появилась статья о нём, в которой было написано6
«Старший лейтенант Калачёв служит адъютантом у начальника штаба. Штабная работа – дело сложное. Начальник штаба соединяет в своей работе холодный ум математика и творческое вдохновение, строгий расчёт и боевой риск, его землянка нередко напоминает кабинет учёного, где истина постигается путём сложных анализов. Адъютант начальника штаба – это его память, его глаза. Адъютант старший лейтенант Калачёв хорошо усвоил штабную службу, великолепно знает карту местности, где действует его армия. Он часто бывает на передовых позициях, знает всё, что делается в полках и дивизиях, и всегда имеет под руками необходимые сведения для текущей работы своего начальника. Старший лейтенант Калачёв пока что не совершил никаких подвигов, о которых бы писали в газетах или бы рассказывали на собраниях. Его работа скромна и с виду неприметна, но он благодаря своей аккуратности, методичности является ценным помощником начальника штаба. И когда армия, в которой служит старший лейтенант Калачёв, одерживает успех, он испытывает законное чувство творческого удовлетворения».
На фронте Владимир написал много хороших стихов, познакомился с известными поэтами, переписывался с ними. Если до войны, дома, он писал длинные стихотворения, в основном описательного характера, в которых изливал чувства молодого чистого сердца, то с фронта он присылал небольшие стихотворения, очень динамичные. От них веяло страшной войной и мужеством поэта:
ПЕРЕД АТАКОЙ
Песок сыпучий под ногами
И верный автомат в руке.
За опалёнными кустами
Темнеет дзот невдалеке.
Пятнадцать ставим на прицеле …
И ждём … Прошелестел снаряд …
И снова ждём …
(Мы ждать умели),
Когда все в раз заговорят.

Но в некоторых стихах по-прежнему звучал молодой озорной голос:
У КОЛОДЦА
К колодцу быстрою походкой
Едва успевши подойти,
Боец поднял с водой пилотку
И пьёт за здравие в пути,
И за грядущее сраженье,
В котором будет нелегко …
Но улыбнулся широко,
Своё увидев отраженье.

Как и любой искренний поэт, Владимир обладал пророческим даром и предвидел свою раннюю смерть.
Летом 1943 года Владимир Калачёв в должности старшего лейтенанта стал командиром роты и 25 июля этого же года он погиб в бою около Синявина, защищая Ленинград.
* * *
После смерти старшего сына Анатолия Надежде Феофановне и Степану Митрофановичу Калачёвым пришлось пережить гибель и второго сына – Владимира.
Его кратковременные приезды в первые годы войны были для них утешением. Владимир заезжал на один-два часа, а иногда и на несколько минут, когда по делам службы был в командировке и проезжал мимо родного города. Он появлялся стремительно: выкладывал в качестве подарка продукты своего офицерского пайка, оставлял свои новые стихи, в рукописи или опубликованные во фронтовой газете «Отважный воин», жадно расспрашивал о жизни всех родственников и, растревожив родителей, мчался снова на вокзал. Мать умоляла: «Володюшка, останься хоть на сутки дома!» Но от не мог этого сделать. В последний раз, видимо, предчувствуя, что больше не бывать ему в родительском доме, Владимир попросил все его рукописи и сборники стихов других поэтов, подаренных ему с автографами, сохранить в деревянном сундучке до окончания войны. Этот сундучок не раскрывался до 1956 года. Мать всё ждала возвращения сына и не могла поверить до конца, что его нет в живых.
Накануне того дня, когда пришло известие о гибели сына, ей приснился кошмарный сон, будто на их дом напали красные отвратительные крысы, загнали её в кухню, и она пытается спастись от них, кричит, умоляет кого-то о помощи. Появляется соседка Зинаида и выводит её оттуда.
На другой день, когда она одна изнемогала под тяжестью полученного известия (дома никого не оказалось в этот момент), на помощь ей действительно пришла Зинаида, которая услышала через стенку её рыдания и поспешила на помощь.
После такого удара здоровье Надежды Феофановны уже нельзя было поправить. Но жизнь продолжалась ради других детей – двух дочерей и сына, для которых она всегда была утешением и отрадой.
* * *
В двадцатом веке русское крестьянство приняло на себя самые страшные удары враждебных России сил. Мы должны это помнить и передавать потомкам.

Subscribe
Notify of
guest

0 комментариев
Inline Feedbacks
View all comments