Анна Ревякина (Донецк) ШАХТЁРСКАЯ ДОЧЬ Стихотворения
Здесь густая трава и беспечные песни
сверчков,
здесь разверзшийся ад среди райского
лета.
И плывут облака по чернильному небу
зрачков,
и в кармане сломалась последняя
сигарета.
На войне не бывает ничьих, только
свой и чужой.
По чужому стрелять, своего
прикрывать, что есть силы,
повторять: «Слава Богу! Живой! Слава
Богу! Живой!»
И звонить дочерям с почти севшей
мобилы.
И любить сыновей, тех, что рядом – в
окопе, в пыли –
делят тяготы дней, делят хлеб и
говяжью тушенку.
Эти воины – дети кротами изрытой
земли,
вместо нимба Господь отдал им
коногонку.
Вместо сердца Господь даровал
антрацит,
вместо вдоха степного – горючесть
метана.
Здесь густая трава, что так ярко,
чадяще горит,
словно вечная слава победы на груди
ветерана.
***
Это был страшный август четырнадцатого года,
два народа шли в лобовую.
Николай с лицом черным, как добываемая им порода,
прикрывал собою горящую передовую.
На его руках умирали и
воскресали, на его глазах открывались
ходы в преисподнюю. Город детства
его, город угля и стали, превращали в
пустошь, в пустыню неплодородную.
Сеяли смерть, как раньше сеяли хлеб,
сеяли ужас, боль и жуткое «зуб за зуб»,
а зеленые пацаны, утверждавшие, что
смерти нет, рыдали от страха, увидев
свой первый труп. А увидев второй, начинали, кажется, привыкать, говорили: «Война – не место для бабьих слез!»
И у каждого в городе оставалась мать,
в городе миллиона прекрасных роз.
***
Мы – подвальные, мы – опальные,
кандалы наши тяжелы.
Мы – идея национальная,
мы – форпост затяжной войны.
Черной совести боль фантомная,
боль, что мучает по ночам,
эта домна внутри огромная,
наша ненависть к палачам.
Мы священные, мы убогие,
мы у Боженьки в рукаве.
И глаза Его слишком строгие,
И следы Его на траве.
Утром встанем, пересчитаемся,
похоронимся, поревем.
Эх, война-война – девка та еще!
Частоколы да бурелом,
заминированы окраины,
человеческий страшный суд.
Авель помнит, что всюду Каины,
только высунешься – убьют.
***
С нами Бог, с нами солнце и с нами
дождь,
зарядивший снайперскую винтовку.
Это поле – рожь, а за рощей – ложь,
а за ложью – ружья наизготовку.
Это поле – ржавчина старых битв.
Что посеет ветер степей разъятых?
Террикон лежит, словно мертвый кит,
облака плывут, облака из ваты.
Золоченый гулкий степной закат,
уплывает солнце за край планеты.
Кто во всем случившемся виноват?
Кто спасет распятую землю эту?
А с неба не снег, а серые лепестки
пепла.
Мария лежит, и горы над ней огромны,
но Мария не видит горы – она ослепла,
врастая хребтом в донецкие
черноземы.
Она захлебнулась огнем, прикрывалась
дымом,
ползла, а после бежала к густой
зеленке,
держала винтовку крепко, так держат
сына,
младенца, завернутого в пеленки.
Ей было почти не больно, почти не
страшно,
ее прикрывали громкие пулеметы,
на палец левее – в одном километре
башня,
а справа стоят огнедышащие расчеты.
– Ребята, прикройте, я отхожу,
ребята! –
Мария кричала и падала навзничь в
почву,
и кровь ее растекалась, как сок
граната.
Мария, моя Мария, шахтерская дочка.
На самой вершине дальнего рыжего
террикона,
где колокольный звон – музыка из
привычных,
они встретятся – отец и дочь –
натянут сетку для бадминтона,
а у подножия плещется море – поле
пшеничное.
И у них не будет другого занятия,
кроме счастья,
и только Донецк с его улицами,
проспектами и мостами
навсегда останется с ними, будет их
лучшей частью,
навсегда останется с нами –
погостами, розами и крестами.
Это память, с которой не стоит
бороться, она нетленна.
Я помню звук, с которым стреляют
«Грады», ложатся мины.
Но Донецк – это не просто город, это
вселенная,
Донецк – это шахтерские девочки и
песня их лебединая.
(Журнал «Родная Кубань», 2017, № 2. — С. 42 — 45)