Вологодский литератор

официальный сайт
13.06.2018
0
45

Сергей Багров КОРОТКАЯ ПЕРЕДЫШКА

1

 

Ранняя осень. Волглые сумерки.  Дремлет, шурша лапником и шишками, старый ельник. И вдруг погостная тишина, а в ней спускающийся к земле  сам небесный ходок – белый месяц. Под месяцем  стелется по стерне нехоженая дорожка, обливая свои обочины слепо блещущим молоком.

Великопятову любо всматриваться в знакомые очертания  елово-березовых островков, как караульщиков желтой жнивы с ее ометами и стогами, в которых роется ветерок, перебирая  уложенную солому.

Главным была в эти дни уборка. Справились общим миром. Золотые суслоны стояли в полях, как степенные кавалеры, дожидаясь, когда их загрузят в телеги и увезут.

Чтоб убежать от дождей, возку хлеба вели на всех лошадях. Подвозили жито  к пяти овинам. В каждом из них помещалось  по триста снопов. Устилали снопы  по   решетинам  над пожогом, где и денно и нощно горели кряжи. Следит за овинами Федор Насадкин, великовозрастный, в пыльных бурках, с бровями-дугами  старолеток, насквозь пропахший     сухой соломой.

Гуменник со всеми  его овинами, луговиной, двором и  гумном – как огромный гудящий улей. Вместо пчел в нем – усердные бабы и мужики, а на воле, где веют зерно и отвозят солому, – старательные подростки, с лицами, на которых мужское, раньше времени вылезшее взросление.

Хозяином здесь – председатель  Великопятов, такой победно несокрушимый  там, где   плечи и голова,  и такой уязвимый,  где его ноги, вернее, не ноги, а стулбаны.  Светлые, с проседью волосы, чтоб не лягались, смазаны маслом. Оттого и пахнет  вокруг него истопившейся печью, откуда вот-вот достанут  поспевшие  пироги.

Председатель горяч. Успевает и тут, и там. То он c цепом, знай, колошматит киём по верхушкам снопов, выбивая из них прыгучие зерна. То с трехрогими вилами,  подавая на них из кладей необмолоченные снопы. То хватает по паре пузатых мешков, загружая ими  двуколку, чтобы сходу  отправить ее к амбарам, где  – телеги, лошади, коновязь и стремительный,  ко всему успевающий  Гриша Котов, подмостовинский кладовщик с ремнем  на плаще, под которым  торчит тетрадочный поминальник.

Молотьба – операция затяжная. Управляются с ней  не раньше, чем к Новому году. Великопятов  хотел бы свернуть ее до морозов. Чтобы меньше было  глядельщиков молотьбы, коим вольно бывать  здесь как осенью, так и зимой, проявляя  себя  толкачами разных районных контор, готовых взять под контроль каждый сноп и каждое зернышко урожая.

Великопятов ступает домой. Дать ногам отдохнуть от потертостей, сбившейся ваты и жестких ремней. За ворота еще не шагнул, как от теплой ржаной горы, где теснится с лопатами стайка  колхозниц:

– Иван Политович! До утра нам тут? Али как?

Обернулся Иван Политович, кивая на спицы в стене, где висят зажженные фонари, освещая гумно.

– Пока не кончится карасин!..

Снова ступают  ходячие деревяшки, оставляя в земле  продавленные следы. Вдоль гумна. Вдоль синеющего овина, откуда, раздвинув  пар с дымом, как из чадилиша, вылезает, чернея бровями-дугами, бывший воинский повар, ныне овинщик  Федор Федорович  Насадкин.

Великопятов остановился. Засунул руку в пиджак. Достает из него кисет с табаком, прихватив заодно и  сгибень газеты. Сворачивает  цигарку. Не отказывается от курева и Насадкин. Интересуется председатель:

– Бурделягу-то как? Ставить не разучился?

– Было бы из чего.

– А сивуху?

– И это могу.

– Как бы ты, Федя, у нас раньше времени не сомлел?

– Не в кабаке и родился, не в винте и крестился.

– Вот и ладно. Вскорости праздник затеем! Ведро самогонки можешь накапать?

– Было б жито.

– Будет! Главное: надо людей вдохновить. Четыре года без радости. Сделаем радость!

– Во имя отдохновения! – улыбнулся Насадкин.

Улыбнулся и председатель:

– Во имя жизни и этого вот всего! – вывел руку, поворачивая ее от вечерней деревни к  вечернему полю.

Покурили – и разошлись. Насадкин – к  завитым огнем кряжикам и поленьям. Великопятов – к деревне.

Вон и амбары с телегами. А за ними – смутные пятистенки, стоят в приземном тумане, как пароходы в затоне, где решили зазимовать.

Слева, до самого горизонта – отработанная земля – скучная, как оставшаяся в живых после жизни. Стесняясь своей  наготы и ненужности, глядит она в низкие небеса в ожидании туч и снега, без которых, как девушка, ощущает себя голой до неудобства.

Еле слышимые удары.  По полю кто-то, кажется,  скачет. Скачет  замедленными  прыжками.   Наверное,  заяц. Куда он? Видимо, к ближней опушке, где куртинка берез, откуда, словно чужая душа, застонал вдруг надломленный  сук, поворачиваясь по ветру.

В голове председателя напряженно, как в доме, который могут обворовать. Не уходит из памяти осень 32-го. Председателем он еще только-только. С весны. Опыта никакого. Урожай в ту осень бы невысокий. Распределяя его, он невольно урезывал трудодни. А тут еще гости. То агенты заготконторы. То служащие райпо. То аппаратчики из райкома. И всем им выдай  свеженамолотый хлеб. Не выращивали, а выдай. Великопятов  упорствовал, как умел. Однако сила была не за ним. Было зерно в колхозных сусеках. Стало – на грядках подвод, отправлявшихся под охраной милиции в строгий город.

Зима 33-го года на всей Вологодской земле была малохлебной, весна же – и вовсе бесхлебной. Трудодни потеряли силу, так как  нечего было на них выдавать. Колхозники, что ни день, то торили дорогу к Белой горе, где погост,   куда попадали в первую очередь дети и старики.

Иван Политович видел, как на яву, одетого в саван, без тела, Голодохода, как тот, стуча батогом, проникал в каждый дом, чтобы всех и всё остудить и выставить из жилого. Великопятов спрашивал у себя: «Будущее без нас? Или мы без него?»

Без будущего, решил. Чтобы люди не умирали. И, не мешкая, вопреки всем суровостям и запретам, раздал по домам  семенное зерно. Не все, разумеется. Половину. Оставленными семенами хотел оживить яровое поле. И оживил бы. Да не успел. Кто-то из деревенских уведомил вышестоящую власть о том, как он раздавал семенное зерно.  За это с Ивана Политовича спросили в маленьком зальце районного нарсуда, определив ему новое местожительство на Дмитлаге – многоверстном прогоне  земли, соединяющем Волгу с Москвой, где 192 тысячи заключенных рыли канал.

Вот почему в эти дни, что пали  на осень 45-го года, он затвердил для себя: «Голод в деревню не пропущу!»  Будут опять приезжать, как тогда, посланники разных организаций с тем, чтобы взять у них «лишние» рожь, ячмень и овес, обрекая деревню на тихий вымор.

Утаивать! Оставлять про запас! Государству не всё, что имеет колхоз, а лишь то, что положено сдать в виде поставки, пошлины и налога.

Иван Политович понимал, что такие ходы чреваты. Снова можно попасть на канал. В то же время  являлось ему и другое: устраивать так, чтоб туда не попасть. Как-никак за спиной  горемычный опыт. А рядом с опытом – осторожность. И чувство меры. И вера в верных  ему людей. Таковыми были бухгалтер и кладовщик. У одного из них – подотчетные документы. У второго – припрятанный  хлеб. И еще был резерв, тот, который давал неучтенные деньги. Это промысел. Даже два. Один – где спокойные воды реки, второй – где колхозная лесосека.

Деньги, деньги. Если запросто живешь, их никто не давал и давать никогда не будет, то за нужное дело – они, как нашел. Знай, лишь рыбу лови. Да руби из поваленных елок белые домики или бани. Что и делал Великопятов, сбив бригаду деляночных избостроев и артель рыбарей.

Главный рыбак его Митя Субботин легок на помине. Возвращался с устья, где перед сухонской быстриной, расставлял  рыболовные сети, чтобы рыбу, какая в них попадет, не мешкая, в этот же день пустить в оборот. Потому Иван Политович и назначил Митю старшим над рыбаками, что был он очень уж совестливым и честным, сам рыбу домой не таскал, и другим не давал. Оттого весь улов попадал или в столовую парохода, или в забитый  снегом и льдом колхозный ледник.

– Иван Политович, вот с двух уловов, с седнишня и вчерашня! – Субботин лезет в карман суконного, из шинели шитого пиджака, вынимая завернутую в  газету колоду  денег. – Завтра снова, поди, продадим.

– Пароходским?

– Да. Спрашивают опять. На обратном пути заберут.

– А наловите?

– Для чего и сетки стоят!

– Верно! Верно! – Великопятов тылом ладони, любя, коснулся Митиного плеча. – Всяк, как хочет, а мы, как могём!

В стоптанных сапогах, с выпуском светлых волос из-под кепки, маленький, шустрый, право как школьник из семилетки, Субботин сворачивает к проулку, где его дом. Великопятов  машет ему вдогонку, прикидывая с заботой: «Рыбарям, перво-наперво – сапоги. Всё в воде. Не долго и простудиться. Больно уж ветох у них обуток. Куплю, куплю. Вот только денег чуток поднакопим. Ходите ребята, плюхайтесь по воде»…

Тихо в деревне. Улица широка. Справа и слева дородные, ставленые в том еще веке избы и пятистенки, в окнах которых алыми крестиками  моргают заправленные на ворвани жирники и мигалки. И опять председатель в заботе: «Пора бы вас лампами заменить. Со стеклом. Пожалуй-ко, продавщице скажу, за товарами в город поедет, пусть привезет и ламп. Трехлинейных, а то и  семилинейных. На сапоги денег нет, а на лампы найдем…»

Тишина – и вдруг шагах в двадцати, где дом под тремя рябинами, сглушенная рамами окон – женская песня, такая нелепая в эту минуту, что председатель  призадержался. «Надо же? Это Галина, – подумал сквозь удивление, – горемыка из горемык. Такая молоденька. Мужа в войне потеряла. Второго нашла. Звеньевого Генашу. Только бы свить с ним  гнездо, как и его потеряла. Не с радости это она. С великого горя. Одолевает его. Спасается песней…»

 

 

Зачем тебя я, милый мой, узнала,

Зачем ты мне ответил на любовь?

Ах, лучше бы я  горюшка не знала.

Не билось бы мое сердечко вновь.

 

Терзаешь ты сердечко молодое,

А здесь тебя зазнобушка всё ждет…

Проходит только время золотое,

Ах, что же  мой желанный не идет?..

 

Изумило Великопятова  не только чувство, с каким выплескивала себя молодая вдова, но и богатство щемящего голоса, отдававшего нежностью, равно как  безысходностью и тоской. Слышал Иван Политович много песен по репродуктору. Но эта была не сравнима с ними, потому как брала неожиданно редким даром, о каком, поди, и сама не догадывалась вдова. Воистину пела не женщина, а сидящий на майской веточке соловей. Один из тех неизвестных талантов, каких на Руси считать – не пересчитать, ибо они себя  специально не выставляют, живут, как живется и, когда бывают взволнованы, славят страдание и любовь.

Спать в деревне ложатся рано. Тут и там гаснут кроткие огоньки. Улица прячется в полумрак. Над улицей – горний купол, весь уткнувшийся   в черный бархат. Бархат рвется  от острых звезд, прорывающихся сквозь вечность. Звезды прячут в себе  загадки  и знания о Вселенной. Мертвые звезды, а за спиной у них – и живые, где, как у нас на земле, продолжается жизнь.

Ветерок. От него качаются  ветки и веточки палисада, где стоит, наклонившись к улице, то черемуха, то рябина. Припадают к земле и чуть видимые кусты. А за черным забором, по воздуху, поднимаясь, колышутся  вдохи и выдохи взрытой почвы. Колышется с ними и сам  ее голос – таинственный и глухой. Голос никто не слышит, но он ощутим, как взволнованный зов обитателей этой почвы, кто когда-то здесь жил, ухаживая за нею. «Люди смертны, землица же – нет», – машинально подумал Великопятов, распахивая калитку.

Во дворе – темнотища. Стук да стук по мосткам. Тут и всполох огня  в выносном фонаре, с каким встречает Великопятова Серафима, отворив ему дверь на крыльце.

И вот он дома. В большой русской кухне, где полати, печь, две широкие лавки, скрытая занавесом кровать и обеденный стол, а над ним – суровое, с вышивкой полотенце. За полотенцем – наследственные иконы, которые Серафима то открывает, то закрывает, дабы не видели их партийцы, навещавшие  иногда председателя на дому.

В углу у коника два гладко обструганных костыля. Изладил  их  сын. Великопятов  стесняется  выходить  на них в люди. Не  хочет слабость свою выставлять. Но дома и в огороде он с ними не расстается.

Костыли помогают сместить тяжесть тела на кисти рук, в которых сила немереная, и запасы ее, казалось, не кончатся никогда. Упираясь руками в свои подпоры, Иван Политович  ощущает себя  необоримым богатырем. А ведь и был таковым. При весе в восемь пудов был ростом под три аршина. На троицу, когда ее праздновали в деревне, любил показать свою стать. Боролся с холостяками. Чтобы быть для них уязвимее, вставал на колени, и те на него набрасывались гурьбой. По шесть человек, а то и по восемь. И ни разу подмять под себя не могли.

Привлекателен был Иван Политович и лицом. Румян, светлобров,  в серых с прозеленью глазах – великодушие  и задор. Девки на выданье и молодки сходили с ума по нему. Каждой хотелось  бы быть у него подругой. Великопятов был к ним прохладен. Но это днем, когда все видно, светло и повсюду народ. Теплой же ночью, когда луна, выглянув из-за тучки, подглядывала за всеми грешниками деревни, он, очутившись где-нибудь около мягкого стога с одной из отчаянных доброхотиц, чувствовал, как нарушалось его дыхание, и горячая страсть набирала такую ярость, что он не сдерживался и падал в развалы пахучего сена. Падала вместе с ним и красотка. Отдавалась она. Отдавался и он. И эти минуты, минуты жадного зова друг к другу, были неукротимы. Луна подглядывала за ними, уже не таясь, бесцеремонно и нагло ощупывая их поощряющими лучами.

Сколько было таких полнолунных ночей? Сколько в них –  сладких девушек и молодок? Иван Политович не запомнил.

Запомнил он лишь последнюю ночь и последнюю из подружек, в глазах которой он разглядел сияющую луну, а в луне – самого себя, кто, казалось, проник в миловидную девушку для того, чтоб ее загубить.

Звали девушку Серафимой. Какой-то особенной тяги он к ней не испытывал. Была для него, как и все. Не хуже других и не лучше. Тут всё зависело от него. Повлиял вещий  страх стать не только разнузданным, но и распутным. Слишком много было подруг. Он уже начал их путать, называя Натаху Маней, Маню – Натахой. И мужики уже стали глядеть на него, как на  ражего вертопраха, по чьей  спине должен был поплясать тяжелый осиновый дрын.

Перестал ходить Иван Политович за деревню. Забыл дорогу к стогам. Очень быстро остепенился. И, не откладывая на завтра, повел  Серафиму в сельский совет, где их сразу и расписали.

Живут. Временами успешно. Временами – как все. Поставили на  ноги сына и дочь. Дочь по весне  увез куда-то за Вологду  молодой лейтенант. Сын с семьей возле них.

Серафима для мужа –  вторая душа. Готова служить ему, как рабыня. Лицо у нее меняется  год за годом, укладываясь в ласковые морщинки. Глаза же без перемен – большие и тихие, глядящие из далекого далека в еще одну даль с долготерпением и надеждой, как смотрят в будущее свое, в которое верят даже сквозь слезы. О! Эта великая вера! Сколько в ней стояния и любви! Тринадцать лет, проведенные Серафимой  без мужа, когда он был  в зоне и на войне, отозвались в ней накатом  непрекращающейся печали, с которой она бы не справилась, кабы не вера  в  живучесть супруга, в то, что смерть обойдет его стороной, и он возвратится домой.

Иван Политович, садясь на широкую табуретку, к которой сын прикрепил четыре березовых колеса, снимает с ног чурбаки, и катится по полу к рукомойнику, чтоб умыться. А  после – к столу, где проворная Серафима  уже расставила, вынув из печки, несколько кринок, плошек и чугунков, откуда по кухне, будто туман, расстилается  пар.

Серафима возле хозяина.  Села  на лавку, в конце которой под стеганым одеяльцем спит, выставясь розовым ухом, их пятилетний внучок.

Великопятов кивнул на дверь в боковушку.

– Как у них там? Не собачатся?

– Слава те Господи. Тихо-мирно. Ужнали даже вместе. А сам-от ты как?

– Это чего? – недопонял Великопятов.

– Ноги-то? Не намял?

– Лучше живых. Никакого износу. Только скорости маловато.

Вспомнила Серафима:

– Прибегал Василек, – назвала  молоденького подпаска, кто по весне  на птичнике уАнисы удил на  удочку  кур.

– Чего ему?

– Спрашивал, когда ты встаешь, чтобы к этому  время лошадь подать.

– О-о дает! Это  наш бух  заботится обо мне. Ну, спасибо. До чего я дожил! Ординарца мне выделяют, да еще и с конем.

У Серафимы еще одна новость:

– Содомкин опять разошелся! Облаял Клавдию! Та со старухами на болото по клюкву ходила. Вот и страмил ее. Штрафом пугал.

– По клюкву? – Великопятов поморщился. – Это не дело. С дисциплиной у нас не тово… Я бы тоже ее отругал, попадись она мне.

Новостей у жены – слушать – не переслушать.

– Я по рыжики нонь ходила. С Валюшкой. Нарезала целый пестерь. Устал паренек. Много ножками походил. Спит, как пахарь.

Великопятов советует:

– Ты бы, Сима, поосторожней  по рыжики-то ходить. Увидит кто – пальцем  показывать на меня. Мол, своейдак по рыжики можно, а нам? Я к тому, чтоб колхозники  вместо работы, не стали бродить по ягоды и грибы.

Запас новостей  у супруги не исчерпаем.

– Забыла сказать. Городской тут у нас  ходит по избам. Богов покупает. И к нам заходил. Я его не пускаю. А он улыбается – и к божнице. Полотенышко отвернул. Увидел Казанскую Богоматерь  – и говорит: «То, что  надо! Немедленно покупаю!»

– Ну, а ты? Продала?

– Что ты! Грех-то какой! Ругаться возле Богов не положено. А я заругалась. Да  с криком. Еле купчишку этова  выставила за дверь.

Серафима еще   собиралась что-то сказать, да Иван Поли-тович поднял руку:

– Всё на сегодня. После расскажешь. Туши огонь. Будем спать…

Уютно в топленых хоромах. Тепло. Пахнет поставленным  тестом.

И на улице – благодать. С холодком, волоконцами рвущегося тумана, подсматривающей луной.

Луна, как хранительница видений, выделилась  из мрака и давай поливать деревню трепетными лучами, отправляя к окнам хором  свои тихие сны с тем, чтоб их разглядели люди.

Великопятову снились ноги, то, как прошла по ним гусеница от танка, под который попала его граната, и ревущая лава  металла разворачивалась над ним, пока ее не опряло пламя. Великопятов не видел, как выскочили танкисты, пытаясь спастись от огня на земле. Не видел, как их прошила  очередь автомата. Боль была лютой, сильнее его терпенья, и он пропал в ней, теряя себя, как в аду. Боец с размолотыми ногами обречен был на скорую смерть. Однако не умер Великопятов. Друзья-товарищи  вынесли с поля боя. И он попал  в тот же день в санпалатку.

За этот танк Иван Политович  должен бы был получить медаль «За отвагу». Не получил. Слишком много сменил санитарных палаток, хирургических отделений, белостенных госпиталей. Для тех, кто вручал награды, он потерялся.

Не потерялся, однако, для Серафимы. В Вологодский госпиталь, где он лежал, она приехала на коне с колокольчиком, запряженном в праздничную   карету.  Как получила весточку от него, так по мартовскому снежку и тронулась в путь.

В Подмостовье встречали его всей деревней. Встречали, как заступника своего, кто, спасая людей, бросил вызов варварскому режиму, отправившего его на  целую восьмилетку  в пекло сталинских лагерей. Встречали и, как солдата, не увернувшегося от танка со свастикой на броне, который шел  умертвлять российские  села и города, однако сам оказался мертвым, ибо встретился с воином-хлебопашцем, не умевшем пятиться от врага.

 

2

 

Раньше всех встают в Подмостовье хозяйки. Сегодня, как и вчера,  побегут на гумно. И доярки – туда. Подоят лишь  коров. Ждет гумно и мальчиков-недоростков, на чьем попечении – кони с телегами, чтоб на них  отвозить солому и хлеб.

Как и летом, работы в колхозе невпроворот. И погода, как на заказ.  Бей цепом, загребай, вей, вози,  укладывай  клади.

Испокон на Руси: черный   хлеб на столе, светлый Бог – на стене. Это прежде. А ныне – тот же хлеб на столе. На стене же не Бог, а Сталин, тот, кто хлеб повернул ближе к городу, чем к деревне, утвердив повсеместно  план, учет и контроль –  трехголовое, как у змея из сказки, неразделяемое единство, то, что в высшей цене. Жизнь отдельного человека по сравнению с ним – копейка. Потому и идет колхозник той самой дорогой, которую расстелили на всю его жизнь перед ним. Не хочет идти, а идет, как идут к тишайшему из погостов, что за  тихой рекой на Белой горе.

Телефон не смолкает  весь день. Указания. Требования. Подсказки. От кого они? От того, кто не мог подсказать: каким образом  выправить жизнь, переведя ее в сытую из несытой.

На ведение собственного хозяйства  у колхозников времени нет. Оттого и встают хозяйки еще до рассвета – в четвертом часу то ли ночи, то ли утра.

Серафима, успев подоить корову, командует у печи, погромыхивая ухватом. Все уже поднялись. Лишь один Валентинчик, выставя алое ухо, спит под стеганым одеяльцем, продолжая рассматривать сны.

Разговаривают негромко. Не потому, что спит паренек. Валентинчика выстрелом не разбудишь. Поселилась в стенах хором затянувшаяся неловкость. Шла она от невестки. Нисе было  24 года. Любила она  Ивана   самозабвенно и ждала его всю войну. Иван же до дому не доехал. Стал жить на  квартире у горожанки. Собирался с ней жить и дальше, забыв навсегда дорогу домой.  Этого Ниса  простить    не могла. Постоянно его  ругала и упрекала. Иван не оправдывался. От стыда и попреков жены  замолчал, как молчит квартирант, которого вот-вот вытолкают за двери. Вместо двух голосов, как во всякой нормальной семье, лишь один – недовольный и раздраженный. ОчужелаНиса ко всем. И на малого стала покрикивать без причины. Отчего паренек  стал искать  доброты и защиты у бабушки Симы. Иван Политович делает вывод:  «Не повезло Ванюхе. С супругой, коя прощать не умеет, не житьё, а мыканье, где ни стань, тут и брань»…

Великопятов  винил и себя, ибо и он приложил свою руку к невестке, изобидев ее  по весне, попеняв за пропажу  куриц на  ферме, которую Ниса   свалила на  Фирулёва. Сказал он ей, хотя и не зло, но сурово:

– Пошто же ты, Ниса, курей-то колхозных на удочку парня хотела поднацепить? Будто бы он их выудил у тебя? Двенадцать заместо двух? Не ты ли этими птичками нас кормила? Парня-то бы в колонию упекли. Годиков пять бы дали ему. А тебе и добро! Что же  ты так  позоришь-то нашу семейку?

Не ответила Ниса. Закрылась, как на засов.  Теребила пальцами пуговицу на кофте. Густо краснела. И глазами водила так, что ходили они шарами. Сама, наверное, понимала, что осрамилась. Однако покаяться не могла. Мешала гордость. И поперечливыйноров. И то, что никто до этого дня  ни в чем никогда ее не пенял. И на тебе: получила молодка удочку с леской, да еще с двенадцатью курами  на крючке!

Неладное завелось в добром доме. Будто покойник в нем поселился. Больше всех страдал, пожалуй, Иван.  Не знал, куда себя и девать. Особенно после работы. И нет заделья, да находил. То  столярничал на сарае. То правился  в огород.  А утром после трех чашек  чая  из самовара едва не с радостью отправлялся на лесосеку. В лесу ему было спокойно. Знай, потесывал топором бревно за бревном. Рядом – старательные подростки. Ни они к нему в душу не лезут. Ни он. Здесь, среди щепок и елок ощущал он себя  состоявшимся человеком.

 

 

 

 

 

3

 

Утренний дым над крышами,  будто стая  развеселившихся плясунов. Выставляются друг перед другом, норовя сплясать на одной ноге, да так, чтоб вторую ногу  никто не заметил, словно ее и не было на трубе.

Великопятовы улыбнулись, увидев возле забора широкорожего мерина с ярко выкрашенной дугой.  В повозке с вожжами в руках  –  Фирулёв.

– Давай-ко, Василий, нас до конторы!

– Ыгы! – веселеет Василий. – Тамо вас ждут.

Иван Политович  рассердился:

– Кто-о?

– В шляпке какой-то. Из города. Они у вас в кабинете. С Содомкиным.

– Нелегкая принесла! – ругнулся Великопятов.

У конторы остановились. Иван Политович слез с телеги.

– Вы езжайте. Я попозже до вас.

Притулившийся под крыльцом конторы  разросшийся можжевельник закрыл шершавыми  лапками клетку дров, на которой дремала, сложившись калачиком, толстая кошка. Иван Политович, переваливаясь, зашел на рундук, который был безобразен от  свежих царапин,  шерстинок, хвостиков и помета. Казалось,  здесь целую ночь бесновалась  нечистая сила. Иван Политович догадался: конторская Мурка  играла с  изловленными мышами и вот оставила эти следы.

Бухгалтер при виде  Великопятова чуть заметно повеселел,  кивнув голым черепом к двери, где был председательский кабинет, без слов  давая понять, что там теперь гость. Потом он   поднялся  и, вытянув губы, шепнул председателю то, что нельзя говорить было вслух:

– Вчера поздно вечером позвонили покупщики бань. Сказали: приедут сегодня. На катере с баркой. Деньги при них. Просили, чтоб обеспечили лошадьми. До реки, чтоб перевезти.

– Хорошая новость! – Великопятов погладил бухгалтера по плечу.

 

4

 

Двое сидят в кабинете  – Содомкин и Юдин. Бригадир не спеша, с потаённым  достоинством вышел из-з стола, уступая Великопятову стул. Юдин, сидевший напротив, весело приподнялся, нырнув  сухопарой ладошкой к руке председателя «Ильича». Иван Политович, подержав ладошку в своей крупной лапе, разжал широкие пальцы и недовольно спросил:

– Чего-то ты, Юдин, к нам зачастил. Позавчера  был. И снова? Чего у нас позабыл?

Вместо Юдина – бригадир:

– С  делом, Иван Политович. Сергей Адамыч имеет до нас кардинальный вопрос.

Великопятов на бригадира не посмотрел, но всем своим видом     выразил: «Пшел!»

– А вопрос у меня такой! – Уполномоченный высветился улыбкой, и сразу ее погасил, настроив сухое с пороховымивкрапинками лицо на упреждающе-строгое выражение. – Соответствует ли полученная нами от вас сводка действительному положению вещей?

Великопятов прихмурился.

– На что намекаешь?

Уполномоченный объяснил:

– На занижение урожая. Не у тебя. У тебя  еще надо смотреть. У твоего соседа. Знаешь Попова из «Памяти Ленина»?

– Знаю. Хозяйственник добрый.

– Так вот этот  «добрый» вдвое занизил сборы зерна. Три дня его проверяли. Нашли и припрятанное зерно. Центнеров эдак под сорок. Знаешь, где сейчас  этот добряк? У следователя Борзова. Дает показания.

– Да уж…-  Иван Политович приказал себе быть спокойным, чтобы скрыть наползавший  невесть откуда мелкий страшок.  Скрыл и даже  вывел взглядом непонимание:

– Ну, а я-то, Сергей Адамыч, с какого здесь  боку? Хлебныхприпряток я не имею. Налоги плачу. Подтверди, бригадир?

Содомкин, будто его похвалили, усердно кивнул головой, передавая кивок и лицу с завиточками бакенбардов:

– Конечно, конечно. Урожай полевой и указанный в сводке – един, какой есть.  Без всяких там отклонений.

– Ну и отлично! – Юдин словно бы и поверил. – По сводке, насколько мне память не изменяет, у вас с гектара в среднем выжато около тонны.

– Восемь центнеров, – поправил Великопятов.

– А я полагал, намолотите  больше. Центнеров эдак 12, а то и 15. Видел ваши хлеба, как она наливались! Ну, думаю, хлебушек ваш удивит весь район!

Иван Политович внимательно посмотрел на стрижку под бокс и тончавое с россыпью синихвкрапин от пороха пожилое лицо толкача. Ничего не увидел, кроме желания разузнать  о том, о чем не рассказывают открыто.

«Многого хочешь», – отметил со злостью Великопятов, вслух же сказал:

– Пусть другие вас удивляют, кто любит  работать на показуху. Нам, абы выжить, да с вами, опекунами нашими, рассчитаться.

Юдин был снисходителен.

– Вот и договорились. Когда  с обозом-то к нам?

– Домолотим остатки. Это сегодня. А к вам?  К вам, всего вероятнее – завтра.

Сергей Адамович рад.

– Итак, – он вынул из куртки карманный блокнот, шелестнул в нем и прочитал: – «Ильич» – плановая поставка, плюс штраф за сено, налоги на живность, мясо, шкуры животных, картошку и молоко, итого 18 тонн чищеного зерна.

Великопятов угрюмо:

– 18, так 18.

Юдин доволен. Без спора, без пререканий забрать с колхоза такое количество хлеба – это, что называется, результат. Тот, что устроит  райком, да и  все остальные  службы, привыкшие получать с колхозов по осени хлеб, если и не бесплатно, то за мизерные рубли, которыми можно рассчитываться не сразу.

– Лады! – сказал он почти задушевно. Сказал с благодарностью как бы от имени  выше стоящих организаций, чье поручение он выполняет, и будет всегда выполнять. – Хорошо, что без лишних слов понимаем друг друга. Мы – кто? – добавил, чтоб подчеркнуть разницу  между колхозниками и теми, кто выбирает для них единственно правильный путь. – Служащие системы. И управляет нами закон.  Вы  с нами честно. И мы – точно также.

Великопятов ушел, сославшись на то, что дел у него под самую крышу, и надо справиться с ними  в этот же день. Уходя, положил ладонь бухгалтеру на плечо и, оглянувшись на дверь кабинета, сказал очень тихо:

– 18 затребовали, стратеги.

Бухгалтер вздохнул:

– Хорошо хоть не все  64.

64 тонны  зерна. Это все, что имеет колхоз с учетом того, что еще намолотят сегодня. 10 тонн из них – семена, 30 тонн – трудодни, остальное – резерв, какой можно пустить на оплату всех немощных и  увечных, кто не может работать из-за того, что стал слишком дряхл или прибыл с войны  калекой.

На улице солнечно, пахнет летящими листьями и соломой. В трех шагах от забора  – шляпка подсолнуха, сломанная от ветра, яблочки дикойбоярки, поверженные цветы – всюду борьба за непрожитый день, увядание, свет и осень.

В проулке, откуда дорога к лесу, гремнула телега. И тут же из-за разломок  часовни вылетел, вымахнув гривой, мордастый, под  яркой  дугой  тучный  мерин.  В вожжах – Фирулёв. Приметив Великопятова, так весь и высветился глазами:

– Иван Политович, я до вас!

Забираясь на борт телеги, Великопятов  поставил ухо на караул. Ветерок  донес до него частое  тявканье топоров.

– Давай-ко, Василий, до лесосеки…

Плотники, едва мерин остановился, заехав одним колесом в холодный пожог, подошли, всматриваясь в председателя, как в хозяина, которому вольно их попенять, а может и похвалить, в зависимости от дела, с каким он сюда приспешил.

Младший Великопятов, кто был заглавного, хотя и старался не выделяться, бросался в глаза своей высоко посаженной головой и крупно  развернутыми плечами. Обернувшись к спиленным пням, на которых белели  четыре бани, сказал:

– Все успели, окроме дверей. Да и там  лишь поставить брови и стомяки. Сделаем враз.

Иван Политович улыбнулся  не столько тому, что сказал сейчас сын, и не ему самому, а его глазам – голубым и тихим. Было  в них  что-то от незабудок, выросших на меже среди пыльного пырея, глушившего их застенчивость и отраду, но они продолжали сиять наивно и простодушно, передавая всем, кто глядит на них, свой лазоревый свет.

И ребята ему понравились. Совсем ведь на плотников не похожи. Недородные, с тонкими шеями, правда, руки уже мужичьи,  и в глазах – взрослый опыт, словно им не 14 лет, а в два раза больше. У всех троих отцы где-то там, в неизвестных краях, где война проходила, укладывая солдат, как снопы  на осеннюю жниву.  Великопятов  смотрел на  одетых в отцовские пиджаки молоденьких древоделов с пониманием и заботой.

– Устаете?

– Не, – ответил кто-то из них, – мы – привыкшие…

– Дай-то Боже, чтоб всё было гоже. Да чтоб не скучно жилось.

Улыбнулись все трое, а самый опрятный из них, в белых онучах, переплетенных веревками до колен, так и зажегся черненькими глазами:

– Мы ведь не старые. Погулять бы. Да  где  эти праздники-то теперь…

Иван Политович слез с телеги, подошел к паренькам и обнял их,  забрав   недородные   спины жердинистыми руками.

– Ничего! Мы вернем их, все  наши праздники.   Погуляю и я  вместе с вами! Погуляет и Ваня! – Великопятов кивнул на сына, стоявшего сзади ребят с раскрасневшимися щеками. – Всю деревню поставим на веселое колесо!

Потом он отвел Ивана  в сторонку.

– Приезжают покупщики бань. Увезут их плавом на барке. А до Сухоны – на лошадках. Пошлешь за ними ребят. Постарайтесь, чтоб было тихо. Тут у нас появился чужой. С блокнотиком ходит. Всё, чем живем мы – берет на заметку.

Губы у Вани поехали, как ворота. Улыбаясь, он тихо пообещал:

– Никто не увидит…

 

5

.

Для Юдина этот день был наполнен непониманием. Выходя из конторы, в прогоне, где буйствовала крапива, приметил корову с развилками веток на  голове.

– Чего это с ней?

Содомкин весело объяснил:

– Огородница. Блудится  по чужим огородам. Чтоб не блудила, вицы и привязали.

Не успели  дойти до разбитой часовни, как навстречу – овца в фуфайке. Летит по улице, как слепая: ватный рукав перекрыл ей глаза. За овцой – паренек в брезентовых тапках, без кепки, в одной рубахе. ОкликиваетСодомкин:

– Куда, Степашка?

Степашка притормозил.

– Куда, спрашиваю, помчался?

Степашка  кивнул вдоль по улице:

– За дурой своей.

– Что же ты так? – не поймет бригадир.

– Колол дрова, да  спотел.

– Ну-у? –  подторапливаетСодомкин.

– Разделся.

–  Вот оно что.

– Одёжу-то бросил  на кряж.

– Та-ак?

– А это не кряж, овца оказалась. Вот и сдурела. Попробуй теперь догони…

Умчался Степашка, как ветерок.

– Россия, – сыронизировал Юдин, – сколько дел у тебя! А тратишься  на пустое. Как этот вон ваш  Степашка…

Содомкину  дай только повод. Ругать, поносить,  распекать –  для него сладкий смак. Все равно, что  на хлеб намазывать масло.

– Вот с такими колхоз из прорухи и выводи, – заключил. –  Никакой тебе дисциплины. Хаос.

Уполномоченный знал, с кем и  в чем ему соглашаться. Содомкина он считал человеком своим, кого можно было порой слегка и возвысить:

– Истиною глаголишь.

Содомкин взглянул на крыши  домов. Над ними, словно, вывалявшись в пуху, пробиралось  лохматое солнце.

– 12 часов, – определил сходу  время, и повел, было, гостя  к  белевшей  издали рамами окон избе  – пообедать. Однако…

Под нижним посадом деревни спускалась к Сухоне брошенная  дорога. По ней, считай,  уже и не ездят. Но тут одна за другой  шли по брошенке  две… три… четыре подводы, и каждая  с плотницким лесом.  Теперь бригадир уже был удивлен:

– Куда это лес-то они попёрли?

И Юдину интересно:

– Давай-ко за ними…

Полчаса, не меньше, ступали они по проселку, не упуская из виду навалы  бревен, досок и плах, качавшихся на телегах. Остановились шагах в сорока  от реки. Чтоб никого не вспугнуть, свернули в кусты, где неслышно и затаились.

– Ага! – комментировал шепотом бригадир. – Это  Ванька Великопятов, председателев сын. А с ним – тоже наши. Да, да, подмостовинскиестрелята. А кто на барке? Не знаю. Видно, со стороны. Чужаки. Теперь я, кажется, понимаю. Это бани. Видел еще их вечёр. Стояли по-за деревней, в колхозном лесу. Теперь они здесь. Продали, значит. Кому?  Гляди-ко, гляди…

По трапу с катера, свистя бродовыми сапогами, спустились трое. Первый из них в черном кителе подошел к Ивану. С деньгами. Передал их. И сразу все, кто там был, занялись перегрузкой. Барка  стояла у  берега, потому и бревна переносили,  сразу укладывая на борт.

Растопырив плащ, Юдин порылся в карманах, достав  из вельветки блокнот и химический карандаш. Стал строчить – быстро, быстро, как военный корреспондент.

– Это чего? – покосился  Содомкин.

– На всякий случай.

– Не для статейки ли в нашу газету?

–  Можно и для статейки. Но прежде, для наших товарищей из райкома.  Чтоб знали   жизнь на деревне  не только с фасадной, но и с изнаночной стороны.

–   А это… Это…  не  повредит?

– Тебе – нет, – улыбнулся Юдин, – а тем, кто тайком продает эти бревна – как пить. А чего ты вдруг спрашиваешь? Расхитителей, может,  жалко?

– Жалко  не расхитителей.  Жалко леса.

– Вот то-то, –  пристроив блокнот у себя на колене, Юдин записывал торопливо, словно кто ему диктовал, и надо  успеть.

– Да-а, – поднахмурился бригадир, – на Ваньку бы не подумал. Наверно,  с ведома самого.

– Великопятова?

– Да. Нашего хромыляги.

– Ловкий товарищ! – Юдин достал перочинный ножичек, подвострив им химический карандаш. – Такие навары берет, поди, не впервой. И сын работает на него. Удобно устроились.

– Шайка-лейка! – по лицу Содомкина  пробежало волнение. – И не знает никто.

– Завтра  узнают! Вот только свезем отсюда ваш хлеб, тут и встречусь я с Первым. С тобой-то он как?

– Кто-о?

– Да  хромыляга-то ваш, как ты его величаешь. Не делился случайно?

Насторожился  Содомкин.

– Чем это мог он со мною  делиться?

– Деньгами!

– Сергей Адамыч! За кого ты меня принимаешь?

– Верю! Верю! – Юдин похлопал  Содомкина по  лопатке. – Чист и порядочен!  Одно вот только меня удивляет: почему  тут у вас председателем он, а не ты?

Поворот в разговоре  вывел Содомкина на раздумье.    Вспомнилось, как  он тихо и незаметно  вернулся  с войны.     Великопятова, даже безногого, встретили всей деревней. Его же приезд  никто не заметил. Словно приехал он не с войны, а из очень глубокого тыла, где отсиживался, как трус. И это его удручило. Но больше всего ущемило Содомкина то, что Иван Политович снова, как и в тридцатые годы, стал во главе «Ильича». А мог бы стать  во главе и  Содомкин.  Как-никак и он эту школу прошел. Сразу же, как Ивана Политовича забрали, его и поставили  у руля. Председательствовал, считай, до 42-го. Так что могли бы на эту должность поуговаривать и его. Подобной чести Иван Никонорович не отведал, и в глубине души  считал себя   обойденным. И с нетерпением ждал. Ждал, когда председатель проявит неосторожность. Такую неосторожность Иван Политович допустил в 33-м году. Мог допустить ее и сейчас. И, пожалуй, уже допустил. Вон как он  с банями прокололся. Попал под химический карандаш. Попал, как алчущий расхититель. Нюх у  Сергея Адамовича на тех, кто закон поворачивает, как дышло, безошибочен, остр и чуток. Время у Юдина есть. Пробудет в колхозе  весь день. Да и завтра уедет  не спозаранку. Нашел криминал в продаваемых банях. Найдет его  и в другом.  И Содомкин, зная, что это другое можно найти даже там, где его не бывает, поспособствует поиску, как никто.

День тускнел. И все-таки оставался покуда   веселым,  с белыми   стайками туч над  осенней рекой, которые отдыхали, радуясь  скучной погоде и тишине. В тишине проехали на пустых телегах  изготовители  бань.  Протарахтел, буксируя барку с банями, бодрый катер. Пролетела седая ворона, потеряв на лету перо из хвоста, отчего оно, покачавшись кругами, уселось  Юдину в выемочку на  шляпе.

Положив в  карман блокнот и химический карандаш, Сергей Адамович  вышел   к дороге  через кусты.

– Теперь можно и пообедать, – он улыбался, располагая к улыбке и бригадира.

Поковырявшись в плаще, Юдин достал из него  пластмассовый портсигар. Закурил папиросу. И Содомкин с ним закурил. На душе у обоих расслабленно,   как накануне  победы, какую они собираются  выиграть без потерь.

Юдин испытывал кайф предвкушения  встречи с Первым. Он заведомо   видел   плавный кивок его головы  и  жест, с каким, выделяя Юдина, тот  позволит ему поздороваться с ним за ручку.

Юдин  был вхож к партийным авторитетам.  Там, в их кругу  мог иногда и спорщиком проявиться. Но спорщиком мудрым, не бравшим верх в спорах лишь потому, что кого-то этим он мог обидеть. Для райкома он был полезен, само собою, не этим, а   тем, что   ездил в командировки.  Работа была у него непростой. Выбивать из колхозов хлеб. Заодно и налоги с колхозников. И все остальное, что было  связано с проводимой политикой на селе.

В этот день примелькался Сергей Адамович  всем и всюду. То он ходит с Содомкиным по деревне. То сидит в колхозной конторе. То заглядывает на ток.  Со всеми он  и учтив, и  вежлив и разлюбезен.   Не смотря  на  это, многие  держатся с ним  осторожно. Было в нем  нечто такое, что заставляло думать о нем, как о каком-нибудь иностранце, чьи слова, право,  до приторности приятны, а намерения – ловко скрываемы и  темны.

Великопятова он замучил вопросами насчет завтрашнего обоза. Иван Политович  устал от вопросов. В конце концов,  он не выдержал и сказал ему откровенно:

–  Мешаешь всем! А мне – боле всех! Был бы  райкомом не защищен –  я бы с тобой разговаривал по-другому.

Возмущаться  уполномоченному нельзя. Надо вести себя аккуратно. Хлеб-то еще не вывезен из колхоза. Конный поезд, который завтра отправится в город с  зерном, это и есть то самое, ради чего Юдин терпит здесь всех и всё.

Вечером, находясь у Содомкина,  Юдин узнал от него:

– Есть у нас тут  амбар.  Незаметный такой.  Но большой.  И хлебушек в нем, кроме того, кой проходит по документам, и этот самый – непроходной. Никем из районных органов  не учтен.

– Ты об этом пока никому, – предупредил бригадира Юдин.-  Возьмем с поличным. Это я беру на себя. Теперь ваш Иван Политович – здесь!

Содомкин увидел, как Юдин сжал в кулачок сухопарые пальцы. Лицо бригадира омыло волнением. Не кулачок он видел перед собой, а капкан, в который вот-вот попадется   Великопятов.

 

5

 

Зерно выносили из двух амбаров.  Грузили его на телеги.

20 телег. Столько же и коней вывели из конюшни.

В вожжах – опоясанные ремнями  озабоченные подростки. На  передней повозке –  сын председателя  25-летний Ваня Великопятов, непробиваемо безучастный, с тем выражением на лице, с каким  отправляется на работу военнопленный.

Юдин сидел  на последней телеге. Перед тем как отправиться  в путь, Содомкин, таясь, чтобы, кто не заметил, пробрался к нему, показав на прикрытый кустами старый амбар:

–  Вон она, неучтёночка наша. Затерялась среди мешков, которые на учете.   Не украдена, а чужая.

– Будет наоборот, – вымолвил Юдин, чувствуя, как на губах его закачалась задумчивая  улыбка.

 

6

 

Великопятов к амбарам не выходил. Сидел  в конторе. Смотрел из окна на обоз, как тот, белея  нагруженными мешками, потянулся к большой дороге. По этой дороге должна возвратиться из города  продавщица, кому Иван Политович заказал закупить в торговой сети 60 подарков, ровно столько, сколько колхозников в Подмостовье. Уехал с ней  и  бухгалтер Жучков. Деньги на эти подарки  заработаны были  на  рыбе и банях.

В голове у Ивана Политовича – как в поле, по-осеннему грустно и широко. В то же время  и  многодумно. Одна дума складывалась  с другой. Допоздна засиделся Великопятов. Счетовода домой отпустил. Сам остался. Сидел и сидел. С цифрами на обкатанных  косточках  счет. С цифрами  на тетрадном листке. С цифрами в голове. Цифры, как думы, вели его к одному – по-человечески надо жить! Всем!  Чтоб нужда навсегда  ушла из деревни. И люди себя почувствовали людьми.

Потом он встал. Дунул в лампу. Окунулся  в густую конторскую темноту. Выбрался на крыльцо.   Стоял на крыльце и слушал, как подлизывается к нему, царапая его деревянные ноги, конторская кошка. Зашуршало в траве. И кошка – как не бывало ее – шмыгнула с крыльца в можжевельник, где и застыла, как мертвая, чутко настроившись на охоту.

Сумерки. Серое небо. Вспыхнувшие огни. От надречного ельника крался к  конторе синеющий вечер – тихий-тихий, точно ушедший в воспоминание молодости своей, когда и дома, и люди в деревне были другие.

Издалека по стемнелой траве побежало волглое ржанье. Вслед за ним  и поющие  скрипы  колес. Возвращался обоз. Было слышно, как направился он к  камням, где  стояла, выставив в небо свои вытяжные трубы, бревенчатая конюшня. Возчиков было не видно.  Лишь   выблески  дуг и ремней  пробились к глазам председателя сквозь сутемки.

Тут  и бухгалтер Жучков. Выплыл из темноты, как из глубокого омута, где пугает. Пожал председателю руку. Коротко отчитался:

– Иван Политыч! Купили, согласно списку. В клубе и разгрузились. Анну Васильевну я домой отпустил. Сам  – сюда. Может, чего-нибудь надо, дак я…

– Спасибо, Илюша! Поди, отдыхай… Завтра у нас с тобой  жаркий денечек. А послезавтра…

– Жарче, чем жаркий, – продолжил Жучков, – зато  расприятный. Когда это было, чтоб выдавали колхознику хлеб без урезу, ровно столько, сколько он  заработал?!

– По 500 граммов на  трудодень! – Иван Политович усмехнулся. – Эта цифра для тех, кто для нас запланировал жизнь по лагерному режиму. А мы возьмем и  выдадим вдвое боле! И знать об этом наши стратеги не будут. Как с документами-то у нас? Ищейка нос туда не совала?

– Совала! – даже в потемках  чувствовалось, как по лицу бухгалтера  проскользнула насмешливая улыбка. – Всё обошлось. Ничего не нашла…

Ушел  бухгалтер так же неслышно, как и пришел, скрывшись в омуте переулков.

Вечер, словно куда-то сместился. И вот уже ночь. Была она молчаливой и смирной, в то же время  и чуткой, как лошадь, стоящая в деннике. Казалось, она молилась среди тишины о продолжении тишины, в которой себя ощущала по-женски  застенчивой и счастливой.

Иван Политович улыбнулся. Было ему хорошо. Все-таки он у себя. На родине.  Дома. А дом этот был для него на всех дорогах и  улицах Подмостовья, во всех пятистенках и избах, где отдыхали сейчас его люди. Был он  и в верхнем краю деревни, где  средь обычных амбаров стоял один необычный.  Ввиду его ветхости и того, что над ним  распростерли хвойные лапы две старые ели, был он почти не заметен.

Амбар был выстроен из часовни, поставленной в честь  отчаянных жителей Подмостовья. Три с лишним века  назад,  как и многие русские веси,  деревня была захвачена шайкой польских головорезов.

Что же было тогда? Да, наверное, то же самое, что и всюду.

Кто-то прячется. Кто-то плачет. Чья-то порубленная овца. Тут и там слёзный  визг убегающих женщин.  Повязанные мужья.  Рядом   же, около обречённых,  где  уличная дорога,   становище нечестивцев, тех, кто после разбоя устал и готов отдохнуть. Для них уже вынесен стол. И костер разожжен, на котором жарится   мясо. Кто-то несет из чулана бочонок украденного вина.

Это вечером, перед тем как упасть на чужую кровать и, обняв полонянку, проснуться  на светлой заре, чтоб опять повторить то, что было вчера.

Ночь, однако, готова посеять не только пир и порочное  наслаждение, но и яростную расплату. Все зависело от мужчин, которых связать не успели. Для чего они спрятались?  Для того.чтоб остаться в живых и, собравшись в ночи, словно грозная месть,  пойти по домам. По своим домам и  домам горемычных хозяев, кто  сейчас умирает, кто связан, и кто уже не живет.

И вот они вышли.  Кто с топором. Кто с ножом, А кто-то еще и с секирой. Секира  взята  из рук  в стельку пьяного лиходея, заснувшего вместе с ней у полуночного костра.

Как задумано, так и вышло. Никто из польских головорезов  не ушел от праведного суда.

Говорят, та ночь была очень темной. Такой же темной, как и сегодня.

Великопятов повел головой, направляя  ее   к верхнему краю деревни. Негромко сказал:

– Верх взяла справедливость. Это тогда. А теперь? И теперь она будет сверху. Иначе, зачем нам и царствовать на земле…

 

6

 

Ночью, уже засыпая, Иван Политович разглядел картину раздачи колхозникам   хлеба на трудодни.  Кладовщик Гриша Котов, со скоростью торопыги, способном  сразу вести десять дел, знай, шуршит полами плаща. То он ставит мешок на весы. То что-то записывает в тетрадку. То кричит на ребят, чтобы те   забирали зерно и немедленно отъезжали. Беспорядка у Гриши нет. И очереди не видно.  Лошадь за лошадью подъезжают с телегами так, чтоб  грузить на них можно  было с порога.

Каждому возчику Гриша  считывает с тетрадки:

– Это вези к Фирулёвым!

– Это – к Смирновым!..

На трудодень выходило по килограмму зерна. Жить будет можно. Как в   пословице: прожито много до нас, а  и нам жить не меньше. Именно жить, а не дни проживать.

Ах, какая веселая радость гуляла в глазах хозяек при виде того, как подростки  несли к их крыльцу   тугие мешки. Женщины, право, благоговели, как если бы вместе с мешками входила в их дом и сытая жизнь.

С развозкой зерна  управились быстро.  Возчики были довольны. Закиданные румянцем юные  лица, замедленная походка, с какой возвращались они к лошадям, то, как садились  они на телеги, брали  вожжи и чинно ехали по деревне, все в них в эту минуту играло приподнятым  настроением и готовностью быть полезными для колхоза, когда в нем устраивается добро,  от которого всем становится    веселее.

Великопятов моргнул. Картина, какую сейчас он увидел, была реальной. Так всё и будет. Надо вот только дожить.   Дожить всего лишь до послезавтра.

 

7

 

Заиграла гармонь, разметав по улице озорующие аккорды. Играл Гриша Котов.  Теперь он не в старом плаще и не  в кепке с продавленной тульей, а с дерзким  чубом из-под пилотки, в  нагуталиненных   сапогах и в кожаной куртке, в нагрудном кармане которой  желтел, оробело сияя,  цветок куль-бабы.

На клубном крыльце  самодеятельные артистки. Избачка и две  подруги ее в  зашнурованных до колен высоких ботинках, в кофточках с кружевами  и тонких  платочках на голове. Уловив говорок гармошки, они подмигнули друг дружке и вдруг пропели:

 

Мы идем в единой воле

Все по Ленинской тропе.

Наши девки в комсомоле,

Наши бабы в Ве-Ка-Пе!

 

Пропели – и шмыг в раскрытую  дверь. Вслед за ними – и гармонист.

К клубу подтягивался народ. Одеты в самое лучшее. Кто в пахнущие комодами малоношеные   жакеты. Кто в пальто с бобровым воротником. Кто в шинель с двумя рядами бронзовых пуговиц на груди.

Зал с портретом Ленина на стене, где расставлены скамьи, медленно  заполнялся. Все глядели на сцену. Сдвоенный стол, а на нем самовар, деревянный ушат, ковш и белый выводок чайных чашек. За столом – председатель Великопятов, бухгалтер Жучков и  участник двух войн   Федор  Федорович Насадкин.

Поднялся Великопятов. Речь его была коротка:

– Родные мои! Поздравляю вас с нашим праздником! Долго мы к нему шли.   Жалею лишь об одном – не все,  кто бы мог сидеть ныне с нами,  находятся здесь.   Виновата война. Кого-то она повалила на поле боя. Кого-то угробила  тут. Несмотря ни на что, мы, живые, будем помнить всегда о мертвых. Все  мы прошли проклятое  испытание.  Четыре года не  знали ни   праздников, ни  выходных.  Потому сегодня мы  с вами и собрались,  чтоб  сказать громко вслух: да здравствует жизнь! Пусть она будет с нами! Всегда!

Едва председатель закончил, как место его занял бухгалтер Жучков. Высокий, с гладко выбритой головой, в офицерском мундире, похожий на  незнакомого генерала, приехавшего только что  из Москвы, он помахал листиками бумаги и объявил:

– Прошу всех, кого назову, выходить сюда, где я буду вручать подарки. Итак, вызываю  доярку  Татьяну Васильевну Воробьеву!

Из-за спины бухгалтера высверкнула гармонь. В зал  метнулась  мелодия. И хотя слов в ней не было, все услышали:

 

Ах вы, сени, мои сени,

Сени новые мои,

Сени  новые, кленовые, решетчатые!

 

Вместе с  мехами гармошки, пылал, пламенея  бордовой  рубахой, и  Гриша Котов, улыбавшийся так  азартно, словно   себя предлагал в женихи.

Растерялась доярка. Даже платок съехал с ее головы, блеснувшей  шпильками и гребенкой.

Бухгалтер веселым голосом:

– Сюда, Татьяна  Васильевна! Не робей! Вручаю  отрез на платье!

Подошла  Воробьева, маленькая, в жакетке. Вспыхнувшая, как мак,  гладит  сверток  ладошками, хочет что-то сказать, но забыла слова.  И тут  поворачивается  Насадкин. Наливает из самовара в белую чашку. Протягивает ее,  требуя  ласковым  басом:

– Осуши за хорошую жизнь!

После чашки, нырнув ковшом  в деревянный ушат, протягивает Насадкин и пиво, отпуская следом за ним озорной каламбур.

 

– Наша Татьяна  всего лишь румяна!

Валяй-ко запей, абы стать красивей!

 

В зале движение, шорохи ног, улыбки и сдавленный смех.

Доярка  усаживается на место.  Бухгалтер же, положив на список  уверенный палец, выкликивает из зала:

– Дмитрий Субботин! Вручаем   рыбацкие сапоги!..

60 колхозников и колхозниц. 60 раз и вызовет их бухгалтер, поднимая под  звон гармоники одного за другим  к столу, где вручаются  полушалки, отрезы, рубахи и сапоги, а потом  наливается самогонка  и, как уточка, подплывает к губам  приглашенного   пенный ковшик.

Торжество было полным. И вдруг  перешло оно в  изумление.

Бухгалтер прочел:

– Иван ПолитовичВеликопятов!  Вручаются ноги!

Зал так и ахнул, а председатель нешуточно растерялся. Чего-чего, а такого не ожидал. Бухгалтер вручил ему два протеза. Вручая, сказал:

– Товарищи колхозники, этот подарок преподношу нашему дорогому Ивану Политовичу, как сюрприз! Он не знал о нем до этой минуты. Передаю ему его ноги от имени вас. Думаю, вы не против?

Зал забил ладонями, засмеялся, кто-то с рокотом  в голосе:

– Ивану Политовичу ура!

– Ура!!! – подхватило все общество, да так горячо и шумно, что занавески на окнах зашевелились, словно их открывала чья-то взволнованная  рука.

Иван Политович встал с подарком и, смущаясь, прошел за сцену, где был маленький закуток. Возвратился оттуда минут через пять.

Зал онемел. Это было невероятно. Иван Политович и на своих-то коротеньких деревяшках был ростом с матерого мужика. А тут поднялся в такую высь, что поставь с ним рядом баскетболиста, тот  будет выглядеть  как подросток…

Потом, после этого вечера будет много взволнованных разговоров, и самое главное место средь них займет председатель Великопятов, на глазах у всех превратившийся  в великана, одного из тех, какими когда-то славилась Русь. Да и теперь будет славиться. Славиться до тех пор, пока Иван Политович будет с нею.

 

8

 

Получил на этом празднике свой подарок и бригадир, приняв из рук бухгалтера  аккуратно свернутую рубаху. Выпил, как полагается, чашечку первача. Выпил и пива. И хотя на душе у Содомкина выли волки, постарался собрать губами нечто похожее на улыбку. С улыбкой взошел на сцену. С улыбкой спустился со сцены  в зал. И вскоре никем не замеченный вышел из клуба.

В контору! Туда, где не было никого. Нашарил над дверью выемку, достав оттуда спрятанный ключ. Открыв замок, устремился  к настенному телефону. Дозвонился до Юдина. Сообщил ему:

– У нас тут в клубе  Великопятов  устроил артельную пьянь. Самогонка, пиво, подарки, гармоника. Скоро, поди-ко, и пляска будет! Совсем с резьбы соскочил председатель. Надо меры какие-то принимать.

– Примем, – ответил Юдин.

Опуская трубку в гнездо аппарата, Содомкин  дал волю чувствам, отправив в конторскую пустоту сорвавшееся с души:

– Будет и на моей улице праздник!..

 

9

 

– Иван Политович! – На пороге конторы – растерянныйФирулёв. Острые плечики вздернуты, брови углом, и голос панический, будто где-то горит, и он зовет на пожар. – Приехали из района! Требуют к ним! Я не хотел, я не думал вас звать, да бригадир заорал: «Живо в контору! Чтоб председатель был тут!»

Великопятов направился к двери. И   Жучков хотел, было с ним, да председатель остановил:

– Сам разберусь! А ты  давай с трудоднями. Подгоняй под расчет. С обеда, чтоб и раздать…

У коновязи – соловая, в  гладком теле, приземистая кобылка.  Едва председатель бухнулся  на телегу, как она  простригла ушами  и  побежала, весело помахивая светлым  хвостом.

Пасмурно. Низкие облака. Изредка  проплывают взъеро-шенные  снежинки.

У амбаров повозки, лошади. Вон кто-то толстый от полушубка. Великопятов еле признал в нем кладовщика, одетого так, как будто уже зима и навалились большие морозы. Подальше, за коновязью, в пальто и шапке, надвинутой на глаза, бригадир. Жестикулируя папироской, что-то показывает приезжим. Кто они? Юдина он узнал по брезентовому плащу  и шляпе с маленькими полями. Узнал и главного милиционера  района. Бородяев был  в долгополой шинели с погонами капитана.  На шинели с левого бока – желтая кобура. Остальных нечего  было и узнавать. Сколько их? Вроде, шесть человек. Все в бушлатах и шапках с искусственным мехом. Сидят на телегах. Рядом посверкивают стволы. Оперативная группа, догадался Великопятов.

– Зачем пожаловали? – спросил он, слезая с телеги.

Бригадир тут как тут. Как дирижер предстоящего разговора.

– А кто здороваться будет? – поддел он как бы шутя, но в то же время и строго. Определенно, Содомкин был подготовлен к чему-то такому, что должно для кого-то кончиться чем-то хорошим, а для кого-то, кажется, и плохим. «Уже и роли здесь розданы, как в спектакле», – отметил Великопятов.

Амбар, возле которого громоздились телеги и кони, был, вместительным, с боевой, как секира, петлей, в которой сидел двухфунтовый  замок. Здесь  зерно. И то, что на трудодни. И то, что на семена. И то, что на всякий критический случай.

На ступеньке амбара расстроенный  Гриша Котов.   Гонял из угла в угол губ потухшую папиросу.

–  Иван Политович! Велят амбар отворять.

– Это кто так велит? – Великопятов, ступая к амбару, увидел, что нет к нему и прохода. Лошади, дуги, телеги. Раздвинув пошире пальцы, Иван Политович поднял руку,  набросив ее  на ближнее рыло,  сдвигая   лошадь так грубо, что та попятилась, выворачиваясь в оглоблях.

Тут же выросли перед ним Бородяев и Юдин. Улыбаются, а глаза под бровями, будто пещерки, из которых выглядывают зверьки. Заговорили попеременно. Сначала – Юдин. Потом – Бородяев.

– Поступили сведения  о припрятанном хлебе.

– Этот припрятанный мы забираем.

– Рекомендовано взять его в том объеме, в каком был выполнен план поставки.

– То есть  с вас должны получить не менее 18-ти тонн.

– Лошадей у нас пять. Недостающими обеспечите вы.

– Для этого нам потребуется еще 15 повозок.

– Всё! Прикажи ему, – Бородяев, качнув погоном, пренеб-режительно показал на застывшего перед ним упертого Гришу,  – пусть откроет!

Котов в своем полушубке, застегнутом  на  две  спицы, стоял, присогнув колено, и весь его вид заявлял:  «Никому не открою!»

«Твердый парень!» – сказал   про себя председатель. И поугрюмел, подумав о человеке, наведшем незванцев на хлебный амбар. «Навел ведь на самое-самое. Нашу надёжу. Прямо, в серёдышку   сердца. Кто эта гнида? Где она? Неуж-то  средь нас?»

– Дай-ко  сюда! – Великопятов забрал у Котова ключ. Сунул его под пальто, в исподний карман парусиновой куртки, где будет ему сохраннее, чем у Гриши.

– Хлебушка захотели? – сказал, рассматривая гостей с убывающим долготерпением. – А не слишком ли велик у вас аппетит? Позавчера увезли конный поезд. Мало? Еще давайте! Хотите, чтоб был у нас новый голод?  Убейте меня, а не дам я вам хлеба!

– Ездят и ездят! – послышалось в стороне, от ольховых  кустов, где  стояла, теснясь,    стайка  только что приспешивших сюда  подростков и баб.

– Пустое глаголишь, Иван Политович! – Юдин подправил шляпу.  Лицо его, взятое  пороховыми пометками, было  уверенным и спокойным. Уполномоченный чувствовал за собой основательную поддержку. Поддержку не только в лице Бородяева вместе с его милицейским отрядом, но и в лице райкома, с первым секретарем, с которым он имел честь встретиться  с глазу на глаз.

Услышав от Юдина о делах, творящихся в Подмостовье, где всплывала  неузаконенная   продажа на сторону бань, подделка бухгалтерских документов, припрятанный хлеб и даже артельное гульбище, какое затеял Великопятов с подарками, пивом и самогонкой, Зародин так и вскипел, отчаянно негодуя:

– И это в год великой Победы?! В тяжелое время, когда страна оправляется от полученных ран!  Когда разруха кругом?! Когда не хватает продуктов, одежды, обуви, хлеба!? Да кто он такой этот Великопятов? Да как он так мог?

– Потому и мог, – подсказал Зародину Юдин, – что у него  уже  опыт. Восемь лет отбывал в лагерях. За разбазаривание семенного фонда. У него это пройденный путь.

– Восемь лет, говоришь? – задумался секретарь.

– Восемь.

– Так пусть эти восемь он повторит. По второму заходу. Уж я постараюсь, обезопасить жителей Подмостовья от присутствия рядом с ними этого пахана! Кого предлагаешь вместо него? Есть кто-нибудь у тебя на примете?

Юдин с готовностью:

– Бригадир Содомкин. Иван Никонорович. Достойнейший человек. Когда-то он был председателем того же самого «Ильича». Лучшей кандидатуры нам не найти.

– Ладно, Юдин. Не возражаю. Проводите собрание. Выбирайте  нужного человека…

– А этого-то куда? Великопятова?

– Отдаем Бородяеву. Пускай арестовывает.  Я ему позвоню. А тебе,  чтобы не было там  осложнений,  предписание  оформляю. Выезжайте немедленно. Наводите порядок. Никаких снисхождений к расхитителям и ворам! Забирайте  всё, что  они утаили от государства. В первую очередь хлеб…

Великопятов для Юдина в эту минуту  был законченным    человеком, чьи часы пребывания на свободе уже   сочтены. Сосчитал их не  только он, но, кажется, и Содомкин.

Юдин поднял глаза на тяжелое, крупной лепки лицо председателя, с которого, как с булыги, стекала тревожная  бледность.

– Ключ от амбара! Ну-у?! – не сказал, а скомандовал он, протянув к нему  руку.

Великопятов не среагировал. Зато среагировал бригадир:

– Он упрямый у нас. Не отдаст. Гордость не позволяет. Правильно, я рассуждаю? – Содомкин так и влез глазами в Великопятова, подбивая его на гаденький разговор.

Иван Политович  удивленно:

– Чего это ты, Содомкин, завылезал?  Как жук из калыжки?

От куривших шагах в десяти мужиков, подошедших  только что  из деревни, полетел, сверкая искорками,     окурок.

– Это же сучка.

– Сучка? – не понял Великопятов.

И опять полетел окурок, попадая Содомкину на сапог.

– Это он посадил у нас звеньевого! Из-за него мы осталися без сенов!

Великопятов обмерил Содомкина властным  взглядом:

– Ты-ы?

Усмехнулся Содомкин, сказав, как сплюнув с губы  подсолнечную скорлупку.

– Не тебе меня спрашивать, пень безногий!

Возникла неловкая тишина. Это была не  брань. И  даже не оскорбление. Это был наступательный, не смущающийся ничем, точно рассчитанный вызов.  Вызов  того, кто стремился  к колхозной власти,  тому, кто имел  ее, но уже  упускал.

– Довольно! –  Сунулся  Бородяев.  Был он грузен, широк  и уверен в себе. Вспомнил, видимо, что по должности он тот самый и есть, от кого зависит здешняя дисциплина. –  Мы сюда не митинги приехали слушать! – Капитан   повернулся  к уполномоченному,   видя, что тот готов  прочитать райкомовский документ. – Читайте, Сергей Адамович!

В руках у Юдина глянцевая бумага.  Поднес ее ближе к глазам.

«Обязать председателя  колхоза «Ильич» гражданина Великопятова, – заговорила бумага  баритоном райкомовского посланца, –  сдать в обязательном порядке припрятанное зерно, считая его собственностью государства. В случае неповиновения  принять  строжайшие меры. Хлеб перевезти в закрома района.  Выявить на наличие и другие неучтенные заготовительной  службой  сельхозпродукты. С бухгалтера взять подписку о невыезде. Председателя доставить под конвоем  в милицейское отделение.

Секретарь райкома партии А. Зародин».

Уполномоченный был доволен эффектом, который произвела на Ивана Политовича  бумага. Глаза его  излучали торжественность, дескать, попался, Великопятов, теперь не отвертишься,  будешь прощенье просить, но – увы! –   помочь и могли бы, да не поможем. Рукава на его плаще слегка протрещали, пока он протягивал руки, чтобы отдать председателю бумагу и карандаш.

– На вот тебе. Распишись, что согласен.

Великопятов брезгливо, как мертвую мышку, забрал у  Юдина  глянцевый лист. Карандаш же  оставил в протянутых пальцах.

– С чем это я согласен? – спросил, понижая голос. – С тем, что хотите наш хлеб захапать? А меня, как злодея, в энкэвэдэшную камеру на расправу? А вот этого не хотите?

Стоявшие в стороне колхозники даже на цыпочки поднялись, чтобы увидеть, как председатель распоряжается с  райкомовским предписанием.  Смяв его в кулаке, он разжал его, тут же стряхнув   расплющившийся комочек. Тот упал куда-то в отаву, где на него немедленно наступил тяжелый протез.

Юдин так  весь и  вытянулся шестом. Лицо его побелело, а голос набрал волевую нотку, с какой способнее было нагнать на ослушника  холод и страх:

– Пропал ты, Великопятов! За это знаешь, что тебе будет?

– 58-я статья, – сказал вслед за Юдиным Бородяев. – Самое малое 10 лет.

– 10 лет? – не поверил Великопятов.

Капитан  показал председателю на ближайшую из подвод, где сидели его конвоиры. – Сам пойдешь? Или, может, помочь?

Тут и Содомкин как ниоткуда:

– Он у нас сам не умеет.

Колхозники с ненавистью  взглянули на бригадира. Великопятов же, сделав шаг, угрюмо  остановился. Стало ясно ему, что его  заберут. Увезут и  хлеб из амбара.  А как же колхозники? Сегодня ж они получают на трудодни? Неуж-то раздача хлеба не состоится? Как же быть-то теперь? – От ввалившихся дум в голове председателя было тесно. В думах, как на ветрах, стояли избы и пятистенки. Оттуда всматривались в него жители Подмостовья. Всматривались с надеждой, как на заступника своего, который знает, как защитить колхозников от разора. Иван Политович понимал: надо на что-то    решиться. Сделать нечто из ряда вон. Сделать так, чтоб его никуда отсюда не увезли, а хлеб, какой  был  в амбаре, весь бы тут  до последнего зернышка и остался.  «Ну же, Иван Политович?!» – подторопил  себя председатель.

У амбара движение.  Это рассерженный Котов. Отталкивая   кого-то из конвоиров, с мосточков  амбара спрыгивает на землю, и вот  уже вспыльчиво повернулся, чтобы пуститься    куда-то бегом.

–  Иван Политыч! Я в два момента! Всю деревню сюда соберу!

– Не надо деревни!  – остановил его председатель. –  Я сам…

– Правильно! – тут же вмешался подхватистый Юдин. Уполномоченный,  словно ловил настроение председателя, угодившего в перехлест двух столкнувшихся сил,  когда одна отбирает,  другая  не отдает. Он даже начал Ивана Политовича хвалить. – Молодец, что  во время   осознал свое положение. Принимай то, что есть. Ключ вот только отдай. Не упорствуй. Тебе он больше не пригодится.    Все равно ведь  амбара из камеры не откроешь.

Великопятов не стал себя тратить на перебранку. Пошагал встреч телеге, где конвоиры. Перед ним – Содомкин и Юдин. Позади – Бородяев.

И опять со своими  расспросами Юдин. Но теперь не к Ивану Политовичу, кто вдруг  стал для него ни на что уже не пригодным.  Теперь он  –  к  Содомкину, будто тот  уже председатель:

– Как у нас с лошадьми?

– Все в порядке. Конюху я наказал. Выделит, сколько надо.

– Надо  пятнадцать!

– Да хоть шестнадцать! – готов бригадир.

– Ну, а с амбаром чего? Как тут у вас, когда ключ теряется, то чего?  Дверь-то эту? Чем открываете?

Рассмеялся Содомкин:

– Да топором! Вон  дровишечки. –  Кивнул на  приткнувшуюся к амбару клетку поленьев. Там и лежит.   Сейчас  принесу.

Заторопился Содомкин, бочком пролезая между лошадью и телегой, чтоб принести к амбару требуемый топор. И застрял.

Председательская рука была расторопной. Потянула к себе  темное, с бахромой ворохнувшееся пальто.  Потянула с ним вместе и бригадира, ноги которого взрыли землю, и  Содомкин, падая, испугался. А, испугавшись, вспомнил милицию и, словно жалуясь ей, прокричал:

– Он же убьет меня!  Что вы стоите?!

Бородяев  схватился за  кобуру. Расстегивая ее, скомандовал конвоирам:

– Быстро-быстро сюда-а!

От телег тяжело затопали сапоги. Замелькали и  шапки. И бушлаты замельтешили. Впереди же  бушлатов –  руки, так резво рванувшиеся вперед, что бойцы от них, показалось Ивану Политовичу, отстали.

«Меня еще надо взять!» – подумал он с  гневом и, перевесив тяжелое тело, отправил следом за ним и длинный протез.

Бородяев  смутился, увидев нависшего где-то над ним  рассерженного громилу.  Рука  с  заряженным  пистолетом  ловко вывела полукруг.  И только б нажать на курок. Да   предплечье перетянуло  от   проникших в него разрушительных пальцев. Бородяев, спасая руку, выпустил пистолет. Великопятов поймал его на лету.

– Тормози! – приказал конвоирам, отсылая их взмахом оружия   за телеги.

Под стволом пистолета, который  качался  в воздухе, ничего, кроме смерти, не обещая, Бородяев выморозился лицом, Юдин   же поднял руки.   Где-то рядом вставал  разобидевшийся   Содомкин. Колхозники, как раскрыли рты, так с раскрытыми и стоят, не смея даже пошевелиться.

Иван Политович знал, что времени нет у него. Есть лишь короткая передышка, какая бывает у смертника перед тем, как выйти на эшафот.

– Прекрати, – неуверенно вымолвил Бородяев.

– Кто-о? – Иван Политович  спрашивал сразу обоих. – Кто навел вас на наш амбар?

Ничего не сказали ни Юдин, ни Бородяев. Хотя и хотели сказать, но языки им  не подчинились. Зато подчинились глаза. Скосившись, они очень точно моргнули на бригадира. Содомкин встретился с их глазами. Понял свою обреченность и с визгом в голосе, как свинья, когда ее режут:

– О-он!  Сергей Адамович! Это он заставил меня…

Великопятов, не целясь, нажал на стальную собачку.

Содомкин сломался  в коленях и не упал, а присел, бочком укладываясь на землю.

– Палач, – услышал Великопятов. Понял, что это сказал Бородяев. Повернулся к нему:

– Чья теперь очередь?

Бородяев отпрянул, а Юдин, почувствовав смерть,   услышал, как на его голове зашевелилась  прическа, приподнимаясь так высоко, что  на ней покачнулась шляпа, сваливаясь сама по себе куда-то под сапоги. И  язык неожиданно оживился:

– Я тут, не я. Это райком. Товарищ  Зародин…

Великопятов презрительно усмехнулся:

– Ну и компания собралась. Один – наводчик. Второй –  иуда. Третьего даже не знаю, как и назвать. Наверное, жертва неправильного режима…

Иван Политович показал Бородяеву пистолет.

– Сколько их там у тебя?

– Было два, – сказал деревянным голосом Бородяев, – остался один.

Великопятов увидел, как с двух сторон, низко пригнувшись,  прячась среди лошадей и телег, сходились с  винтовками конвоиры. Посмотрев  на своих обидчиков,  он  сказал:

– Надо бы вас всех троих одной пулей. Ну да чего теперь. Считайте, не вам повезло, а мне, – и, подняв пистолет, приставил его к виску.

Выстрела он не услышал.  Покачнувшись,  как пьяный, он пластом упал на телегу, которая треснула и под  дикое ржанье коня  поскакала по мелким ныркам бездорожья. Великопятов перевернулся несколько раз, скатываясь по комьям земли к одному из  амбаров, где лежал  соскрючившийся  Содомкин.

Визг колес,  храп и топот подков.  Сколько было коней, все, как бешеные, рванулись в сторону от амбаров, где стоял запах  крови, к которому не привыкают не только люди, но и они, крестьянские  лошади, не умевшие   быть спокойными   возле смерти.

Бородяев, пиная полы шинели,  бросился на колени. Стал разжимать у мертвого председателя  пальцы, в которых был зажат пистолет. Но пальцы держали оружие крепкой   хваткой. Капитан чертыхнулся. Проблеснув звездочкой на фуражке, поднялся   и побежал догонять лошадей. Вслед за ним, подобрав с земли шляпу, заторопился и Юдин.  Рука его с химическим карандашом вычерчивала зигзаги, точно рисуя в воздухе  ту трагическую картину, которую подарил горожанам Великопятов – отчаянный человече, кто, не имея выбора, выбрал самое горькое  для себя, сделав всё  именно так, чтобы его отсюда не увозили. Чтобы остался здесь, на своей территории,  не только он, но и хлеб. Хлеб, который принадлежал жителям Подмостовья.

Откуда-то взялся ветер, сдувая с дороги пыль, полетевшую над отавой  к  стайке колхозников и колхозниц, в ногах у которых лежали, как отдыхая, два трупа.   Ветер  пылил и дальше, встречаясь, лоб в лоб  со старым амбаром. Дверь амбара пересекала железная петля. Была похожа она на секиру. Не ту ли самую,  какой когда-то рубил лихоимцев кто-то  из жителей Подмостовья.

Комментарии к записи

avatar